Сюжет второй «ПРИШЕЛ ЧАС МОЕЙ КАТАСТРОФЫ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сюжет второй

«ПРИШЕЛ ЧАС МОЕЙ КАТАСТРОФЫ»

Трудно сказать, как сложилась бы жизнь Демьяна Бедного, если бы не революция. Но можно с уверенностью сказать, что даже если он действительно был внебрачным сыном великого князя Константина Константиновича, вагон из «царского поезда» в личное пользование вряд ли в этом случае был бы ему предоставлен. Не кровное родство с особами царствующей фамилии, а большевистский переворот поселил Демьяна в Кремле, бок о бок с новыми хозяевами страны, обеспечил ему роль любимца и баловня главного Хозяина.

Именно эта роль, в которую он уже вжился (выгрался), внушила ему ложное сознание незыблемости этого своего положения партийного вельможи, ощущение полной, абсолютной своей неуязвимости. И это же ощущение — именно оно! — при первом же нанесенном ему ударе вызвало у него сознание непоправимого краха.

Этот нанесенный ему удар был, надо сказать, весьма чувствителен. В особенности, если учесть, что гром грянул с самого неба:

ПОСТАНОВЛЕНИЕ СЕКРЕТАРИАТА ЦК ВКП(б) О ФЕЛЬЕТОНАХ ДЕМЬЯНА БЕДНОГО «СЛЕЗАЙ С ПЕЧКИ», «БЕЗ ПОЩАДЫ»

6 декабря 1930 г.

№ 26. П. 74 г — О фельетонах Демьяна Бедного «Слезай с печки», «Без пощады».

а) ЦК обращает внимание редакций «Правды» и «Известий», что за последнее время в фельетонах т. Демьяна Бедного стали появляться фальшивые нотки, выразившиеся в огульном охаивании «России» и «русского» (статьи «Слезай с печки», «Без пощады»); в объявлении «лени» и «сидения на печке» чуть ли не национальной чертой русских («Слезай с печки»); в непонимании того, что в прошлом существовало две России, Россия революционная и Россия антиреволюционная, причем то, что правильно для последней, не может быть правильным для первой; в непонимании того, что нынешнюю Россию представляет ее господствующий класс, рабочий класс и прежде всего русский рабочий класс, самый активный и самый революционный отряд мирового рабочего класса, причем попытка огульно применить к нему эпитеты «лентяй», «любитель сидения на почке» не может не отдавать грубой фальшью.

ЦК надеется, что редакции «Правды» и «Известий» учтут в будущем эти дефекты в писаниях т. Демьяна Бедного.

б) ЦК считает, что «Правда» поступила опрометчиво, напечатав в фельетоне т. Д. Бедного «Без пощады» известное место, касающееся ложных слухов о восстаниях в СССР, убийстве т. Сталина и т. д., ибо она не могла не знать о запрете печатать сообщения о подобных слухах.

(Счастье литературы. Государство и писатели-1925—1938. Документы. М. 1997. Стр. 85.)

Демьян воспринял это постановление как личную катастрофу– И только. Он не понял, что это начало большого поборота. Можно даже сказать, начало нового периода истории советского государства.

В том, что он этого не понял, нет ничего удивительного. Ведь это не поняли ни Ярославский, ни даже Молотов, сперва расхваливший его фельетон «Слезай с печки», и только потом, после того как в дело вмешался Сталин, поправившийся. Да и сам Сталин, как уверяет Демьян, поначалу этот фельетон тоже похвалил.

Тут надо, пожалуй, еще добавить, что в тот момент этот обозначившийся (именно вот этим самым постановлением и обозначившийся) идеологический поворот был еще не так крут. Так что удивляться непонятливости Демьяна тут особенно не приходится.

Удивляться надо тому, что шесть лет спустя, когда поворот этот уже не просто обозначился, а в полной мере состоялся, переиначив, повернув на сто восемьдесят градусов самые основы большевистской идеологии, Демьян снова наступил на те же грабли. И получил новый, на сей раз еще более сокрушительный удар.

ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО ЦК ВКП(б) О ЗАПРЕТЕ ПЬЕСЫ Д.БЕДНОГО «БОГАТЫРИ»

14 ноября 1936 г.

№ 44. п. 202 — О пьесе «Богатыри» Демьяна Бедного.

Утвердить следующий проект постановления Комитета по делам искусств: Ввиду того, что опера-фарс Демьяна Бедного, поставленная под руководством А.Я.Таирова в Камерном театре с использованием музыки Бородина,

а) является попыткой возвеличения разбойников Киевской Руси, как положительный революционный элемент, что противоречит истории и насквозь фальшиво по своей политической тенденции;

б) огульно чернит богатырей русского былинного эпоса, в то время как главнейшие из богатырей являются в народном представлении носителями героических черт русского народа;

в) дает антиисторическое и издевательское изображение крещения Руси, являвшегося в действительности положительным этапом в истории русского народа, так как оно способствовало сближению славянских народов с народами более высокой культуры,

Комитет по делам искусств при СНК Союза ССР постановляет:

1) Пьесу «Богатыри» с репертуара снять, как чуждую советскому искусству.

2) Предложить т. Керженцеву написать статью в «Правде» в духе настоящего решения.

(Власть и художественная интеллигенция. Стр. 333.)

Получив этот новый сокрушительный удар, Демьян сперва и тут ничего не понял. В растерянности, я бы даже сказал, в прострации стал оправдываться, прибегая к тем же доводам, к каким прибегал шесть лет назад. Валил все на тогдашних партийных функционеров, которые вовремя его не поправили, не предупредили, не уберегли от ошибки:

Проходит пьеса, и Репертком, и Главискусство — никто не сигнализировал. Ну, вот что Керженцев? Я поздравляю, что у него такие светлые глаза, но почему он не видел этого год назад? Ведь не было бы тогда моего позора! Думаю, что ему тоже протерли глаза. Если он видел, то почему мне не сказал? Мог ли Репертком пропустить такое дело?… Удивляюсь, как Керженцев не заметил, как другие инстанции не заметили.

