Кола Брюньон

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кола Брюньон

«Мир погибает, задушенный своим трусливым и подлым эгоизмом. Мир задыхается. Распахнем же окна! Впустим вольный воздух! Пусть нас овеет дыханием героев».[199]

Так вещал Ромен Роллан в главном романе своей жизни «Жан Кристоф». Несгибаемый романтик, дитя музыки и полной отвлеченности от повседневного, творчеством своим он наиболее ярко вступил в заочную полемику с мрачным реалистом Генриком Ибсеном и потерпел полное крушение. Ему не только самому пришлось выбираться из раковины интеллигентских иллюзий, не только самому прятаться от войн и людских страданий на чужбине, но именно на его долю выпала честь привести в мир великого героя-реалиста – всечеловеческий символ народной воли к жизни вопреки всему, что творят безрассудные амбициозные властители.

Почему же именно этому писателю, всю жизнь занимавшемуся тем, что сегодня мы называем литературщиной – выдумыванием за письменным столом красивых страстей и страданий героев, живущих в удобном автору мире, выпала высочайшая честь сотворить Кола Брюньона – народнейшего из народных, самого здравомыслящего из сущих, самого оптимистичного из любителей пожить?

Дитя второй половины XIX в., Ромен Роллан сам не понял, что в этой случайной для него повести он невольно вступил в столкновение со своими единомышленниками по вопросам, которые все более и более определяют нашу жизнь по мере продвижения людей в эру образования и проистекающего из него обособления личности от общества. А именно: писатель, всю жизнь пребывавший в очаровании идеи о герое-сверхчеловеке, неожиданно для себя художественно обосновал соотношения: народ – толпа и толпа – герой (кумир). Тем и грандиозен Кола Брюньон, что именно этот литературный образ дал нам наиболее полный (после ответа Аглаи Епанчиной) и самый совершенный ответ художественной литературы на особо болезненные вопросы наших дней. Другое дело, что он до сих пор не услышан, но это проблемы наши, а не Кола Брюньона.

Однако вначале поговорим об авторе.

Ромен Роллан родился 29 января 1866 г. в маленьком бургундском городке Кламси в Неверне (историческая область в центре Франции), в семье нотариуса Эмиля Роллана и Антуанетты Мари, урожденной Куро, женщины набожной и весьма музыкальной.

В 1880 г. семья перебралась в Париж, где Ромен поступил в лицей Людовика Великого, а затем продолжил образование в Высшей Нормальной школе (Эколь нормаль сюперьер) в Париже. Закончил он школу в 1889 г. и на два года уехал в Рим для более глубокого изучения истории, которой намеревался посвятить жизнь. В Италии Роллан увлекся историческими трагедиями Шекспира и сам взялся за писание пьес.

В Риме же молодой человек познакомился с немецкой писательницей-идеалисткой Мальвидой Амалией фон Мейзенбуг (1816–1908), дружившей в свое время с Фридрихом Ницше и Рихардом Вагнером. Общение с этой женщиной сыграло важнейшую роль в дальнейшей творческой и общественной жизни Ромена Роллана.

Путешествие в Италию значительно помогло молодому человеку в подготовке и защите в 1895 г. докторской диссертации «Происхождение современного оперного театра. История оперы в Европе до Люлли и Скарлатти». После защиты Роллан стал профессором в области истории музыки в Сорбонне и Высшей Нормальной школе. Семнадцать последующих лет он совмещал писательский труд с преподаванием, причем в Сорбонне специально под него была учреждена кафедра музыкознания.

К этому времени Роллан уже был женат на Клотильде Бреаль, дочери знаменитого французского лингвиста и филолога еврейского происхождения Мишеля Бреаля (1832–1915). Брак этот продлился недолго, в 1901 г. супруги развелись.

Вскоре после защиты диссертации Роллан познакомился с издателем журнала «Двухнедельные тетради», религиозным поэтом, социалистом и одновременно националистом Шарлем Пеги (1873–1914). Пеги и пригласил Роллана к сотрудничеству. Так началось восхождение писателя к литературным высотам.

