Работа над языком

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Работа над языком

Отвечая однажды на вопрос, как он начал писать, Горький отметил ту важную роль, которую играло в его отроческой работе экспериментирование над языком. «Сначала записывал пословицы, поговорки, прибаутки, которые формировали мои личные впечатления: «Эх, жить весело, да — бить некого», или нравились мне своей фокусной затейливостью: «Кишка кишке кукиш кажет». Я, разумеется, знал, что такое кукиш, но слог «ку» во втором с конца и буква «ш» в последнем слоге казались мне лишними и поговорку читал так: «Кишка, кишке — кишка же». Затем начал сам сочинять поговорки: «Сел дед, поел дед, вспотел дед, спросил дед: скоро ли обед?» Записывал непонятные мне фразы из книг: «Собственно говоря — никто не изобрел пороха». Я долго не мог понять, что значит «собственно говоря», а слово «никто» было воспринято мною так: некто, кто-то. Это недоразумение настолько крепко въелось в мою память, что в 1904 году в пьесе «Дачники» один из ее героев на вопрос «Никто не был?» отвечает: «Никто не может быть или не быть».

Это признание великого русского писателя указывает на исключительную важность его работы над языком уже в самую раннюю пору сознательного отношения к слову. Горький раньше других почувствовал необходимость выработать свою собственную систему речевых средств. Проблема эта встает перед каждым писателем.

Анализ различных сторон поэтической структуры был бы не полон, если бы мы обошли вопрос о языке. Доля писательского труда, отданная языку, особенно велика, ибо художник слова оперирует средствами поэтической речи, постоянно опираясь на речевой опыт своего народа. «Первоэлементом литературы является язык — основное орудие ее и — вместе с фактами, явлениями жизни — материал литературы» (М. Горький). «Язык, — справедливо указывает Федин, — всегда останется основным материалом произведения. Художественная литература — это искусство слова. Даже столь важное начало литературной формы, как композиция, отступает перед решающим значением языка писателя. Мы знаем хорошие произведения литературы с несовершенной или даже плохой композицией. Но хорошего произведения с плохим языком быть не может».

Работа писателя над произведением нередко начиналась с некоего речевого образа. У Федина творчество началось со случайно услышанного писателем выражения, бытовой речи. «Летом 1919 года, под Сызранью, я осматривал фруктовые сады, довольно захиревшие после войны с чехословаками. Сторож, сопровождавший меня, сказал, между прочим, вспоминая о старых «хозявах»: «уехали — словно все с собой взяли». Я спросил: «Ну, а как же с новыми «хозявами»?» Он ответил: «Вона в кирпичном сарае ни одного кирпича не осталось, в собаку нечем бросить». Пока я доехал на лошади до города, у меня был готов рассказ «Сад».

Представляя собой специфическое оружие литератора, язык в то же время призван выражать собою его самые заветные чаяния. Данте заявляет, что целью его труда являются поиски «слов, более достойных для Беатриче. Для этого я учусь, сколько могу». Эти поиски слов, которые были бы «достойны» избранного художником предмета, необычайно трудны и ответственны. Однако без овладения средствами языкового выражения, без выработки оригинальной системы этих средств не может быть стилевого своеобразия писателя, а стало быть для него невозможно и самое творчество.

Вот почему всякий сколько-нибудь значительный писатель неослабно размышляет над проблемами языка, которые он рассматривает в аспекте развития литературного языка народа. Л. Толстой, казалось бы, не имел нужды в таком размышлении — язык свой он выработал уже в первом, дебютном произведении «Детство». Такое предположение, однако, поверхностно. Напряженные творческие искания Толстого проявлялись и в области языковых средств, демократизации которых он с особенной настойчивостью добивался начиная с 80-х годов. Именно в пору написания «Исповеди» и обращения к жанрам народной драмы и новеллы Толстой с особой отчетливостью осознает ограниченность средств русского литературного языка, как ему казалось, все еще ориентировавшегося на узкую интеллигентскую аудиторию. Мемуаристы свидетельствуют о напряженном внимании Л. Толстого к проблеме языка. Как сообщал Н. Страхов, романист «каждый день все более бранит наш литературный язык, называя его не русским, а испанским. Все это, я уверен, даст богатые плоды». Из «объяснений», данных ему Л. Толстым, Страхов «убедился, что он необыкновенно дорожит авторским языком». Еще в ранний свой дневник Толстой заносит такое характерное требование: «Пробный камень ясного понимания предмета — быть б состоянии передать его на простом языке необразованному человеку». Стремясь к этой простоте, писатель с неудовольствием отмечал давление на него «этого скверного книжного интеллигентского языка», Ознакомление с сокровищницей живой русской речи быстро принесло свои плоды — Л. Толстой скоро «стал удивительно чувствовать красоту народного языка и каждый день «делать» открытия новых слов и оборотов».