Где же был Керженцев? Ну, Сталин мог не прочесть, но ведь Керженцев должен был прочесть… Если бы мне на другой день сказали: «Да что ты, сукин сын…» Я бы был поражен, схватился бы за остатки волос, но дело бы можно было поправить…

…Ведь Керженцев же умный, как же он проглядел? Ну, хорошо, я проглядел. Я ставлю свою голову. Но почему Керженцев не помог? Тут у меня большая обида на контролирующие органы.

(Стенографическая запись беседы Демьяна Бедного со Ставским. 17 ноября 1936 г. Власть и художественная интеллигенция. Стр. 436—438.)

Керженцев в то время и в самом деле мог бы уже кое-что понимать. Когда я говорю, что большой идеологический поворот к моменту этого постановления уже определился с полной ясностью, я имею в виду «Замечания Сталина, Жданова и Кирова по поводу конспектов учебника «Истории СССР» и учебника «Новой истории». «Замечания» эти были написаны еще летом 1934 года, так что Керженцев мог знать о них и раньше. Но в январе 1936-го они ужe были опубликованы в «Правде», превратившись таким рбразом в основополагающий партийный документ, уже с полной ясностью обозначивший новый курс.

Собственно, из обращенного непосредственно к нему резкого письма Сталина 1930 года Демьян тоже уже мог бы понять, что взят новый идеологический и политический кypc Издеваться над Россией, которая еще недавно именовалась тюрьмой народов, никто теперь ему больше уже не позволит. Отныне Россию следует прославлять:

Весь мир признает теперь, что центр революционного движения переместился из Западной Европы в Россию. Революционеры всех стран с надеждой смотрят на СССР как на очаг освободительной борьбы трудящихся всего мира, признавая в нем единственное свое отечество. Революционные рабочие всех стран единодушно рукоплещут советскому рабочему классу и, прежде всего, русскому рабочему классу, авангарду советских рабочих как признанному своему вождю, проводящему самую революционную и самую активную политику, какую когда-либо мечтали проводить пролетарии других стран. Руководители революционных рабочих всех стран с жадностью изучают поучительнейшую историю рабочего класса России, его прошлое, прошлое России, зная, что кроме России реакционной существовала еще Россия революционная, Россия Радищевых и Чернышевских, Желябовых и Ульяновых, Халтуриных и Алексеевых. Все это вселяет (не может не вселять!) в сердца русских рабочих чувство революционной национальной гордости, способное двигать горами, способное творить чудеса.

А Вы? Вместо того, чтобы осмыслить этот величайший в истории революции процесс и подняться на высоту задач певца передового пролетариата, ушли куда-то в лощину и, запутавшись между скучнейшими цитатами из сочинений Карамзина и не менее скучными изречениями из «Домостроя», стали возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзости и запустения…

Тут надо отметить, что, утверждая свой новый курс, Сталин пока еще делает это довольно осторожно. Прошлое России, говорит он, не следует огульно охаивать, потому что «центр революционного движения переместился из Западной Европы в Россию» и «революционеры всех стран с надеждой смотрят на СССР… признавая в нем единственное свое отечество». Иными словами, прошлое России следует рассматривать, исходя из интересов мировой революции.

Тут Сталин говорил на старом, ленинском, хорошо Демьяну понятном языке. И это Демьян, конечно, понял. Как наверняка понял он и то, что ему, советскому поэту, надлежит рукоплескать «русскому рабочему классу, авангарду советских рабочих как признанному своему вождю, проводящему самую революционную и самую активную политику, какую когда-либо мечтали проводить пролетарии Других стран».

Рукоплескать русскому рабочему классу он, разумеется, был согласен. И так же — с чистой душой — он согласен был вместе с Лениным и Сталиным рукоплескать великорусской нации, из которой вышли Радищев, Чернышевский, Желябов, другие выдающиеся революционеры.

Но могло ли ему прийти в голову, что запрет на охаивание великого исторического прошлого русского рабочего класса должен, оказывается, распространяться и на князя Владимира, крестившего Русь, и даже на самый факт крещения Руси?

Признавая теперь и эту свою ошибку (а как ему было ее не признать?), он растерянно оправдывался:

Во мне сказалась, во-первых, старая отрыжка антирелигиозника. Очень я долго на этом деле работать привык. С этой верой обращался непочтительно. И сказались какие-то старые навыки.

(Стенографическая запись беседы. Демьяна Бедного со Ставским. Власть и художественная интеллигенция. Стр. 434.)

Конечно, дело было не только в привычке, не только в старых навыках. И тезис постановления Политбюро, утверждающий, что крещение Руси было «положительным этапом в истории русского народа, так как оно способствовало сближению славянских народов с народами более высокой культуры», надо полагать, ошеломил тогда не одного Демьяна.

И все-таки это второе Демьяново «наступление на грабли» изумляет.

Как мог он так промахнуться?

* * *

Ответом на этот вопрос — не полным, конечно, но кое-что все-таки объясняющим, — может служить стихотворение Николая Глазкова о линкоре.

Собственно, оно не о линкоре, а о поэте. О том, что настоящий поэт «больше всего похож на линкор, на линейный корабль»:

Пока еще бури нет роковой,

Эсминцы волненью в такт

Качаются. Если сделать рукой,

То будет примерно — так.

Какой-нибудь ялик безумно кружим

От обыкновенной волны,

И только линкор стоит недвижим,

Поскольку ему хоть бы хны.

Но если буря поставит рекорд,

Хотя не в рекордах счастье,

Тогда раскачивается и линкор.

И станет линкор качаться.

Вдруг все закончится в мире волн,

И скажешь, что в море их нет,

Однако будет качаться линкор,

Хоть море надолго стихнет.

