ОБОЛЕНСКИЙ Дмитрий Александрович (1822–1881),

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ОБОЛЕНСКИЙ Дмитрий Александрович (1822–1881),

князь, чиновник ведомства судебных установлений, товарищ председателя 1-го Департамента палаты гражданского суда, впоследствии — товарищ министра государственных имуществ и член Государственного Совета.

Гоголь познакомился с О. в 1848 г. в Москве, а потом увиделся с ним в июле 1849 г. в Калуге, куда приехал вместе с А. О. Смирновой, и они вместе с князем вернулись в Москву. В 1873 г. О. так описал это знакомство: «В 1849 году, проездом через Калугу в имение моего отца, я застал Гоголя, гостившего у А. О. Смирновой, и обещал ему на обратном пути заехать за ним, чтобы вместе отправиться в Москву. Пробыв в деревне недолго, я условленный день прибыл в Калугу и провел с Гоголем весь вечер у А. О. Смирновой, а после полуночи мы решили выехать. С Гоголем я познакомился еще в 1848 году летом в Москве, и мы видались часто. Родственные мои отношения к графу А. П. Толстому, у которого Николай Васильевич в то время жил в Москве, и дружба моя с кругом людей, которых Гоголь по справедливости считал самыми близкими своими друзьями, расположила его в мою пользу, и он не раз высказывал мне знаки своего дружеского внимания. От того ли, что неожиданно представилась ему приятная оказия выехать в Москву, куда торопился, или от другой причины, только весь вечер Гоголь был в отличном расположении духа и сохранил его во всю дорогу. Живо справил он свой чемоданчик, заключавший все его достояние; но главная забота его заключалась в том, как бы уложить свой портфель так, чтобы он постоянно оставался на видном месте. Решено было поставить портфель в карете к нам в ноги, и Гоголь тогда только успокоился за целость его, когда мы уселись в дормез и он увидел, что портфель занимает приличное и безопасное место, не причиняя вместе с тем нам никакого беспокойства. Портфель этот заключал в себе только еще вчерне оконченный второй том „Мертвых Душ“. Читатели моего поколения легко могут себе представить, с каким чувством возбужденного любопытства смотрел я во всю дорогу на этот портфель. Чем был для молодых людей нашего поколения Гоголь — о том с трудом могут судить люди новейшего времени. Я принадлежал к числу тех поклонников таланта Гоголя, которые и после издания его „Переписки с друзьями“ не усомнились в могучей силе его дарования. Из рассказов графа А. П. Толстого, которому Гоголь читал еще вчерне отрывки из 2-й части „Мертвых душ“, я уже несколько знал, какой серьезный оборот должна принять поэма в окончательном своем развитии. Письма самого Гоголя о „Мертвых Душах“ подготовляли также публику к чему-то неожиданному. Всё это усиливало мое любопытство, и я, пользуясь хорошим расположением духа Гоголя и скверной дорогой, мешавшей нам скоро уснуть, заводил на разные лады разговор о лежащей в ногах наших рукописи. Но узнал немногое. Гоголь отклонял разговор, объясняя, что много еще предстоит труда, но что черная работа готова и что, к концу года, надеется кончить, ежели силы ему не изменят. Я выразил ему опасение, что цензура будет к нему строга, но он не разделял моего опасения, а только жаловался на скуку издательской обязанности и возни с книгопродавцами, так как он имел намерение, прежде выпуска второй части „Мертвых душ“, сделать новое издание своих сочинений. К утру мы остановились на станции чай пить. Выходя из кареты, Гоголь вытащил портфель и понес его с собою, — это делал он всякий раз, как мы останавливались. Веселое расположение духа не оставляло Гоголя. На станции я нашел штрафную книгу и прочел в ней довольно смешную жалобу какого-то господина. Выслушав ее, Гоголь спросил меня: — „А как вы думаете, кто этот господин? Каких свойств и характера человек?“ — „Право, не знаю“, — отвечал я. — „А вот я вам расскажу“. И тут же начал самым смешным и оригинальным образом описывать мне сперва наружность этого господина, потом рассказал мне всю его служебную карьеру, представляя даже в лицах некоторые эпизоды его жизни. Я хохотал, как сумасшедший, а он все это выделывал совершенно серьезно. Утром во время пути, при всякой остановке, выходил Гоголь на дорогу и рвал цветы, и ежели при том находились мужик или баба, то всегда спрашивал название цветов; он уверял меня, что один и тот же цветок в разных местностях имеет разные названия и что, собирая эти разные названия, он выучил много новых слов, которые у него пойдут в дело. За несколько станций до Москвы я решился сказать Гоголю: — „Однако, знаете, Николай Васильевич, ведь это бесчеловечно, что вы со мною делаете. Я всю ночь не спал, глядя на этот портфель. Неужели он так и останется для меня закрытым?“ Гоголь с улыбкой посмотрел на меня и сказал: — „Еще теперь нечего читать; когда придет время, я вам скажу“. Мы расстались с Гоголем в Москве».