Биографы обычно отмечают, что с самого начала Ромена Роллана интересовали прежде всего философские проблемы истории культуры, а также героические (как он сам их определил) периоды в судьбах человечества. Стараясь как можно шире раскрыть задуманные темы, он сразу стал писать не отдельные произведения, а целые тематические циклы. Первыми стали драмы «Трагедии веры» – пьесы «Святой Людовик», «Аэрт» и «Торжество разума». Следующим оказался цикл пьес «Театр революции», над ним Роллан работал почти тридцать лет.

Одновременно писатель задумал серию романов – жизнеописаний знаменитых людей, которые могли стать примером для подражания… Как признавался сам Роллан – он стремился вдохновить людей на оптимизм и возвышенные чувства. Недаром писатель начал эту серию с книги «Жизнь Бетховена», а продолжил ее биографиями Микеланджело, Генделя, Льва Толстого, Махатмы Ганди, Рамакришны, Вивекананды, погибшего на фронте Первой мировой войны Шарля Пеги. Любопытно, что книги посвящены преимущественно выдающимся людям, проявившим себя в областях гуманитарных, являющихся приоритетом творческой интеллигенции, и сам писатель был обескуражен тем, что в этих биографиях сложно найти, а точнее, невозможно найти оптимистические или героические мотивы.

Необходимо отметить, что, во-первых, Ромен Роллан был не одинок в своих биографических трудах, а во-вторых, во второй половине XIX – начале XX в. исторические биографии, создававшиеся писателями-мыслителями, качественно отличались от параллельно развивавшихся, а затем переросших во всезатопляющий поток заурядных фактологических писаний под условным названием ЖЗЛ (в дореволюционной России особенно усердствовал с этим книгоиздатель Ф.Ф. Павленков). Классические биографические книги указанного времени отражали поиск наиболее прозорливыми и талантливыми людьми выхода из духовно-нравственного тупика, в который с бешеной скоростью уже тогда неслось человечество.

Проблема заключается в том, что обществу, как цельному явлению (об отдельных личностях речи нет), всегда жизненно необходим принятый подавляющим большинством непререкаемый и непогрешимый нравственный ориентир, который одновременно и учит, и страшит, а по возможности и карает. При отсутствии такового сообщество людей неизбежно обращается в стадо самоистребляющихся беззаконников, алчущих лишь удовлетворения собственных всевозрастающих вожделений. Силой и властью такие ориентиры создать невозможно. Они даются нам свыше, а внедряются общественной практикой.

После крушения языческого Рима для христианского мира таким ориентиром долгие столетия был Бог.

Но десадовский закон Договора довольно скоро привел ко все более настойчивым попыткам подменить Бога человеком – монархом, хотя тот и освящался Божьим помазанием. На Западе папы-меценаты, император и короли в единстве с философами-гуманистами и учеными-естественниками довели дело до окончательного нравственного разложения общества в эпоху Возрождения и неизбежной общественной реакции на него – Реформации и абсолютной монархии, когда помазание стало проформой, Бог оказался объектом сомнений, а единственным нравственным ориентиром для толпы явился человек-властитель.

Человек, даже монарх, всегда досягаем для другого человека, тем более для образованного и мыслящего. Абсолютные монархи растеряли свой нравственный авторитет в обществе уже к середине XVII в. Знамением этому стали суд над развратным английским королем Карлом I и его публичное обезглавливание. Великая Французская революция окончательно уничтожила помазанника Божьего как нравственный ориентир. И началось дикое общественное гниение.

Лучшие умы искали выход из сложившейся ситуации. Как известно, еще Вольтер в гордыне своей вознамерился возродить почтение к Богу как нравственной силе, но удовлетворился установлением на территории своей усадьбы постыдного памятника с надписью «Богу от Вольтера». Возможно, философ понял, что в духовном мире разрушенное не восстановить, просто с самого начала нечего было в него лезть с плотскими «усовершенствованиями».

Переходным этапом при смене нравственного ориентира стал Наполеон Бонапарт: в меньшей мере монарх – помазанник Божий, в большей степени герой, подвигами своими добившийся помазания. Так новым нравственным ориентиром вырисовался герой.