И не побежит ни одна волна

В тот самый штиль после шторма.

Какой-нибудь ялик, как статуя на

Крыше большого дома.

И будет очень заметно, как

Эсминцы качаться кончают.

Однако буре ненужно в такт

Линкор все равно качает.

И в этот самый текущий момент,

Когда успокоится море,

Какой-нибудь ялик-интеллигент

Заговорит о линкоре.

И скажет ялик: каждый из нас,

Когда было нужно, падал.

Да здравствует, скажет, советская власть,

А линкор — мракобес, консерватор.

Переведем эту поэтическую метафору на язык тогдашних политических реалий.

Одной из причин крутого идеологического поворота, жертвой которого стал Демьян, было то, что на политическом языке того времени называлось частичной стабилизацией капитализма. Стало ясно, что в ближайшие годы нет никаких реальных надежд на ожидавшуюся в 20-х годах мировую революцию.

Со временем выяснилось, что эта самая стабилизация капитализма была отнюдь не частичной, и о мировой революции вообще забыли. Но тогда о ней еще помнили, на нее еще надеялись.

Русская революция, разразившаяся в октябре 1917 года, в официальной советской терминологии именовалась Великой Октябрьской Социалистической. Сейчас ее не то что великой, но и просто революцией никто не называет: презрительно именуют большевистским государственным переворотом. А между тем великой ее называли не только красные, победившие в Гражданской войне, но и белые, эту войну проигравшие. Именно так назвал ее, например, оказавшийся в 1922 году в эмиграции, в Париже, русский философ Георгий Петрович Федотов.

Великая революция, а русская революция была именно такой, писал он, именуется современниками и потомками великой не только потому, что она характеризуется включением в сферу своего действия огромных территорий и объемом охваченных движением людских масс. Прежде всего она характеризуется глубиной и мощностью произведенного катаклизма. Вся жизнь переворачивается до дна. Создается иллюзия, что все корни ее, уходящие в историческую почву, перерублены. Революционное отрицание старого мира носит всеобъемлющий характер. Оно направлено одновременно не только на Бога, царя, отечество, собственность, быт, нацию, но даже на мораль, культуру, семью.

В момент свершения великой революции неизменно возникает иллюзия, что старый мир будет разрушен «до основанья». Отныне — всё новое! Вплоть до летоисчисления и названий месяцев. Но проходят годы, и на смену брюмеру, жерминалю и прериалю опять приходят январь, март и апрель. Выясняется, что кое-что от старого мира можно и сохранить, хотя бы такой пустяк, как названия месяцев или дней недели.

В этом смысле идеологический поворот, жертвой которого стал Демьян, был исторически неизбежен. Но «какой-нибудь ялик-интеллигент» так не рассуждал. Он жил и действовал в соответствии со своей природой. (Если оставаться в пределах глазковской метафоры, — «когда было нужно, падал».)

Вот, скажем, Константин Симонов, юношеское сознание которого формировалось в системе старых, революционных координат. Позже он сам сформулирует это так:

Я шкурой знал, когда сквозь строй прошел там.

Знал кожей сжатых кулаков своих:

Мир неделим на черных, смуглых, желтых,

А лишь на красных — нас.

И белых — их.

На белых — тех, что, если приглядеться,

Их вид на всех материках знаком,

На белых — тех, как мы их помним с детства,

В том самом смысле. Больше ни в каком.

На белых — тех, что в Африке ль, в Европе

Мы, красные, в пороховом дыму

В последний раз прорвем на Перекопе

И сбросим в море с берега в Крыму!

В искренности этих стихов сомневаться не приходится. Но — «когда было нужно», автор их — одним из первых — сменил эту революционную систему координат на другую. И мир в этой его новой системе координат оказался разделен уже не на красных и белых:

По русским обычаям, только пожарища

На русской земле раскидав позади,

На наших глазах умирают товарищи,

По-русски рубаху рванув на груди.

Нас пули с тобою пока еще милуют,

Но трижды поверив, что жизнь уже вся,

Я все-таки горд был за самую милую,

За горькую землю, где я родился.

За то, что на ней умереть мне завещано,

Что русская мать нас на свет родила,

Что в бой провожая нас, русская женщина

По-русски три раза меня обняла.

Да, шла война, которая не зря с первых же своих дней стала называться отечественной. Но автор этих стихов (несомненно, тоже искренних) еще до войны почувствовал, что ветер переменился. И написал поэму «Ледовое побоище».

А для Демьяна этот поворот почему-то оказался не таким легким.

Казалось бы, ну какой он «линкор»? Смешно! Тоже ведь, «когда было нужно, — падал»:

Вот во время процесса троцкистов я думал, вот я вам покажу теперь. Хлестко написал, в стиле насмешки. Меня вызвал Каганович и говорит: «Это здорово, но не такой тон требуется». А я говорю:

«Да ведь я уже написал несколько стихов». И вот тут я пошел домой, обдумал все и надиктовал стихи, которые получились одними из лучших моих стихов.

(Стенографическая запись беседы Демьяна Бедного со Ставским. Власть и художественная интеллигенция. Стр. 439.)

Эти его стихи выглядели так:

«Пей, Лёвка, за успех!» — «За наше дело, Гришка!» —

За первый, «кировский», бутон.

День будет для меня и светел и хрустален,

Когда разоблачать уж нас не сможет Сталин».

На Сталина убийц вели!

Не удалось дойти к нему бандитским рожам.

Мы Сталина уберегли.

Не уберечь его — не можем!

Мы бережем его, как голову свою,

Как сердце собственное наше!..

                                               и т.д.   

«Надиктовать» еще сотни две (или — сколько прикажут) таких стихотворных строк для него труда не составляло. Рука была набита, а моральных препон — никаких.

Так что же помешало ему так же легко откликнуться на новый зов партии? На новый ее крутой поворот?

Ну да, Керженцев виноват, другие «контролирующие органы». Не вызвали, не предупредили, не поправили. Но только ли в этом была причина его катастрофы?

