ЛЮДИ И МЕТОДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛЮДИ И МЕТОДЫ

Один из самых жгучих, неотступных вопросов, который мучает тихановцев в их несчастье, — это вопрос о главном виновнике, зачинщике эксперимента. Тема автора проекта возникает в романе исподволь и проходит как бы по периферии повествования: до бога высоко, до царя далеко — так обычно рассуждает народ. Тем не менее — и здесь следует вновь подивиться мужицкому проникновению в суть вещей — представление об инициаторе «перелома» абсолютно персонифицировано. Мужики и бабы села Тиханова не верят в то, что во всех их бедах повинно время — как ни стараются его оклеветать власть имеющие. Мужики и бабы упорно доискиваются до лица, персонально ответственного и виновного. Их логика проста и естественна: кому-то это выгодно, кому-то это нужно, кто-то раскрутил и разогнал «чертову карусель». Кто? «Рожу бы намылить кому-нибудь… Кому? Подскажите!» — горько сетует Федорок Селютан; ему предстоит дорого заплатить за свою решимость противостоять злодею.

Привычные представления о нравственной норме, о законах добра и зла рождают у тихановцев однозначное отношение к временщикам: «Такая сатанинская порода. Потому и подбирают этаких вот…»

Образ действий оголтелых разрушителей и погубителей ассоциируется с «антихристовой затеей», с абсолютным злом, а сами деятели — с его пособниками. «Служители сатаны», «выродки непутевые», «басурмане» — так зовет их народ.

Обличье сатаны, имя антихриста возникает в сознании людей не сразу; оно долго остается в тени, неузнанное, нераспознанное. И только в редких беседах мужиков нет-нет да и мелькнет опасливо и тревожно саднящее душу закравшееся в сердце подозрение. Художественный документ народного самосознания эпохи перелома, роман-хроника «Мужики и бабы» свидетельствует: обнаружить и изобличить главного беса бесовской затеи 1929–1930 годов русские деревенские люди смогли самостоятельно.

В романе есть один поразительный эпизод: мужики разговаривают о верхних этажах власти. Все тот же неуемный Федорок Селютан задает вопрос юристу Томилину: «Почему Ленин ходил в ботинках, а Сталин ходит в сапогах?»

Вопрос на подначку. В отличие от бродячего юриста, видящего в сапогах лишь форму одежды, Федорок думает иначе — он уже все понял, обо всем догадался и — проговорился. «Чепуха, — сказал Федорок. — Ленин был человек осмотрительный, шел с оглядкой, выбирал места поровнее да посуше, а Сталин чертом прет, напролом чешет, напрямик, не разбирая ни луж, ни грязи». И ни крови, — мог бы добавить Федорок уже две недели спустя.

Так впервые на страницах хроники появляется образ главного распорядителя-дирижера бесовской вакханалии. Он смотрит на мужиков и баб со страниц свежих газет, заполненных его портретами и речами. Он обращается к народу с инструкцией о «великом переломе», и те, кому поручено разъяснить цели и задачи перелома, хоть и карикатурно, но безошибочно схватывают самую суть директивы. «А ежели кто не хочет доказать правоту слов товарища Сталина, то пусть пеняет на себя… А посему нам с вами надо подтвердить научные положения статьи товарища Сталина и сегодня же создать колхоз», — вколачивает политграмоту в головы тихановцев расторопный Сенечка Зенин. «Сам Сталин», «слова самого Сталина» — эти формулы становятся в осенние месяцы 1929 года катехизисом коллективизации: «ускоренные темпы», «сжатые сроки», «предельные рубежи» были провозглашены одновременно с «курсом на всенародную любовь».

Уже к зиме формы и размеры этой любви были столь грандиозны, что для их выражения потребовалась чрезвычайная, экстраординарная мера. Пятидесятилетие «дорогого вождя мирового пролетариата», всесоюзное мероприятие, которое торжественно отмечала вся страна, праздновалось как бы взамен рождества. Усердные приспешники в азарте и суете юбилея нечаянно проговариваются, приоткрывая святотатственный умысел: «Руководство нашего района сделает соответствующие выводы и проведет по всем селам собрания по чествованию товарища Сталина, по развенчанию культа рождества Христова».