Потрясением для европейского мира стали публичные лекции 1889 г. датского филолога Георга Брандеса (1842–1927), посвященные учению Фридриха Вильгельма Ницше (1844–1900), чей незавершенный философский роман «Так говорил Заратустра» (1883–1892) ознаменовал окончательное торжество материалистической и аморальной интеллигенции в духовной жизни человечества. Фактически это было углубленное философское развитие воззрений маркиза де Сада. При рассмотрении проблем морали господ и морали рабов Ницше увидел выход из тупика в идее героя, то бишь сверхчеловека, причем в число таковых философ включал прежде всего творческую интеллигенцию разных времен – Гёте, Леонардо да Винчи и т. д., – которая представляет собой героев высших сфер, стоящих над героями человеческими, то есть над теми, кто совершает земные, низменные человеческие подвиги. Именно он ввел термин «сублимация» – «возвышение» творческий личности над толпой.

Человек рассматривался Ницше как переходный этап, как мостик между обезьяной и сверхчеловеком – могущественным высокоинтеллектуальным существом, свободным духовно и физически от любой низменной зависимости, крепко стоящим на земле и благородно властвующим ею. Проще говоря, нравственный идеал было предложено видеть в герое-интеллектуале, герое-интеллигенте! Какой бальзам на душу толпе, жаждущей славы!

В конце второй главы своего единственного романа Ницше написал роковые слова: «Но когда Заратустра остался один, сказал он в сердце своем: “Возможно ли это! Этот святой старец в своем лесу еще не слыхал о том, что Бог мертв”».[200] Философ развил свою идею в третьей главе: «Я заклинаю вас, братья мои, оставайтесь верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о надземных надеждах! Они отравители, все равно, знают ли они это или нет. Они презирают жизнь, эти умирающие и сами себя отравившие, от которых устала земля: пусть же исчезнут они! Прежде хула на Бога была величайшей хулой; но Бог умер, и вместе с ним умерли и эти хулители. Теперь хулить землю – самое ужасное преступление, так же как чтить сущность непостижимого выше, чем смысл земли! Некогда смотрела душа на тело с презрением: и тогда не было ничего выше, чем это презрение, – она хотела видеть тело тощим, отвратительным и голодным. Так думала она бежать от тела и от земли. О, эта душа сама была еще тощей, отвратительной и голодной; и жестокость была вожделением этой души! Но и теперь еще, братья мои, скажите мне: что говорит ваше тело о вашей душе? Разве ваша душа не есть бедность и грязь и жалкое довольство собою?»

В XX столетии немецкий философ Мартин Хайдеггер (1889–1976) развил и уточнил идею Ницше, сказав: «Бог убит, притом людьми…»[201] Здесь тоже требуется уточнение: Бог убит, но не всем сообществом людей, а теми, кого в нашем обществе принято называть творческой интеллигенцией и кто в гордыне своей вознамерился подменить Всевышнего собой – интеллектуальными героями от науки, литературы и искусства. Сделали они это, конечно, не самостоятельно, но их амбициями, как и глупостью толпы, вознамерились воспользоваться власть имущие в собственных корыстных интересах.

Не тут-то было! Во что вылились в XX в. потуги интеллектуалов убить Бога, мы хорошо знаем. Сколько бы сейчас не оправдывали Ницше, не разъясняли бы, что философ хотел сказать о светлом и благородном в человеке, отрицая человека духовно грязного, но писания его и дела, на которые подвиг Ницше толпы, говорят сами за себя.

Вряд ли открою секрет, если скажу, что историю последних двух столетий делали интеллигенты-интеллектуалы, хотя нынешние представители творческой элиты по-прежнему жалуются, что власть им не доступна. Это по их указаниям и в соответствии с их теориями подчинившееся им человечество буквально захлебнулось в крови и муках. И ницшеанство сыграло в этом решающую роль. Причем немецкий национал-социализм стал всего лишь самым приметным, лежащим на поверхности проявлением его: ту же нацистскую Германию возглавляли, как ныне общеизвестно, высококультурные интеллигенты-интеллектуалы – одаренные музыканты, художники, философы, историки. Это уже в связи с преследованиями евреев и особенно с началом Второй мировой войны мировая интеллигенция в целях пропаганды стала представлять их безграмотными маразматиками, жлобами, торгашами, бездарями и тупицами. Немецкая же ницшеанская интеллигенция винила нацистов прежде всего в том, что они пошли на поводу у черни.