Нет, тут дело было серьезнее.

Как ни дико это прозвучит по отношению к такому сервильному стихотворцу, как Демьян Бедный, главной причиной постигшей его катастрофы было то, что этот крутой идеологический поворот, жертвой которого он стал, затронул самые основы его мировоззрения.

* * *

Владимир Солоухин в одном из последних своих, уже вполне откровенно антиленинских сочинений рассказал такую, судя по всему, сильно его травмировавшую историю:

Это было в Кахетии, на даче у Георгия Леонидзе. Ведь во время таких вот «декад», помимо официальных встреч и «мероприятий», «разбирают» нас, участников, по своим домам грузинские писатели. То Ираклий Абашидзе, то Константин Гамсахурдия, то Иосиф Нонешвили… Теперь вот Георгий Леонидзе на своей даче…

В этот раз настроение сложилось такое, что поэты (и прославленные поэты!) начали вдруг один за другим читать не свои, а чужие стихи… Зазвучали Гумилев, Цветаева, Блок… Кто-то прочитал «Мать» Николая Дементьева, кто-то «Зодчих» Дмитрия Кедрина, кто-то «Прасковью» Исаковского. Так шло, пока Сергей Васильев не встал и не оперся руками в край стола, словно собирался не стихи читать, а произносить речь на московском писательском собрании. Он выдвинул вперед тяжелый свой подбородок, оперся кулаками (а рукава засучены) о край стола и… заговорил:

— Да, дорогие друзья, да, да и да. Как только мы начинаем читать любимые стихи, сразу идут Гумилев и Блок. Хорошо, что прозвучали тут милые наши, можно сказать, современники: и Коля Дементьев, и Боря Корнилов, и Паша Васильев. Но я вам сейчас прочитаю одно прекрасное, воистину хрестоматийное стихотворение поэта, имя которого никогда, к сожалению, не возникает уже много лет в наших поэтических разговорах. Что-то вроде дурного тона. А между тем — напрасно. И я сейчас, идя наперекор установившейся традиции, назову это имя — Демьян Бедный.

Тут действительно шумок пробежал по застолью, так неожиданно это оказалось для всех, хотя и непонятно было, то ли это одобрительный шумок, то ли от удивления.

— Да, да и да! И чтобы показать вам, какой это был все-таки превосходный поэт, я прочитаю сейчас одно его стихотворение. Это маленький шедевр, забытый, к сожалению. А забывать такие стихи нам не следовало бы…

(В.А. Солоухин. При свете дня. В кн.: «Под крышей  Мавзолея», Тверь. 1998. Стр. 7—8.)

Этот маленький шедевр забытого поэта, как и Солоухин в своем рассказе о том запомнившемся ему застолье, я приведу тут полностью:

Был день, как день, простой, обычный,

Одетый в серенькую мглу.

Гремел сурово голос зычный

Городового на углу.

Гордяся блеском камилавки,

Служил в соборе протопоп.

И у дверей питейной лавки

Шумел с рассвета пьяный скоп.

На рынке лаялись торговки,

Жужжа, как мухи на меду.

Мещанки, зарясь на обновки,

Метались в ситцевом ряду.

На дверь присутственного места

Глядел мужик в немой тоске, —

Пред ним обрывок «манифеста»

Желтел на выцветшей доске.

На каланче кружил пожарный,

Как зверь, прикованный к кольцу,

И солдатня под мат угарный

Маршировала на плацу.

К реке вилась обозов лента.

Шли бурлаки в мучной пыли.

Куда-то рваного студента

Чины конвойные вели.

Какой-то выпивший фабричный

Кричал кого-то разнося:

«Прощай, студентик горемычный!»

...........................

Никто не знал. Россия вся

Не знала, крест неся привычный,

Что в этот день, такой обычный,

В России… Ленин родился!

Дочитав стихотворение до конца, Сергей Васильев обвел собравшихся торжествующим и умильным взором. Собравшиеся закивали: да, да, забываем нашу классику, хрестоматийные наши стихи.

Прокофьев потянулся чокаться к декламатору, а сам толкал Доризо, сидящего по соседству: «Кольк, Кольк, а?» И вот-вот расплачется от умиления: «Кольк, Кольк, вот как надо писать-то».

В общем, все умилялись и ликовали. И только один из всех, сидевших за тем столом, не участвовал в этом всеобщем ликовании. Это был, как вы, наверно, уже догадались, сам рассказчик — Владимир Алексеевич Солоухин.

Его эти стихи Демьяна не то что не восхитили. Они его глубоко возмутили. Мало сказать возмутили — оскорбили! Чувство у него было такое, словно ему плюнули в душу.

Не знаю уж, как получилось, то ли я насупился угрюмо над своим бокалом, не поднимая глаз, то ли какие-то особенные ледяные эманации, флюиды излучались от меня на все застолье, но только все как-то вдруг замолчали и уставились на меня выжидательно, вопросительно, словно предчувствуя, что я сейчас могу встать и высказаться. Хозяин дома, как чуткий и опытный тамада, тотчас и дал мне слово.

Хочу отметить: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю». Хочу отметить, что миг преодоления чугунного земного притяжения, миг, когда человек, преодолевая в первую очередь сам себя, поднимается на бруствер, над которым свистят пули, и уже не думает больше ни о чем, даже о том, много ли секунд или минут отпущено ему на то, чтобы ни о чем больше не думать, должен отметить, что этот миг преодоления себя — великий миг.