Культ автора «перелома» в год юбилея набирал немыслимую высоту и имел видимое намерение потеснить всех соперников на земле и на небе.

К этому времени образ «дорогого вождя» мерещится тиха-новцам как нечто устрашающе мистическое, откровенно сатанинское: «У него, говорят, чертов глаз. Как у филина. Сунься за ним… Он те, говорят, в преисподнюю затянет. Хишшник, одним словом…» Анекдотический эпизод с ремонтом сельского клуба, переделанного из старой церкви, когда случайно в глаз вождю на его фотографии в газете, использованной для оклейки стен, угодила кнопка, объявляется антисоветской демонстрацией со всеми вытекающими из этого последствиями.

Новый культ сразу стал требовать человеческих жертв.

«Всесоюзное мероприятие» как центральный и парадный пункт политической авантюры обнаружило свою провокационную суть: славословие злу неизбежно порождает зло еще более беспардонное и ненасытное. Кого арестовать? Всю бригаду строителей, которые в фойе клуба Сталину глаз прикнопили? Или только обойщиков? Всенародно осудить как выходку классового врага? Написать заметку в газету? В эти предновогодние дни тихановцы постигали логику и этику нового исторического рубежа: «Щелкоперы не дураки. В газетах — курс на всенародную любовь к вождю мирового пролетариата. А ежели какой дурак и сунется с заметкой насчет проколотого глаза, так ему самому глаз вырвут».

И прокатились по деревням Тихановского района зловещие слова. Никакой пощады вредителям и хулиганам, поднявшим руку… Осудим их всенародно, как осудили в свое время известных врагов по шахтинскому делу… Пусть все наши супротивники, как внутри, так и за границей, содрогнутся от единства нашего гнева…

Порывом этого гнева, спровоцированного злополучной кнопкой, была сметена с лица земли семья Федорка Селютана и он сам, посмевший не предать, не отречься, не отступить перед страшной угрозой. Выстрел Федорка в застекленный портрет Сталина в клубе, на собрании, где от народа требовали беспощадного осуждения тех, кто прикнопил фотографию, отчаянный протест Федорка против собственного бессилия и невыносимой обреченности придают юбилейным торжествам необходимую законченность: искомая жертва выдала себя сама, оказав большую услугу исполнителям культового обряда. Портрет, в честь которого вредитель был уличен, схвачен и показательно обезврежен, мог торжествовать: «с насмешкой глядел куда-то в сторону, а сам вроде бы прислушивался, вроде бы сказать хотел — погоди, ужо я до всех до вас доберуся…»

Художественное исследование и хронологический аспект рожденного в год перелома культа вождя, помимо всего прочего, имеет в романе Можаева еще одну чрезвычайно важную сторону. А именно: документальную. Злорадная ухмылка на портрете — дозволенная воображением художника творческая фантазия. Но речи первого генсека, зафиксированные во всех анналах партийной и советской печати, — это уже серьезнее. Между тем ничто так выразительно не характеризует личность вождя, как его высказывания по главным, принципиальным вопросам политики в год перелома, документально засвидетельствованные и приведенные в хронологическую последовательность. Более того, синхронизированные, совмещенные одно с другим, они в своей совокупности дают поразительный эффект — эффект полной несовместимости. «Как можно одному и тому же человеку говорить такие взаимоисключающие слова?» — возмущается Озимов, начиная понимать, что имеет дело не просто с политической беспринципностью, а с изощренным иезуитством. «Не правы те товарищи, которые думают, что можно и нужно покончить с кулаком административно, через ГПУ» — сказать так, а потом послать ГПУ на сплошную коллективизацию — это и есть высший пилотаж макиавеллизма, ставший сутью политических принципов «отца народов». Душегубством, а не политикой — как точно определил Озимов.

Знаменитая статья «Головокружение от успехов», появившаяся в марте 1930-го, к концу романных событий, добавляет последний штрих к художественному портрету вождя, воссозданному как бы глазами мужиков и баб тех далеких лет. И этот, скорее психологический, чем социально-политический, портрет, и эмоциональный контекст восприятия образа на портрете, и осмысление реальных поступков прототипа, и нравственная, этическая оценка, вынесенная вождю русскими деревенскими жителями в эпоху перелома, — все это непреложно свидетельствует: что касается статьи, кто-кто, а тихановцы не обольщались на ее счет.