Как и всякая иная человеческая речь, язык писателя выполняет не только коммуникативные, но и экспрессивные функции. «Всякая речь говорит о чем-то, т. е. имеет какой-то предмет; всякая речь вместе с тем обращается к кому-то — к реальному или возможному собеседнику или слушателю, и всякая речь вместе с тем выражает что-то — то или иное отношение говорящего к тому, о чем он говорит, и к тем, у. кому он реально или мысленно обращается. Стержнем или канвой смыслового содержания речи является то, что она обозначает. Но живая речь обычно выражает неизмеримо больше, чем она собственно обозначает. Благодаря заключенным в ней выразительным моментам, она сплошь и рядом далеко выходит за пределы абстрактной системы значений. При этом подлинный конкретный смысл речи раскрывается в значительной мере через эти выразительные моменты (стилистические, интонационные и пр.). Подлинное понимание речи достигается не одним лишь знанием словесного значения употребленных в ней слов; существеннейшую роль в нем играет истолкование, интерпретация этих выразительных моментов, раскрывающих тот более или менее сокровенный, внутренний смысл, который вкладывается в нее говорящим»[90].

Было бы глубокой ошибкой считать эту речь только средством выражения: язык человека не только формулирует уже готовую мысль, он включается в процесс формирования мышления. Поэтическая речь ничем в этом принципиальном плане не отличается от обычной речи, и в ней процесс выражения неразрывно связан с процессом выражения определенной мысли. Первое определяется вторым, и, как говорил Л. Толстой, если «скверно говоришь, значит скверно мыслишь». Белинский определял слог писателя как «рельефность, осязаемость мысли». Л. Толстой говорил, что «неясность слова есть неизменный признак неясности мысли».

Писатель не довольствуется пассивным воспроизведением тех выражений, которые он слышит в повседневном житейском обиходе. Поступать так — значило бы впадать в некий речевой фотографизм, в натуралистическое копирование того, что уже дано в действительности. В такой повседневно бытующей речи много случайного и нехарактерного; художник должен устранить оба эти элемента из своего языка, преследующего задачи типизированного отображения действительности.

Характеризуя эту типизирующую роль слова в литературе, Горький говорил писателю Ряховскому: «Люди у вас говорят много лишнего, незначительного. Конечно, они и в действительности говорят много пустяков, но роль искусства в том и состоит, чтоб, откинув прочь, по возможности, все и всякие пустяки, обнажить корни настоящего, существенно важного». Типизация речи отражается на любой из сторон поэтической структуры: при помощи типизирующей речи писатель характеризует своих персонажей, и малейшие допущенные при этом ошибки языка незамедлительно переходят здесь в ошибочное изображение человеческих характеров. Легко показать аналогичную связь между словом и сюжетным развитием.

Начинающему писателю с величайшим трудом дается искусство речи, которая бы схватывала и выражала все самые характерные и типические стороны действительности. Языку начинающих свойственны расплывчатость и то, что один французский литературовед — Альбала — не без остроумия назвал «общедоступным многословием».

Лишь в результате продолжительного и напряженного труда писатель овладевает средствами языковой выразительности. Для иных писателей это овладение языком являлось, в сущности, путевкой в подлинную литературу. Так случилось, например, с Фединым, у которого, как мы уже видели, «случайная фраза, к месту сказанная поговорка» вызывали «в представлении законченный человеческий характер». Это явление свидетельствует о богатстве накопленного писателем языкового опыта.

Чтобы исправно выполнять взятые ею на себя коммуникативные функции, речь писателя должна удовлетворять требованиям смысловой точности. Их хорошо сформулировал Мопассан: «Каков бы ни был предмет, о котором хочешь говорить, есть одно только слово, чтобы его выразить... нужно... никогда не удовлетворяться приблизительностью...» Принцип языковой точности со всей энергией защищал Бальзак, отмечавший, что «у великого писателя слово всегда должно заключать понятие, соответствующее представлению, о котором он говорит».

Соблюдение принципа точности отнюдь не должно идти в ущерб самобытности творчества. «Вы, — советовал одному литератору Беранже, — должны сохранить оригинальность, но только вам нужно привыкнуть находить точные слова». Этот принцип языковой точности реализуется в искусстве слова с учетом своеобразия данного жанра. Поэт не копирует жизнь, а творчески воспроизводит ее. Таков, например, язык Пришвина, обладающего, по Горькому, «совершенным уменьем придавать гибкими сочетаниями простых слов прчти физическую ощутимость всему, что вы изображаете».