Смысл этой тирады, являющей собою странную смесь косноязычного пафоса с многозначительным и нарочитым канцеляритом (троекратно повторенное «хочу отметить»), как видно, состоит в том, чтобы дать нам понять: то, что произошло после того, как он встал со стаканом вина в недрожащей руке, было именно вот таким великим мигом в его, Солоухина, жизни. А может быть, даже и не только в ней,

А произошло вслед за этим то, что он произнес — тост не тост, речь не речь, но такой вот монолог:

— Персонаж только что прочитанного пасквиля на Россию назвал однажды Льва Толстого срывателем всех и всяческих масок. Очень ему нравился этот процесс, включая и ту стадию, когда вместо «масок» начинают срывать уже одежды со своей собственной матери, стремясь обнажать и показывать всему свету ее наиболее язвенные места. Для родного сына занятие не очень-то благородное и похвальное. Но Толстой был хоть гений… Что же мы услышали здесь, извергнутое в свое время, если не ошибаюсь, в 1927 году, грязными и словоблудными устами Демьяна Бедного, который по сравнению со Львом Толстым не заслуживает, конечно, другого названия, кроме жалкой шавки, тявкающей из подворотни…

Я сознательно груб. Но мои эпитеты… слишком слабы и ничтожны, чтобы выразить состояние, в которое меня привело слушание этого стихотворения, а точнее сказать, стихотворного пасквиля на Россию.

Это только зачин. Главное — впереди. Воспроизвести тут этот монолог целиком было бы затруднительно, — уж больно он многословен. Но в этом и нет нужды. Приведу лишь самую его суть, стараясь, однако, сохранить не только смысл, но и весь, так сказать, его эмоциональный настрой, весь его пафос:

Что такое Россия в 1870 году? Творит Достоевский, звучат новые симфонии и оперы Чайковского. В расцвете творческих сил Толстой. Роман за романом издает Иван Сергеевич Тургенев («Вешние воды» 1872 г., «Дым» — 1867 г., «Новь» — 1877 г.). Александр Порфирьевич Бородин создает «Богатырскую симфонию», оперу «Князь Игорь», а как химик открывает в 1872 году (одновременно с Ш.А. Вюрцем) альдольную конденсацию. Не знаю, право, что это такое — альдольная конденсация, — но верно уж факт не менее важный, нежели пожарный на каланче. Да, так вот, звучат симфонии и оперы русских композиторов, в деревнях звучат народные песни, хороводы. Сошлемся на Некрасова: «Будут песни к нему хороводные из села на село долетать, будут нивы ему хлебородные (хлебородные, заметьте) безгреховные сны навевать». Менделеев уже открыл свою периодическую таблицу, Тимирязев вот-вот начнет читать свои блестящие лекции. В Москве возводится грандиозное ослепительно белое златоглавое сооружение — памятник московскому пожару, Бородину и вообще победе над Наполеоном. В России от края до края бурлит 18 000 ежегодных ярмарок. Через восемь лет Россия, жертвуя своей кровью, освободит ближайшую родственницу, сестру Болгарию, от турецкого ига… Я думаю, если бы поднять газеты того времени, мы найдем там много такого, что можно было бы почитать с гордостью за Россию, за ее общественную жизнь, за ее дела. Ведь именно на эти годы (и на 1870-й в том числе) приходится активная научно-исследовательская деятельность, скажем, Пржевальского и Миклухо-Маклая.

И что же поэт-пасквилянт выбрал из всей российской действительности того времени, чтобы показать свету?.. Серенькая мгла. А почему, собственно, в апреле серенькая мгла? Более вероятно, что день был яркий, весенний, грачи прилетели, ледоход на Волге. Городовой на углу и поп в соборе. У дверей питейной лавки шумит пьяный скоп. Очередь, что ли, там за водкой на полкилометра? На рынке лаются торговки. Не просто ведь торгуют всевозможной изобильной снедью, а обязательно лаются. А чего бы им лаяться, когда всего полно — и снеди и покупателей?..

Как же надо было ненавидеть Россию, свою родную мать, чтобы собрать в одно стихотворение все наиболее грязное, мерзкое, да и не просто собрать, но пасквильно, клеветнически преувеличить и даже выдумать и преподнести нам эту вонючую жижу, чтобы мы ее нюхали.

Трудно сказать, произнес ли Солоухин эту свою речь в описываемый момент, или все эти соображения и аргументы пришли ему в голову уже потом, в порядке так называемого «лестничного остроумия». Но это и не важно. Важно, что в этом — то ли реальном, то ли мысленном монологе он, как по несколько иному поводу было сказано в одном рассказе Зощенко, «выразил свою идеологию в полном объеме».

Самое удивительное тут то, что высказал все это какой-никакой, но все-таки литератор. Можно даже сказать — поэт. И уж во всяком случае, человек начитанный, по крайней мере, русскую литературу знающий совсем недурно. Даже в застолье помнит и без ошибки называет, словно он на экзамене, в каком году написан роман Тургенева «Дым», в каком «Новь», а в каком «Вешние воды».

Вот он ссылается на Некрасова, почтительно и даже как будто любовно его цитирует. И мне тут тоже вспомнился не кто-нибудь, а именно он, Николай Алексеевич Некрасов. Такое вот его стихотворение, — нельзя сказать, чтобы совсем уж для него нетипичное:

Бесконечно унылы и жалки

Эти пастбища, нивы, луга,

Эти мокрые, сонные галки,

Что сидят на верхушке стога;

Эта кляча с крестьянином пьяным,

Через силу бегущая вскачь

В даль, сокрытую синим туманом,

Это мутное небо… Хоть плачь!

Но не краше и город богатый:

Те же тучи по небу бегут;

Жутко нервам — железной лопатой

Там теперь мостовую скребут.

Начинается всюду работа;

Возвестили пожар с каланчи;

На позорную площадь кого-то

Провезли — там уж ждут палачи.

Проститутка домой на рассвете

Поспешает, покинув постель;

Офицеры в наемной карете

Скачут за город: будет дуэль.

Торгаши просыпаются дружно

И спешат за прилавки засесть:

Целый день им обмеривать нужно,

Чтобы вечером сытно поесть.

Чу! из крепости грянули пушки!

Наводненье столице грозит…

Кто-то умер, на красной подушке

Первой степени Анна лежит.