Квинтэссенцией учения Ницше, принесшей и продолжающей приносить человечеству неисчислимые страдания (что особо важно для современной России), следует все-таки считать его концепцию морали знати (господ) и морали черни (рабов) в мире, где умер Бог. Апологеты Ницше всегда подчеркивают, что не богатством или бедностью определяются знать и чернь, а величием или ничтожеством души человека в мире, где умер Бог (?). Величие души – удел немногих (прежде всего интеллигентов-интеллектуалов), а оно-то и придает смысл самому существованию человека.

Черни характерно: чувство обиды и озлобления, ненависть к богатым, сильным, к хозяевам жизни; чернь полна ненависти к разуму, телу и сексу; чернь мучается в земном мире и превозносит вымышленный загробный мир; чернь выдает свою трусость за кротость и смирение, она покорна во имя мелкой выгоды и малюсенького счастья… Знати же, наоборот, свойственны благородное самоуважение, возвышенность души, богатство делает ее свободной в меценатстве и в целом в выборе пути своего развития, делает знать строгой и суровой в отношении себя и черни одновременно…

Воистину, страшен не фашизм, тем более не давно поверженный национал-социализм. Гораздо страшнее ницшеанская интеллигенция во власти и при власти.

Истинное банкротство ницшеанства демонстрирует современный мир, в котором нравственный ориентир Ницше – сверхчеловек, он же герой-интеллектуал, закономерно выродился в своего антипода – героя-клоуна: самыми авторитетными людьми цивилизованного общества стали звезды кино, эстрады и подиумов, журналисты и графоманы-беллетристы, музыканты-халтурщики и рифмоплеты, паясничающие политики, церковники, ученые, торгаши и прочие – все в одной куче и все на одно десадовское лицо. Вернее будет сказать, что герой-клоун – это есть окончательное издыхание героя, а следовательно, и смерть последнего нравственного ориентира для общества, которое позволило интеллектуалам убить Бога.

И здесь необходимо кратко сказать об учении последователя Ницше, немецкого философа и культуролога Освальда Шпенглера (1880–1936). В своей книге «Причинность и судьба. Закат Европы» (1918–1922) этот тогда еще безвестный школьный учитель разработал теорию множества культур, как замкнутых организмов, выражающих коллективную душу народа. Всего он выделил девять культур: египетскую, индийскую, вавилонскую, китайскую, аполлоновскую (греко-римскую), магическую (византийско-арабскую), фаустовскую (западноевропейскую, которая распространяется также на Америку и Австралию), культуру майя и культуру будущего – русско-сибирскую. Сразу отметим, что о большевиках тогда Шпенглер лишь слышал, а свои выводы делал на основании изучения книг Ф.М. Достоевского и Л.Н. Толстого, то есть на русском богоискательстве. Шпенглеровскую классификацию, видимо, следует значительно расширить и сделать более дробной, но это уже тема для другой книги.

Как и должно организму, все культуры и народы – их носители – рождаются, расцветают, дряхлеют и умирают, оставляя накопленные знания и достояние приходящим на смену им культурам. Цикл жизни культуры Шпенглер определил примерно в 1 тысячу лет.

Дряхлеющая культура перерождается в свою противоположность – цивилизацию, где торжествует техницизм. Здесь философ поддался заблуждениям своего времени. Техницизм есть лишь одно из многочисленных, хотя и одно из важнейших следствий утраты обществом нравственности – главной причины гибели культуры и общества. По сей день мало кому дано понять, что наука и ее порождение, техника, и в целом и в частности есть явления вопиюще аморальные, поскольку знания даны людям только для постижения нами собственной души, но никоим образом не для использования их в корыстных интересах. Недаром столько веков упорно бытуют предания о том, что ни Архимед, ни Сократ, ни Пифагор, ни прочие древние ученые не открыли ничего нового, что бы не было известно жрецам задолго до них, но позволили себе выдать знания на потребу толпе, за это и были уничтожены. Однако маховик науки античными мудрецами был запущен, и остановить его – увы! – невозможно.