Горький советовал начинающей советской беллетристке: «Если решили писать — внимательнейше, неутомимо, упрямо изучайте язык». Разнообразны пути изучения писателем языка своего народа. Художник слова осуществляет это с помощью различных лингвистических исследований и пособий. «Перед вами, — писал Гоголь К. Аксакову, — громада русский язык! Наслажденье глубокое зовет вас, наслажденье погрузиться во всю неизмеримость его и изловить чудные законы его... Прочтите внимательно... академический словарь» и т. д.

Этими путями шел и сам Гоголь. П. В. Анненков рассказал нам, как он переписывал под диктовку Гоголя одну из глав первого тома «Мертвых душ». «Случалось также, — вспоминал Анненков, — что он прекращал диктовку на моих орфографических заметках, обсуживал дело и, как будто не было ни малейшего перерыва в течении его мыслей, возвращался свободно к своему тону, к своей поэтической ноте. Помню, например, что, передавая ему написанную фразу, я вместо продиктованного им слова «щекатурка» употребил «штукатурка». Гоголь остановился и спросил: «Отчего так?» — «Да правильнее, кажется». Гоголь побежал к книжным шкафам своим, вынул оттуда какой-то лексикон, приискал немецкий корень слова, русскую его передачу и, тщательно обследовав все доводы, закрыл книгу и поставил опять на место, сказав: «А за науку спасибо». Затем он сел по-прежнему в кресло, помолчал немного, и снова полилась та же звучная, по-видимому простая, но возвышенная и волнующая речь»[91].

Подобные справки в словарях характерны не для одного Гоголя — к справкам не раз обращался за помощью и Пушкин. Цитаты из шестнадцати языков, которые фигурируют в произведениях и черновых материалах Пушкина, не могли быть им приведены без обращения к соответствующим словарям. Внимание к структурным законам родного языка отличало и такого видного французского поэта, как Беранже; он усердно изучал грамматику родной речи, которой на первых порах плохо владел. Примечательны признания Беранже в том, что он «никогда не написал ни строчки, не заглянув в словари». «Я изучаю их беспрестанно в течение сорока лет». «Без словарей я не мог бы написать и десяти стихов».

Некрасова один из его читателей упрекнул в неточном употреблении слова «станица». Поэт ответил на этот упрек подробной филологической справкой: «Я не справлялся с «Толковым словарем» (Даля), когда писал «Несжатую полосу», а употребил слово «станица» потому, что с детства слышал его в народе, между прочим, в этом смысле: птицы летают станицами, воробьев станичка перелетела и т. п. Заглянув ныне в словарь Даля, я увидел, что и там слову этому придается, между прочим, и то значение, в котором я его употребил... Что слово употребляется и в других смыслах, из этого не следует, чтобы в данном случае оно было употреблено неточно. Слова: группа, партия, даже стая... кроме своей прозаичности, были бы менее точны...»

Исключительную помощь в деле изучения языка оказывало писателям и чтение образцов художественной литературы, а также знакомство их с памятниками фольклора. Беранже, по его собственным признаниям, читал и перечитывал классиков, которые изощряли в нем чувство языка. Так же поступали Шекспир и Байрон, Гёте и Шиллер, Тургенев и Чехов. Пушкин обнаруживал интерес филолога, запрашивая Лажечникова о значении, в котором тот употребил в одном из своих романов слово «хобот»; такой же вопрос о неправильно употребленном Майковым слове «воркотня» задает ему Писемский. Эти частные запросы входят в общее русло изучения родного языка, которым писатель занимается подчас с большой систематичностью.

Как ни велика в работе писателя над языком роль книжных источников и пособий, они не могут заменить ему изучения живой народной речи. К ней-то он и обращается чаще всего, следя за разговорным языком окружающих, обращаясь к «просторечию» народной массы. «Разговорный язык простого народа, — указывал Пушкин, — достоин... глубочайших исследований. Альфиери изучал итальянский язык на флорентинском базаре: не худо нам иногда прислушиваться к московским просвирням. Они говорят удивительно чистым и правильным языком». Гоголь с величайшим вниманием слушал «смешные анекдоты» украинского крестьянина, он «хохотал, бил в ладоши, топал ногами; иногда вынимал из кармана карандаш и бумагу и записывал некоторые слова и поговорки». Для него это была «живая книга, клад», он был готов его «слушать трое суток сряду, не спать, не есть!»

Любая возможность используется здесь писателем. Доде следит за речевыми интонациями своего умирающего брата. Тургенев и Некрасов собирают во время охоты колоритные выражения крестьян, — таковы, например, народные «словечки» на рукописях и в записной книжке Некрасова. Поэму «Кому на Руси жить хорошо» ее автор рассматривал как «народную книгу», в которую должно было войти все, что Некрасов собрал «по словечку» в течение 20 лет. Гоголь в течение ряда лет собирал материалы для словаря украинского языка. Достоевский вывез из сибирской каторги и ссылки словарик записанных им «на месте» диалектизмов и словечек уголовного арго. Изучая записные книжки Л. Толстого, мы видим, какое гигантское количество слов он поднял независимо от работы над каким-нибудь произведением, просто ради учебы, для себя.