Дворник вора колотит — попался!

Гонят стадо гусей на убой;

Где-то в верхнем этаже раздался

Выстрел — кто-то покончил с собой.

Не то что луча, даже крохотной искорки света не мелькнет в этом царстве мрака. Если скачут куда-то в наемной карете офицеры, так непременно чтобы стрелять друг в друга. Если гонят стадо гусей, так уж конечно на убой. Если кто-то удостоился награды (Анны первой степени), так и того в гробу везут. Утро в городе начинается с того, что кого-то везут на площадь, где уж ждут палачи. Даже просто когда очищают лопатой снег с мостовой — и то «жутко нервам». И, как последняя точка — выстрел самоубийцы «в верхнем этаже».

По сравнению с этой жуткой картиной пейзаж, нарисованный в злополучном «словоблудном пасквиле» Демьяна, кажется солнечной идиллией.

Тут можно было бы, конечно, сказать, что Некрасов был мизантропом, что болезненной мрачностью изображаемых им картин российской действительности он резко отличается от других русских поэтов. Но тут же вспоминаются пушкинские «Дорожные жалобы», где эта самая российская действительность предлагает поэту только вот такие жуткие варианты его грядущей судьбы:

Иль чума меня подцепит,

Иль мороз окостенит,

Иль мне в лоб шлагбаум влепит

Непроворный инвалид.

Иль в лесу под нож злодею

Попадуся в стороне,

Иль со скуки околею

Где-нибудь в карантине.

Как не вспомнить тут еще более отвратные картины той же российской действительности, нарисованные Блоком:

Грешить бесстыдно, непробудно,

Счет потерять ночам и дням,

И, с головой от хмеля трудной,

Пройти сторонкой в божий храм.

Три раза преклониться долу,

Семь — осенить себя крестом,

Тайком к заплеванному полу

Горячим прикоснуться лбом.

Кладя в тарелку грошик медный,

Три, да еще семь раз подряд

Поцеловать столетний, бедный

И зацелованный оклад…

А, воротясь домой, обмерить

На тот же грош кого-нибудь,

И пса голодного от двери,

Икнув, ногою отпихнуть,

И под лампадой у иконы

Пить чай, отщелкивая счет,

Потом переслюнить купоны,

Пузатый отворив комод…

Перечень этих картин завершается восклицанием:

Да, и такой, моя Россия,

Ты всех краев дороже мне.

Но сами картинки-то каковы! И с каким сладострастием отбирает поэт из всего, что видит вокруг, все самое грязное, мерзкое… Пол в Божьем храме у него не какой-нибудь, а заплеванный. И если случается русскому человеку надобность пересчитать купоны, то он норовит не просто пересчитывать, перелистывать их, а переслюнивать.

Выходит, не только Демьян Бедный, но и Пушкин, и Некрасов, и Блок, и мало ли кто еще (примеров тут можно припомнить множество и, когда понадобится, мы их еще припомним) — выходит, они все тоже были злостными, как нынче принято выражаться, русофобами?

Нет, конечно!

В первом из приведенных мною в этой главе писем Сталина к Демьяну есть фраза, которую потом у нас часто цитировали как один из главных философских постулатов вождя. И, разумеется, как руководство к действию:

Философия «мировой скорби» не наша философия. Пусть скорбят отходящие и отживающие.

Немудрено, что все советские стихотворцы — все как один! — со временем стали оптимистами.

В связи с этим не могу не рассказать тут такую историю.

В Тбилиси на каком-то важном собрании писателей доклад о поэзии делал Иосиф Н. — поэт весьма скромного дарования, не шибко преуспевший ни в трудах, ни в личной жизни, и к тому же довольно-таки — мягко говоря — непривлекательной наружности.

Доклад его, как полагалось, сплошь состоял из призывов к торжеству жизнеутверждающей, бодрой поэзии.

— Мы оптимисты!.. Советская поэзия должна быть пронизана духом оптимизма!.. — патетически восклицал он.

Когда доклад кончился, кто-то из внимавших докладчику задумчиво сказал:

— Подумать только!.. Байрон… Лорд, красавец, богач, умница, гений — пессимист!.. А наш Иосиф… Урод, дурак, бездарность, нищий — оптимист!

Увы, тут ничего не поделаешь: большой поэт почти всегда пессимист. Он всегда готов повторить вслед за Шекспиром: «Все мерзостно, что вижу я вокруг…» Это — едва ли не главное свойство его натуры: ведь поэт — дитя гармонии, поэтому любое проявление дисгармонии задевает, ранит больнее, чем простого смертного. 

К Демьяну Бедному, как вы понимаете, все это никакого отношения не имеет. Его «русофобия» проистекает совсем из другого источника.

* * *

В том же 1927 году Демьян Бедный опубликовал еще однo «русофобское» стихотворение. На этот раз «русофобское», пожалуй, даже и без кавычек. Старая Россия теперь изобличалась и ниспровергалась им уже не на эмпирическом, бытовом, а на философском, точнее — историософском уровне:

Страна святителей, монахов,

Церковных ликов и свечей,

Порфироносных вертопрахов,

Синемундирных палачей,

Страна погромов и парадов,

Дворцов и — рядом — свальных куч,

Страна изысканных нарядов

И прелых, каторжных онуч, —

Страна невиданных просторов.

Страна безмерной тесноты,

Страна культурных разговоров,

Страна звериной темноты…

Страна насилья и бесправья,

Страна терпенья без конца,

Была ты книгой без заглавья,

Без сердцевины, без лица.

Казалось, дни твои уж спеты

И нет спасенья впереди.

Тебя кляли твои поэты:

«Сгинь, наважденье! Пропади!»

Ты в муках гибла, пропадала

И, разоренная дотла,

Свой жребий тем лишь оправдала,

Что миру Ленина дала!