В своих рассуждениях Шпенглер пришел к выводу, что западноевропейская культура уже вступила в стадию цивилизации и жить ей осталось от силы триста лет (сегодня уже двести). На смену ей придет, видимо, русско-сибирская культура. Последнее заблуждение носит объективный характер, но очень греет душу нашим ура-патриотам. Шпенглеру не дано было узнать о научно-техническом рывке, который сделало человечество после Второй мировой войны. Этот рывок резко ускорил время, необычайно уменьшил мир и сделал возможным втягивание всех культур разом – и больших, и малых, в любых стадиях развития – в единую фаустовскую цивилизацию, которая теперь и тащит за собой все человечество в общую могилу.

Ромен Роллан, как и подавляющее большинство современных ему европейских мыслителей, был ницшеанцем и выше Бога ставил интеллигентов-интеллектуалов. Таковым он оставался до конца жизни. Тем удивительнее может показаться появление из-под его пера повести «Кола Брюньон» – самого яркого и достойного ответа роману Ницше «Так говорил Заратустра». Впрочем, разгадка здесь проста и дал ее сам Роллан в обращении к русскому читателю в 1930 г. «Примечания Брюньонова внука»: «…дед Кола говорил, я сам себе не принадлежал».[202] Брюньон должен был явиться именно в назначенное время, и он пришел, избрав для своего рождения писателя Ромена Роллана, более благодаря его предкам, чем его таланту.

Ко времени создания «Кола Брюньона» Роллан уже был широко признанным писателем. В течение 1904–1912 гг. он написал десятитомный роман «Жан Кристоф», прототипом главного героя которого стал Бетховен. Позднее, в 1915 г., в первую очередь за это произведение Роллану присудили Нобелевскую премию.

Весной 1913 г. писатель гостил на родине в Неверне и испытал великий душевный подъем от общения с местными жителями. Тогда у него и возникла идея повести о простом французском мужичке из начала XVII в. – времен детства Сирано де Бержерака, Лафонтена и д’Артаньяна. Имя для главного героя появилось само собой: Брюньон – довольно распространенная в Неверне фамилия, так во Франции называется один из сортов нектарина – гибрид персика и абрикоса, плод мясистый и крепкий.

Повесть была закончена летом 1914 г. Опубликовать ее Ромен Роллан не успел – началась Первая мировая война. Книга увидела свет только в 1919 г., когда Шпенглер уже издал первый том своего «Заката Европы».

В эйфории от победоносного завершения ужасной четырехлетней трагедии критики и читатели увидели в Кола Брюньоне лишь выразителя национального характера французского народа, галльского духа веселья и сатиры. Никто ни разу не вспомнил зловещее пророчество Ницше, сказавшего: «Грядет время, когда будут вести борьбу за господство над землей – ее будут вести во имя фундаментальных философских учений».[203] Кола Брюньон и стал тем литературным героем, который известил мир, какие философии вступили в XX столетии в решающую войну: философия благодетелей человечества – сверхчеловеков-интеллектуалов и философия просто людей, то есть – народа.

В наше время уже никто открыто не борется и не воюет за личную корысть, все государственные и общественные злодеяния прикрыты флером благодеяния миру и народам. Люди же обретаются в стороне от благодетелей и после каждого очередного благодеяния ищут и находят способы переварить его и выжить. Литературным апофеозом живучести народа в любых условиях (Всевышним ли посланных, благодетелями ли искусственно сотворенных во имя личной наживы) и является Кола Брюньон. Недаром первоначальное название повести передавало истинную суть ее героя – «Жив курилка!»

