1001 ночь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1001 ночь

Любовь начинается с кожи. Труднее всего забыть прикосновение, делающее пальцы зрячими. Вприглядку можно и ошибиться, приняв глянцевый румянец за интимную теплоту. Другое дело — взять в руки, чтобы изучить шероховатость и выпуклости, или положить на грудь, чтобы ощутить многообещающую тяжесть.

Еще я люблю их нюхать: аромат ливанского кедра, которым пахнут свежеочиненные карандаши, душный сандал, аравийские благовония, различимые в забытом (так даже лучше) слове «гуммиарабик». Эти запахи соблазняют и животных.

Я не знал об этом в ранней молодости, но узнал в поздней. Собираться в Америку мы, как и все, начали с них. Но в однотонный контейнер не влезли бесчисленные журналы, начиненные гражданскими опусами. Не желая оставлять их на произвол застоя, мы вырывали самое дерзкое: Лакшин, Тендряков, «Уберите Ленина с денег». Ободранные, как норки, листы нуждались в защите, и нам пришлось освоить ремесло переплетчиков. На обложки шел украденный в одной доверчивой конторе дерматин таежного цвета. Клеем служил сваренный бабушкой мучной клейстер. Его-то и обнаружили голодные нью-йоркские тараканы, когда багаж наконец прибыл по месту назначения. Годами мы боролись с их алчностью, пока не переехали в чистый пригород.

Теперь знакомый запах будит лишь мой аппетит, когда я Синей Бородой спускаюсь в подвал, чтобы выбрать на ночь очередную жертву.

Я знаю, что у моногамии есть сторонники. В Северной Каролине мне приходилось видеть целые магазины, торговавшие одной Книгой. Другую — «Швейка» — лет десять читал мой брат, пока не изменил ей с «Мертвыми душами» (пятна борща на каждой странице). Сам я, однако, люблю гаремами, что не мешает мне быть одновременно всеядным и взыскательным.

Я ценю старых подруг, которым не нужны ласки, свечи и шампанское. Такой, проверенной, можно заняться в любой позе — лежа, стоя, за обедом или в ванной. С годами она только зреет, достигая вместе с тобой вечного бальзаковского возраста. Но много, конечно, и тех, кто, сдавшись ходу времени, сереет и теряется в безжалостном втором ряду, до которого никогда не доходят руки. Прыщавую первую любовь, вроде «Незнайки», лучше вспоминать, чем к ней возвращаться.

Тем более когда такая конкуренция со стороны девственниц. Как бы тщательно их ни отбирал, все равно они дюжинами толпятся в тамбуре. Даже заплатив калым, я далеко не каждую пускаю на полку. Придирчиво осмотрев спереди и сзади (чтобы познакомиться с тиражом и корректором), я пробую ее наугад. Впопыхах нельзя влюбиться, но можно узнать, стоит ли стараться.

Опыт помогает отличить ту, которая ломается, от той, что и сама бы рада, да не знает, как помочь. Переживая вместе с тобой, она заманивает на необитаемый остров, надеясь, что наедине и от безысходности ты научишься любить ее такой, какая есть.

Так у меня вышло с «Поминками по Финнегану». Поверив на слово, я отдал им три месяца. В начале четвертого, дойдя до одиннадцатой страницы, я решил разделить удовольствие с товарищами по несчастью. Они провели с книгой много лет, но проникли в нее не глубже моего. В определенном смысле я, зная, как и автор, русский, оказался в выигрышном положении. Это выяснилось, когда мне удалось расшифровать непонятное всему миру слово «mandabout». Зардевшись, я перевел: «Про это». Жаль только, что Маяковского тут никто не читал.

Устав от триумфа, я отложил Джойса на потом. Судя по тому, сколько книг там скопилось, «потом» — верная гарантия бессмертия. В Риге у меня был знакомый старичок, замуровавший книгами свою квартиру. Войти в нее можно было не дальше прихожей, которую он делил с малогабаритными любимцами — угрем в узком аквариуме и собачкой без хвоста. Несмотря на преклонный возраст, а вернее — ввиду его, он каждый день покупал по книге, рассчитывая с их помощью отдалить неизбежное.

Мне чуждо суеверие. Я знаю, что умру, но верю, что не раньше, чем полюблю каждую — как папаша Карамазов.

Худшие из развратников, впрочем, — библиофилы, чья порочность граничит с аскезой. Только они способны оставить книгу непрочитанной — ради девственности ее переплета. Сам я люблю неряшливо, оставляя следы. Не склонный к садизму, я никогда не загибаю страницы, обходясь лишь тем, что пишу на них все, что вздумается. Чтобы карандаш был всегда под рукой, я хотел отрастить вместо ногтя грифель, но, не справившись, научился прятать карандашный огрызок в бороде, потому и небритой уже лет тридцать.

Пометки на полях помогают найти именно то место, что доставило наслаждение или вызвало иную бурную реакцию. Если собрать под один переплет все отчеркнутые абзацы, выйдет альбом трофеев, которым тешат старость записные ловеласы.

Понятно, что с неприкосновенным запасом надежд и воспоминаний нельзя расстаться, как нельзя развестись с сералем.

— Обратного пути нет, — говорю я жене, ревнующей к библиотеке и подбивающей избавиться от балласта.

Сама она ищет в книгах пользы, читая из экономии одну и ту же — «Как реставрировать старую мебель».

Узнав об этом, мой наивный приятель задал жене странный вопрос:

— Вам нравится реставрировать старую мебель?