Все строфы этой поэтической инвективы, предваряющие последнюю, могут показаться не более чем пустопорожней риторикой, этаким поэтическим ходом, призванным как можно эффектнее оттенить смысл заключительного двустишия. Иными словами, все эти проклятия России и ее историческому прошлому — не что иное, как словесный пьедестал, возведенный только лишь для того, чтобы как можно величественной выглядела венчающая его фигура Ленина.

На самом деле, однако, во всех этих строфах очень ясно и с некоторой даже художественной убедительностью выразилась очень стройная и цельная историческая и политическая концепция.

Автором этой концепции был не кто иной, как В.И. Ленин.

Именно он ее создал, подчинил ей всю свою жизнь и политическую деятельность, из нее исходил во всех поворотах своей стратегии и тактики.

Л. Троцкий, рассказывая о своих спорах с Лениным по  поводу Брестского мира, вспоминает такой их диалог. Речь шла о том, хватит ли у немцев сил для наступления. Троцкий считал, что не хватит, отсюда и знаменитая его позиция: «Ни мира, ни войны», то есть «Мир не подписываем, но воевать не будем». В этой формуле он видел огромный резон, поскольку дальнейшее развитие событий в этом случае неизбежно приведет к революции в Германии.

Ленин с этим, в общем, был согласен. Но колебался. И эти свои колебания выразил так:

— Конечно, тут есть свои плюсы. Но это слишком рискованно. Если бы мы должны были погибнуть для победы германской революции, мы были бы обязаны это сделать. Германская революция неизмеримо важнее нашей. Но когда она придет? Неизвестно. А сейчас нет ничего более важного на свете, чем наша революция. Ее надо обезопасить во что бы то ни стало.

(Л. Троцкий. Моя жизнь. М. 1991. Стр. 367.)

Не Россию, стало быть, «надо обезопасить», а революцию. То есть не судьбой страны, измученной и обескровленной войной, озабочено новое правительство России, сидящее в Кремле, а только лишь судьбой грядущей мировой революции.

На Россию Ленину было в общем-то наплевать. Россия интересовала лишь постольку, поскольку она была самым слабым звеном в цепи мирового империализма, наиболее пригодным для того, чтобы эту цепь разорвать. Он не раз повторял, что причудливая логика истории привела к тому, что именно отсталой России суждено было разорвать эту зловещую цепь, и благодаря этому Россия из отсталой вдруг стала самой передовой страной мира. Но если завтра революция победит в какой-нибудь из передовых стран Европы, Россия тотчас же вновь станет отсталой — «уже в новом, социалистическом смысле» страной.

Именно эту концепцию и выразил в своем стихотворении Демьян.

Все историческое прошлое России, все тысячелетнее ее нелепое и бессмысленное существование оправдано тем, что она дала миру Ленина, то есть открыла человечеству путь к всемирной социалистической революции — торжеству «земшарной республики Советов».

Демьян эту концепцию, судя по всему, воспринял и усвоил не только замечательной своей «ноздрей», но и душой. А иначе вряд ли в его исполнении она приняла бы такую выразительную и художественно убедительную форму. Но тут ему еще помогла его начитанность. Недаром в его распоряжении была его великолепная библиотека. Книги, собранные в ней, он, видать, не только ласкал рукой страстного библиомана, но и читал. В иных случаях далее весьма внимательно.

Да, та поистине садистская (или, если угодно, мазохистская) жестокость, с которой Демьян в этом своем стихотворении перечеркнул все прошлое своей родной страны, в его собственном представлении наверняка была связана с идеями Ленина и даже Маркса с Энгельсом, которые все историческое прошлое человечества рассматривали как его предысторию. Но в русской литературе эта жестокая мазохистская нота возникла задолго до Ленина и даже до Маркса. И стихотворение Демьяна, о котором идет речь, замечательно как раз своей почти пародийной традиционностью. Оно вобрало в себя, лишь слегка нивелировав и приведя к относительному стилистическому единству, буквально все сколько-нибудь известные поэтические формулы, в которых выразилось отношение самых разных русских поэтов к своей родине:

Природа наша — точно мерзость:

Смиренно-плоские поля…

В России самая земля

Считает высоту за дерзость.

(Дмитрий Веневитинов)

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ!

И вы, мундиры голубые,

И ты, послушный им народ.

(Михаил Лермонтов)

В судах черна неправдой черной

И игом рабства клеймена;

Безбожной лести, лжи тлетворной,

И лени мертвой и покорной,

И всякой мерзости полна.

(Алексей Хомяков)

Как сладостно отчизну ненавидеть

И жадно ждать ее уничтоженья!

И в разрушении отчизны видеть

Всемирную денницу возрожденья!

(Владимир Печерин)

Бог метелей, Бог ухабов,

Бог мучительных дорог.

Станций — тараканьих штабов,

Вот он, вот он, русский Бог.

Бог голодных, Бог холодных,

Нищих вдоль и поперек,

Бог имений недоходных,

Вот он, вот он, русский Бог.

(Петр Вяземский)

Ты и убогая,

Ты и обильная,

Ты и забитая,

Ты и всесильная.

(Николай Некрасов)

Россия, нищая Россия…

(Александр Блок)

Века нищеты и безволья!

Позволь же, о родина-мать,

В сырое, в пустое раздолье,

В раздолье твое прорыдать.

(Андрей Белый)

Как видно из этого, без особых затруднений подобранного мною перечня цитат, все — буквально все! — жалобы и проклятия, адресованные Демьяном старой, дореволюционной России, были произнесены уже давным-давно. И с неизмеримо большей поэтической силой, страстью и горечью.

По-настоящему новым, оригинальным у Демьяна оказался, таким образом, только один мотив, вылившийся в финальных, заключающих стихотворение строчках:

Свой жребий тем лишь оправдала,

Что миру Ленина дала.

Но и этот мотив, в сущности, не нов. Он представляет собой не что иное, как модификацию тоже традиционного, тютчевского:

Не поймет и не заметит

Гордый взор иноплеменный,

Что сквозит и тайно светит

В наготе твоей смиренной.