Великолепным собирателем живой русской речи был и Горький, слышавший, например, слово «обезрадить» у шерстобитов-пимокатов, отправлявшихся «с Верхней Волги на Урал в отхожий промысел», а слово «базынить» — в Галещине, Кременчугского уезда, где «базынить» значило «сплетничать через перелаз плетня». Сам непрестанно собиравший материалы народной речи, Горький вместе с тем настойчиво побуждал к этому и других писателей.

Горькому же принадлежит глубоко верное замечание о богатстве лексиконов таких «своеобразных стилистов», как Герцен, Тургенев, Некрасов, Салтыков-Щедрин, Глеб Успенский, Лесков, Чехов. Справедливость этого указания легко проверяется на примере Островского, который мог бы с полным правом войти в этот перечень имен. Островский уделял языку внимания больше, чем какой-либо иной стороне литературной работы. В слове он видел зерно своего образа, через слово шел он к своим многочисленным персонажам, вообще более вслушиваясь, чем всматриваясь в жизнь. Глубокий знаток живой русской речи, он черпал ее от многих друзей — Филиппова, Шанина и др. — и более всего через собственное изучение народного языка. Неослабно умножалось словарное богатство Островского. Он обогащал свою лексику всюду — в поезде, на улице и даже во время карточной игры. Из всех этих источников образовывался собственный «лексикон» Островского, составлявшего даже особый толковый словарь словесных находок. «Ничем нельзя было более порадовать Островского, как сообщением нового слова или неслыханных им выражений, в которых рисовался новый порядок живых образов или за которыми скрывался неизвестный цикл новых идей» (Дурылин).

Не таким страстным собирателем «словечек», как Островский, был Чехов, который, однако, со вниманием прислушивался к разговорной речи самых различных социальных групп. Характерен совет, данный Чеховым Куприну: «Слушайте, ездите почаще в третьем классе. Я жалею, что болезнь мешает мне теперь ездить в третьем классе. Там иногда услышишь замечательно интересные вещи». Следивший за процессом его творческой работы Куприн справедливо указывал, что Чехов обогащал «свой прелестный, разнообразный язык отовсюду: из разговоров, из словарей, из каталогов, из ученых сочинений, из священных книг».

Такая работа над языком была нелегкой. Она требовала величайшего вкуса и чувства меры, — без этих качеств писателю трудно было производить необходимый отбор собираемого им речевого «сырья». Как бы ни были реальны эти затруднения, ими нисколько не опорочивается самый процесс собирательства. Писатель обладает собственным «лексиконом» (и шире — собственной системой языковых средств) лишь до той поры, пока он его умножает, вводя в состав своего языка все новые и новые элементы книжной и живой речи, прибегая к новым фразеологическим оборотам и вместе с тем непрерывно обогащая смысловую сторону своих выразительных средств.

«От символистов, — вспоминал о своей литературной юности А. Н. Толстой, — ...я знал, что каждой мысли соответствует одна-единственная форма фразы. Задача: найти ее. Но язык мне представлялся студенистой массой, не желающей застывать в тот самый кристалл единственной фразы». Продолжительные поиски и смена повествовательных манер не приносили молодому писателю удачи: «...прочности текста так и не получилось: можно было без ущерба еще раз все перечеркать». А. Н. Толстой в эти годы «цеплялся за образцы»: «Я был воспитан на Тургеневе. Больше всего любил Гоголя. Мостик для меня к этим далеким высотам перекидывал Алексей Ремизов. Недочеты я скрывал под стилизацией (XVIII век)».

А. Н. Толстого как писателя вывела из кризиса книга, данная ему В. В. Каллашом: «...это были собранные профессором Новомбергским пыточные записи XVII века — так называемые дела «Слова и дела»... И вдруг моя утлая лодчонка выплыла из непроницаемого тумана на сияющую гладь. Я увидел, почувствовал, — осязал: русский язык... В судебных (пыточных) актах — язык дела, там не гнушались «подлой» речью, там рассказывала, стонала, лгала, вопила от боли и страха народная Русь. Язык чистый, простой, точный, образный, гибкий, будто нарочно созданный для великого искусства... Это язык — примитив, основа народной речи, в нем легко вскрываются его законы. Обогащая его современным словарем, получаешь удивительное, гибкое и тончайшее орудие двойного действия (как у всякого языка, очищенного от мертвых и несвойственных ему форм), — он воплощает художественную мысль и, воплощая, возбуждает ее».