В художественной системе романа эта директива верховного судьи-демиурга дискредитирована и заведомо скомпрометирована; ей выражен вотум недоверия с точки зрения моральных представлений народа.

«Смешно и несерьезно распространяться теперь о раскулачивании. Снявши голову, по волосам не плачут», — провозгласил вождь 29 декабря 1929 года.

Вспомним еще раз вещие слова Озимова: «Как можно одному и тому же человеку говорить такие взаимоисключающие слова?» Тихановцы не могли знать о том, что Сталин, выпуская в свет статью «Головокружение от успехов», одновременно позаботился об особом, с точностью «до наоборот», восприятии ее руководящими кадрами, что Сталин не хотел поворота от головотяпства и «бешеных темпов» к разумной политике, что Сталин уже три месяца спустя, в докладе XVI съезду партии, выдаст лозунг «пятилетку в два года». Но тихановцы могли понять, почувствовать ту чудовищную ложь, которая таилась за верховными призывами, то лицемерие, которое сквозило в статье о головотяпстве, ту жестокость, которая исходила от человека, не привыкшего считать снятые головы и тем более плакать по волосам.

Как дешевый балаган проходит в Тиханове агитпропов-ская работа по доведению статьи до масс. «Неведомо откуда появились на базаре городские агитаторы… Они становились на кадки, на ящики, на прилавки ларьков, на дощатые стеллажи торговых рядов и, размахивая газетой со статьей Сталина, говорили, что рабочие и крестьяне — родные братья, что бюрократы с партийными билетами в кармане пытаются поссорить их, загоняя всех крестьян поголовно в колхозы. Это и есть, мол, головокружение от успехов, то есть голое озорство, перегибы и вредительство».

Установка была как будто и новая, но слова оставались прежними и грозили предстоящими бедами.

Однако как бы ни были проницательны тихановцы насчет устроителя всеобщего экспериментального счастья, им приходится иметь дело не с ним и не с его ближайшим окружением, а с самыми нижними этажами власти. Каков поп, таков и приход, говорят в народе. Формы и методы политического руководства, директивно спускаемые сверху вниз, повсеместно пропагандируемые и внедряемые в жизнь, пронизывали всю систему управления страной. Господство директивы и диктатуры породило те самые «невиданные доселе формы и методы» подавления людей. Но не только это: возникла целая отрасль идеологии, расцвела пышным цветом особая политграмота, появился специфический работник-исполнитель. И снова вспомним: «Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут да еще за честь благодарны останутся».

Рабы чужой воли, ретивые исполнители действуют решительно и безжалостно. Спущенная сверху разнарядка на преступление опьяняет: зло не только разрешается, не только санкционируется, не только стимулируется, но к нему обязывают и принуждают. Фигура охотника-старателя в этой ситуации приобретает всесильное значение; каждый стремится с наибольшей выгодой использовать свой шанс. Эксперимент на тему «все дозволено» осуществляется в режиме небывалого благоприятствия — при покровительстве и руководстве верховной власти.

Возвышаев и Кречев, Поспелов и Зенин, Чубуков и Аших-мин, Радимов и Доброхотов — эти и другие работники низового масштаба оказывались перед страшным соблазном: так или иначе, по убеждению, по принуждению или по должностной инструкции, им следовало преступить нравственный закон.

Типы социального поведения исполнителя, наделенного властью, способы реализации права на произвол, методы насилия и подавления человека, людские характеры, испытуемые политической демагогией сталинского образца, представлены в романе Можаева с достоверностью почти документальной.

Якуша Савкин, по прозвищу Ротастенький, — самая, может быть, специфическая фигура эпохи перелома: добровольный стукач, доносчик с особым нюхом, активист-преследователь. Выследить и доложить, доложить и взять, взять и уничтожить — это и значило в его глазах «постоять за общее дело всемирной борьбы пролетариата в союзе с беднейшим крестьянством». Идеальный наемник, лишенный каких бы то ни было нравственных рефлексий, минимального чувства личной ответственности, он предстает конечно же уродливым, но закономерным продуктом эпохи: «Якуша понимал, что не каждому дано выбирать направление классовой борьбы. Одни направляют, другие исполняют… Чего надо? Только покажи, кого надо привлечь, у нас рука не дрогнет». Наверное, это и было прообразом той идеологии, того мировоззрения, которое стремилась воспитать новая пропаганда. Мировоззрение Федьки Каторжного, соблазненного миражем власти.