— Нет, — удивленно ответила она, — мне нравится читать книгу о том, как реставрировать старую мебель.

Это я как раз понимаю. У меня у самого хранится «Товарищ юного снайпера» и «100 диких, но съедобных растений». Всякий свод бесполезных знаний — как звездное небо, прекрасное и недостижимое.

Поэтому после обещающих новые радости каталогов я чаще всего люблю энциклопедии. Большую советскую, правда, пришлось отдать в нехорошие руки, после того как я не нашел там статьи «Вьетнамская война». Она оказалась в томе на «А»: «Агрессия американской военщины против трудолюбивого вьетнамского народа». Зато мне достался в наследство от одной вовремя развалившейся организации Брокгауз. Хотите знать, как делается вобла? Кто же не хочет.

Неудивительно, что я и держал все девяносто томов под рукой, пока в кабинете не просели балки.

Воспользовавшись тревогой, жена бросилась в решительную атаку. Я сопротивлялся как мог:

— Что значит «читал»? Что значит «знаешь, чем кончится»? А родной изгиб сюжета? А то место, где Джордж уронил в Темзу свою рубашку, думая, что она чужая?

Но перед угрозой строительного коллапса жертвы были неизбежны. Прощаясь, я три дня составлял «список Шиндлера». Остудив сердце и спрятав от греха подальше сталинские раритеты — «Семеро против Америки» и «В Нью-Йорке левкои не пахнут», я углубился в самые пыльные полки. Обреченных набралось с три сотни, в основном — стихи.

Дело не в том, что я их не люблю, суть в том, что их мало надо. Хорошего стихотворения, а плохое — не стихотворение вовсе, хватает надолго, в идеале — навсегда. Поэтому я беру их в горы: спрессованное, как гороховый концентрат, чтение.

Толстые книги лучше всего читать на работе. Ничто так не извиняет длинноты, как казенное время. Служа в юности пожарным, я два года провел не вставая с топчана. «Ярмарки тщеславия» хватало на одну 24-часовую смену. Вскоре, однако, выяснилось, что от любовного марафона притупляются чувства. Тучные классики укачивают, вызывая морскую болезнь.

Усвоив урок, я научился перемежать книги, замедляя и разнообразя процесс. Боясь быть проглоченной, умная книга сама сопротивляется кавалерийскому наскоку, но и глупую этому можно научить. Я не люблю читать подряд. Мне мало действия, и я не жду развязки. Даже в детективе меня не интересует, кто убийца. Но я не пропущу случайную девицу с вишневыми (!) глазками. Добравшись до книги, заслужившей доверия, я не только обкладываюсь словарями и комментариями, но еще поминутно бегаю к полкам, чтобы взглянуть на то, что читал, ел и носил автор — и его герой. Попав в компанию, книга, теряя свою надменную линейность, раскрывается веером. Уступая хозяину положения (мне), она отдает и то, что надеялась скрыть: чужое влияние, торопливую несуразицу, старческую забывчивость, а главное — самого писателя. Только посмотрев на него стереоскопическим, как у мухи, зрением, можно отличить то, что он хотел сделать, от того, что получилось. Первое иногда хуже, иногда лучше второго, но одно никогда не равно другому. Заполняя пробел, ты возвращаешься к началу — к еще чистому листу.

Счастливым писателям снится ненаписанное. Но мне, особенно в детстве, снилось еще не прочитанное. Я до сих пор умею читать во сне — перелистывать страницы, водить глазами по строчкам, заглядывать в примечания. Знающее грамоту подсознание Фрейд бы назвал инверсией природы. Но мне этот вывих души помогает сочинять вместе с автором. Догадавшись, куда нас с ним приведет следующая страница, ты наконец растворяешься в книге, сливаясь с ней в одно существо. Что при этом испытывает книга, мне, как всегда, не понять, зато нельзя не похвастаться своим экстазом.

Разговоры о прочитанном позволяют заново пережить мгновения счастья, которое — и это редкое чудо! — поддается пересказу.

Новичком я презирал Белинского за то, что он, простодушно переписывая полюбившееся, еще кручинился: «всего пересказать нельзя».

Сегодня я его понимаю. О книгах надо писать как о людях, от которых они не слишком отличаются. И в тех и в других много лишнего, еще больше одинакового, но помним мы тех, кто подставил подножку, вывел из себя и привел к иному. Даже лишенная событий жизнь испещрена встречами, воспоминания о которых заново рождают трепет и вожделение.

Пожалуй, только это и называется критикой. Остальным занимаются евнухи. Не в силах любить, они знают о книгах все, кроме главного.

Еще глупее те, кто читают, чтоб стать умнее. Эрудиция? Есть чем хвастаться. Знания, подаренные любовью, не требуют усилий: найдите в мире мальчишку, который бы не знал, что такое угловой.

Из всех свобод я больше всего ценю ту, что позволяет мне читать что хочется. С тех пор как меня перестала мучить брошюра «Как нам реорганизовать Рабкрин», я прочел по нужде лишь «Правила вождения автомобиля в штате Нью-Джерси» — чтобы забыть их сразу после экзамена.

Я не знаю, какая чужая книга станет моей последней, но догадываюсь, какой будет моя. Как Казанове, мне хотелось бы составить обстоятельный перечень своих побед, вспомнив все обольстительные обстоятельства места и времени. Чтобы работы хватило надолго, я бы назвал ее «Тысяча и одна ночь».

1994–2011, Нью-Йорк

Данный текст является ознакомительным фрагментом.