Кола Брюньон, бесспорно, заядлый грешник. Но грешен он не во зле, а в малых слабостях. И слабости эти зачастую оказываются основой его духовной силы. Он любит хорошо поесть, он не дурак крепко выпить и облапить молодуху, он не прочь приврать ради забавы, более всего на свете любит он свою семью и безразличен к делам властителей. Он великий жизнелюб, мудрый и талантливый творец – резчик по дереву. Вместе со своим маленьким городком Кламси Брюньон переживает годы гражданской смуты, как обычно, развязанной властителями, дерущимися за королевский престол. Он выживает во время эпидемии чумы, но умирает, заразившись, его жена; согласно закону, сжигают его дом. Но именно Брюньон, бездомный нищий старик, поднимает жителей Кламси на победоносную борьбу с грабителями. Он спас от чумы свою маленькую внучку и воспитал юного ученика Робине, который, памятуя полученные уроки, вынес из огня лучшее творение резчика Брюньона – статуэтку Марии Магдалины. Все вместе это и есть судьба – человека и народа, противостоящих стихии и своим благодетелям. На все времена останется ответ Кола Брюньона графу де Майбуа, владельцу Ануа:

– Политика – это искусство есть. Она не для нас, мы – мелкая тля. Для вас политика, для нас земля. Иметь суждение – не наше дело. Мы люди невежественные… что мы умеем, кроме, значит, того, чтобы брюхатить землю и делать ее плодородной… словом, быть хозяевами французской земли, огня, воды, воздуха, всех четырех стихий, и заставлять их служить на утеху вам… Мы вьючный скот и созданы для того, чтобы нас били. С этим я не спорю… Терпи, пока ты наковальня. Бей, когда будешь молотом…

Вот где и запрятана центральная идея образа Кола Брюньона: народ – всегда и везде наковальня, по которой нещадно колотят сверхчеловеки, но у него есть неодолимое и правое свойство изредка обращаться в молот, и тогда – берегись, сверхчеловеки!..

Неизбежно встает вопрос: а что такое народ? К настоящему времени это понятие затаскано и измызгано до такой степени, что и употреблять-то его неприлично. Довольно близко в определении народа подошел великий русский мыслитель Константин Сергеевич Аксаков (1817–1860) в знаменитой статье «Публика и народ». Под публикой философ понимал то явление, которое впоследствии получило более точное определение – власть имущие и преданная им интеллигенция. Он писал: «Публика является над народом, как будто его привилегированное выражение, в самом же деле публика есть искажение идеи народа… Публика презирает народ – народ прощает публике… И в публике есть золото и грязь, и в народе есть золото и грязь; но в публике грязь в золоте, в народе – золото в грязи».[204]

Другими словами, народ есть понятие качественное и определяет не группу людей, а духовное состояние группы людей, настроенных на бескорыстное созидание общего мира во имя достойной жизни и ныне, и в будущем. Такими же качественными явлениями следует считать: толпу – состояние разрушения; и население – состояние безразличия и мелкой корысти. Каждый из нас, к какому бы сословию ни принадлежал, может быть в какое-то время частью народа, в другое время – частью толпы, а чаще мы пребываем в состоянии населения. Талант руководителей общества как раз и заключается в том, чтобы в нужное время привести как можно больше людей в состояние народа, как это было сделано И.В. Сталиным со товарищи в годы Великой Отечественной войны.

Свойство народа до последнего бороться за общее выживание неизбежно претит большей части творческой интеллигенции, всегда готовой управлять, указывать, назидать и обличать, но от природы физиологически неспособной дать обществу жизнеутверждающие начала. Ведь нести в мир волю к продолжению жизни могут только гении, да и то не все, а таковых в истории были лишь единицы. Прочие же сверхчеловеки могут лишь по-сорелевски злопыхать на народ и навязывать ему идеи смерти. В частности, интеллигентские, именно интеллигентские потуги представить народ спивающимся вороватым быдлом есть удобная власть имущим выдумка, позволяющая всем им вместе взятым, присвоив состоянию толпы звание состояния народа, представляться миру благодетелями-сверхчеловеками. Но сколько бы ни старались Заратустры, у Кола Брюньонов есть одно неодолимое свойство – они всегда, в любых условиях, пусть даже после вселенской катастрофы, выживут и сумеют своими руками и своим умом начать все по новой. Не зря в русской литературе ближе всего к Кола Брюньону стоит Мужик из «Повести о том, как мужик двух генералов прокормил» М.Е. Салтыкова-Щедрина.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.