Исступленный фанатик чрезвычайных мер в классовой борьбе с односельчанами, заведующий райзо Егор Чубуков тоже из тех, у кого не дрогнет ни рука, ни сердце, кто не остановится перед кровопролитием: «Вот этой рукой смогу запалить с обоих концов любое село, сжечь все до последнего овина… если это понадобится для искоренения всех отростков частной собственности в пользу мирового пролетариата». Готовность к насилию по команде становится главным оружием, идеологическим партмаксимумом.

Разбитные, разухабистые Фешка с Анюткой, по прозвищу Сороки, изрядно выпивающие и погуливающие бабы, во имя «всеобщей борьбы» идут грабить крестьян своей деревни, или, иначе, — «набивать руку на классовом враге». Обставить произвол круговой порукой соучастия, втянув в насилие как можно больше сообщников, — универсальное средство против колебаний совести. Средство очень давно известное и слишком хорошо испробованное — классическое.

Однако эксперимент в действии до предела ужесточил правила игры. Кречеву, председателю Тихановского сельсовета, говорят на бюро однозначно: «Не хочешь других сажать — сам в тюрьму садись!»

И Кречев, вовсе не злой и не фанатичный боец войны с народом, в которую он силою обстоятельств оказался втянутым, заглушая тоску и совесть, предельно точно формулирует принципы действующего механизма круговой поруки: «Совет, что твоя машина молотильная, завели ее — и стой возле барабана да поталкивай в него снопы. Остановишься или зазеваешься — он ревет: дава-ай! И остановить его тебе не дано. Схвати его рукой — оторвет руку. А завела его другая сила, тебе не подвластная. Над ней другие погонщики стоят, а тех в свою очередь подгоняют. Вот оно дело-то какое, вкруговую запущено. И уйти от него никак нельзя. Ежели не хочешь лишиться куска хлеба. Я ж партийный».

Однако, идя вслед за деревенским людом по кругам тихановской власти и обращаясь к погонщикам все более ответственного масштаба, обнаруживаешь, как хитроумно умеют они устраняться от своей ответственности. В сущности, им даже не нужно кивать на вышестоящую инстанцию — достаточно сослаться на передовую теорию. Есть такое понятие, объясняет самый высокий начальник района Поспелов, как историческая целесообразность, или классовая обреченность. И если то или иное семейство принадлежит к чуждому классу, оно вместе со своим классом обречено. Жалость к нему неуместна. Чтобы расчистить эту жизнь для новых, более современных форм, нужно оперировать целыми классами — личности тут не в счет.

«Передовая теория», стержень которой — все те же сто миллионов голов, идеально обосновывала практику эксперимента, а результаты эксперимента идеально подтверждали правильность теории. Для того чтобы в ситуации «чертовой карусели» идти в голове событий, тех самых, которые одерживают верх, требовалась особая сноровка, особое усердие и особая жестокость — как для теоретиков-идеологов, так и для практиков. Наум Ашихмин, агитпроповец и последователь «новой психологии», в целях расчистки путей прогресса от препятствий старого мира готов на любые решительные и беспощадные действия. Удивительно, однако, как удобно совпадают санитарные цели с задачами сугубо личного свойства — во что бы то ни стало продвинуться в аппарат, наверх, к власти. Карьеристы «великого перелома», честолюбцы раскулачивания, старатели сплошной коллективизации — их амбиции, цели и средства, их успехи и неудачи рассмотрены в романе Можаева под сильнейшим художественным микроскопом.

«Какая теперь взята линия главного направления?.. На о-бо-стрение! Значит, наша задача — обострять, и никаких гвоздей… Пока держится такая линия, надо успевать проявить себя на обострении. Иначе отваливай в сторону» — в этих словах Сенечки Зенина заключалось все мировоззрение партийного карьериста, селекционно выведенного эпохой «великого перелома». Равно как и в убеждении Возвышаева, понявшего, что вся его сила и вся его власть в продвижении, в безупречной службе. «Великий эксперимент» рождал страшную зависимость, хорошо осознанную Возвышаевым. «Чем суровее он будет в деле, тем устойчивее его положение. Больше ему рассчитывать не на что». Карьера, зависящая от усердия в уничтожении людей как класса, со всеми вытекающими последствиями для этих людей, — такая карьера требовала совершенно специфической человеческой породы.