Удрученный ношей крестной,

Всю тебя, земля родная,

В рабском виде Царь небесный

Исходил, благословляя.

Вся мерзость, бедность, нищета, вся униженность, все долготерпенье русского народа, несвойственная другим народам его покорность, готовность безропотно жить этой скотской жизнью — все это оправдано тем, что именно вот отсюда, из этой темной, забитой, замордованной, несчастной страны придет спасение для всего мира.

У Тютчева (или у Достоевского) — это Христос. У Демьяна Бедного — Ленин.

Но есть еще одна черта, в которой, пожалуй, даже еще отчетливее проявилась несамостоятельность историософских воззрений Демьяна, его зависимость от традиционных представлений старой русской интеллигенции.

Разные и даже во всем враждебные друг другу русские интеллигенты — славянофилы и западники, дворяне и разночинцы, атеисты и верующие, пламенные народолюбцы и монархисты, кондовые реалисты и изломанныe декаденты — в одном они были едины. Всеми ими владело одно, как нынче принято это называть, амбивалентное чувство. «И страсть, и ненависть к отчизне» — так назвал это странное чувство Александр Блок.

Слова Демьяна («Тебя кляли твои поэты…») не содержали ни малейшего преувеличения, а строка, вобравшая в самую суть этого всеобщего проклятия («Сгинь, наважденье! Пропади!»), тоже была почти дословной цитатой:

Исчезни в пространство, исчезни,

Россия, Россия моя!..

Довольно, не жди, не надейся!

Исчезни, мой бедный народ!

(Андрей Белый)

Чем же так прогневал своих поэтов бедный русский народ?Может быть, вот этой самой своей рабской покорностью?

Нет, главное его несчастье в другом:

…Мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принаддежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространяется.

Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем без прошлого и без будущего, среди плоского застоя.

…Выделенные по странной воле судьбы из всеобщего движения человечества, не восприняли мы и традиционных идей человеческого рода… Если мы хотим подобно другим цивилизованным народам иметь свое лицо, необходимо как-то вновь повторить у себя все воспитание человеческого рода.

Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих.

Я нахожу даже, что в нашем взгляде есть что-то до странности неопределенное, холодное, неуверенное… В чужих краях, особенно на Юге, где люди так одушевлены и выразительны, я столько раз сравнивал лица своих земляков с лицами местных жителей и бывал поражен этой немотой наших лиц.

Опыт времен для нас не существует. Века и поколения протекли для нас бесплодно. Глядя на нас, можно сказать, что по отношению к нам всеобщий закон человечества сведен на нет. Одиноки в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли… От нас не вышло ничего пригодного для общего блага людей, ни одна полезная мысль не дала ростка на бесплодной почве нашей родины…

Мир пересоздавался, а мы прозябали в наших лачугах из бревен и глины.

(П. Я. Чаадаев. Полное собрание сочинений и избранные письма. Том 1. М. 1991. Стр.323—330.)

Вот из какого источника черпал Демьян Бедный свой мрачный пафос, вот у кого он заимствовал обнаженную беспощадность своих формулировок.

Он взял их на вооружение, потому что, как ему казалось, эти мысли старого опального философа совпадали с мироощущением молодого класса-гегемона, от имени которого говорил он:

Была ты книгой без заглавья,

Без сердцевины, без лица.

Да, так оно действительно и было. Мы действительно прозябали в своих лачугах, в то время как где-то там, на Западе, мир перекраивался и пересоздавался заново. Но ведь все это в прошлом! Теперь мы навсегда покинули свои лачуги из бревен и глины. Теперь мы, именно мы, выйдя из своих лачуг, перекраиваем наново всю Вселенную!

Формулировки Чаадаева вполне могли показаться совпадающими с его собственными мыслями и чувствами.

В разговоре со Ставским, который я цитировал, свое опрометчивое глумление над крещением Руси Демьян назвал «отрыжкой старого антирелигиозника». Да, конечно, на этот путь его толкнул Ленин, не устававший с бешеной яростью клеймить и разоблачать «поповщину».

Но даже и тут не обошлось у него без Чаадаева;

В то время, когда среди борьбы между исполненным силы варварством народов Севера и возвышенной мыслью религии воздвигалось здание современной цивилизации, что делали мы? По воле роковой судьбы мы обратились за нравственным учением, которое должно было нас воспитать, к растленной Византии, к предмету глубокого презрения этих народов.

(П.Я. Чаадаев. Стр 331.)

Эта чаадаевская мысль оказала мощное воздействие на формирование мировоззрения Демьяна. Как оказалось, именно она лежала в основе его сатирического глумления над крещением Руси:

Византия от Рима отошла и дала нам наиболее порочную форму христианства. Как это христианство ни является прогрессивным, но форма была настолько жуткая для нас, что дала и обоготворение царской власти, дала нам московских государей. Эта идеология византизма держала нас до Октября, т.е. если византизм был прогрессивен на тот момент, то потом он стал для нас хуже татарского ига, он отвратил нас на сотни лет от Запада. Даже поляки рыцарство свое создавали, войско создавали, и эти войска били Россию. Византизм этот был обскурантизм. При всех тех культурных явлениях, как, например, грамота, и вообще, учитывая всю культуру, мы говорили не о культуре, которую принес византизм, а больше говорили об ужасах, которые он нам дал. Да и сама конструкция восточного православия была не к укреплению русского государства.

(Стенографическая запись беседы Демьяна Бедного со Ставским. 17 ноября 1936 г. Власть и художественная интеллигенция. Стр. 435.)

И тут тоже Демьяна подвела его замечательная библиотека, его проклятая начитанность. Читал он, конечно, не только Чаадаева, но и прочитанное в других ученых книгах ложилось на эту чаадаевскую мысль, укрепляло ее, подтверждало:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.