Тип Возвышаева, несмотря на ничтожность личности, интеллектуальное убожество и культурную мизерность, — это тип карьериста с огромным замахом и зверским аппетитом. В течение четырех месяцев перелома он постигает суть «текущего момента» до самых его таинственных глубин. Он проявляет усердие вовсе не тупой старательностью; он умеет прочитать бумагу и понять установку творчески — с особым корыстным иезуитством. Задача, поставленная политикой ликвидации, стимулирует развитие инициативы и изобретательности в способах и методах. Здесь Возвышаев не знает себе равных: до самого своего виртуозного метода он дошел путем логических размышлений: «Неужто мы будем ждать мужицкого всеобщего согласия на поворот лицом к сплошной коллективизации? Да какой же политик ждет всеобщего согласия, когда задумал прочертить линию главного направления? Пока он будет ждать всеобщего согласия, он и сам состарится, и народ обленится до безобразия. Всеобщего согласия не ждут, его просто устраивают для пользы дела». Знаменитый тезис Шигалева — Верховенского «Надо устроиться послушанию» Возвышаев воплощает в практику, давая сто очков вперед всем своим предшественникам. Утопия, проводимая в действие столь способным учеником, и впрямь выглядит дерзновенно.

«В теории есть доказательство от противного, то есть вовсе не обязательно заставить всех кричать: «Мы за колхоз». Вполне достаточно, чтобы никто не говорил: «Мы против колхозов». А если кто скажет, взять на заметку как контру» — это и был способ устроения всеобщего согласия, изобретенный Возвышаевым. На собрании мужиков Гордеевского узла вопрос, поставленный на голосование, прозвучал убийственно просто: «Кто против директив правительства, то есть против колхоза, прошу поднять руки!» Здесь — апофеоз Возвышаева, торжество насилия, победа произвола; здесь достигнута та вершина, к которой — по логике эксперимента — и должен стремиться исполнитель. «Всех предупреждаю — жаловаться некуда. Выше нас власти нет». Полнота власти, обеспеченная на месте, — сокровенная и принципиальная мечта исполнителя, знающего, что другие места, выше и рядом, — захвачены. Заманчивая перспектива продвижения наверх хотя и желанна, но смертельно опасна, эту опасность Возвышаев чует нутром опытного карьериста. Верноподданнический сон о докладе самому Сталину пророчит беду: «Вдруг раскрываются кремлевские ворота, и оттуда вылетает табун разъяренных лошадей, и все бросаются на него, Возвышаева. Он было хотел увернуться от них, в будку к часовому прошмыгнуть, но часовой схватил его за плечи и давай толкать под лошадей».

Инициатива наказуема — этот лозунг бюрократической системы действительно сыграл с Возвышаевым злую шутку. Пресловутая директива о головокружении, не затронув сути дела, оставила в дураках самых инициативных и предприимчивых исполнителей. В этом смысле Возвышаеву повезло меньше других: свои пять лет он получил за слишком глубокое — не по чину — проникновение в характер «текущего момента», слишком перспективное прочтение параграфов установки. В принципе Возвышаев поплатился за излишний энтузиазм и незаурядность в выборе методов; так система, рожденная в ходе эксперимента, избавлялась от наиболее ярких своих приверженцев.

«Не надо высших способностей! — говаривалось в классическом романе. — Нужна черная работа».

Чернорабочий без претензий, Сенечка Зенин, хоть и избитый мужиками, оказался в наибольшем выигрыше: его не только не судили, но откомандировали на учебу в совпартшколу — «он тотчас уехал из Тиханова, уехал навсегда». Ему одному из тихановского аппарата удалось ускользнуть от наказания так же легко, как в свое время Петруше.

Впрочем, и остальные бойцы «перелома», даже и осужденные «за революционное дело», на этот раз отделаются легким испугом в сравнении с будущими предстоящими грозами. Так же как когда-то Шигалев, они будут выпущены в самом скором времени, потому что пока не являются слишком опасной категорией обвиняемых. Их великий перелом наступит позже.