О. вспоминал: «Гоголь рассказал мне, что когда он жил вместе с Языковым, то вечером, ложась спать, они забавлялись описанием разных характеров и засим придумывали для каждого характера соответственную фамилию. — „Это выходило очень смешно“, — заметил Гоголь и при этом описал мне один характер, которому совершенно неожиданно дал такую фамилию, которую печатно назвать неприлично, — „и был он родом из грек“, — так кончил Гоголь свой рассказ».

Осенью 1851 г. Гоголь читал О. первую главу второго тома «Мертвых душ». А. В. Никитенко свидетельствовал: «Князь Дм. Ал. Оболенский рассказал мне следующие подробности о Гоголе, с которым он был хорошо знаком. Он находился в Москве, когда Гоголь умер. Гоголь кончил „Мертвые души“ за границей — и сжег их. Потом опять написал и на этот раз остался доволен своим трудом. Но в Москве стало посещать его религиозное исступление, и тогда в нем бродила мысль сжечь и эту рукопись. Однажды приходит к нему граф А.П. Толстой, с которым он был постоянно в дружбе. Гоголь сказал ему: „Пожалуйста, возьми эти тетради и спрячь их. На меня находят часы, когда все это хочется сжечь. Но мне самому было бы жаль. Тут, кажется, есть кое-что хорошего“. Граф Толстой из ложной деликатности не согласился. Он знал, что Гоголь предается мрачным мыслям о смерти и т. п., и ему не хотелось исполнением просьбы его как бы подтвердить его ипохондрические опасения. Спустя дни три граф опять пришел к Гоголю и застал его грустным. „А вот, — сказал ему Гоголь, — ведь лукавый меня таки попутал: я сжег „Мертвые души““. Он не раз говорил, что ему представлялось какое-то видение. Дня за три до кончины он был уверен в своей скорой смерти».

Сам О. так описал в мемуарах это чтение: «…Осенью 1851 года, будучи проездом в Москве, я, посетив Гоголя, застал его в хорошем расположении духа, и на вопрос мой о том, как идут „Мертвые Души“, он отвечал мне: „Приходите завтра вечером, в 8 часов, я вам почитаю“. На другой день, разумеется, ровно в 8 часов вечера я был уже у Гоголя; у него застал я А. О. Россета, которого он тоже позвал. Явился на сцену знакомый мне портфель; из него вытащил Гоголь одну довольно толстую тетрадь, уселся около стола и начал тихим и плавным голосом чтение первой главы. Гоголь мастерски читал: не только всякое слово у него выходило внятно, но, переменяя часто интонацию речи, он разнообразил ее и заставлял слушателя усваивать самые мелочные оттенки мысли. Помню, как он начал глухим и каким-то гробовым голосом: „Зачем же изображать бедность да бедность, да несовершенство нашей жизни, да выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? Что же делать, если уже таковы свойства сочинителя и, заболев собственным несовершенством, уже и не может он изобрать ничего другого, как только бедность да бедность, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши и отдаленных закоулков государства. И вот опять попали мы в глушь, опять наткнулись на закоулок“. После этих слов внезапно Гоголь приподнял голову, встряхнул волосы и продолжал уже громким и торжественным голосом: „Зато какая глушь и какой закоулок!“ За сим началось великолепное описание деревни Тентетникова, которое, в чтении Гоголя, выходило как будто писано в известном размере. Все описания природы, которыми изобилует первая глава, отделаны были особенно тщательно. Меня в высшей степени поразила необыкновенная гармония речи. Тут я увидел, как прекрасно воспользовался Гоголь теми местными названиями разных трав и цветов, которые он так тщательно собирал. Он иногда, видимо, вставлял какое-нибудь звучное слово единственно для гармонического эффекта. Хотя в напечатанной первой главе все описательные места прелестны, но я склонен думать, что в окончательной редакции они были еще тщательнее отделаны. Разговоры выведенных лиц Гоголь читал с неподражаемым совершенством. Когда, изображая равнодушное, обленившееся состояние байбака-Тентетникова (очевидного предшественника Обломова. — Б. С.), сидящего у окна с холодной чашкой чая, он стал читать сцену происходящей на дворе перебранки небритого буфетчика Григорья с ключницей Перфильевной, то казалось, как бы действительно сцена эта происходила за окном и оттуда доходили до нас неясные звуки этой перебранки. Граф А. П. Толстой сказывал мне, что ему не раз приходилось слышать, как Гоголь писал свои „Мертвые Души“: проходя мимо дверей, ведущих в его комнату, он не раз слышал, как Гоголь один, в запертой горнице, будто бы с кем-то разговаривал, иногда самым неестественным голосом. В черновых рукописях видны следы этой работы. Каждый разговор переделывался Гоголем по нескольку раз. Зато как живо, верно и естественно говорят все его действующие лица. Рассказ о воспитании Тентетникова, сколько мне помнится, читан был Гоголем в том виде, как он напечатан в первом издании 1855 года. Причина же выхода в отставку Тентетникова была гораздо более развита, чем в тех вариантах, которые до нас дошли… Тентетников выставлен был лицом в высшей степени симпатичным. Утратив веру в свой идеал, чувствуя себя безоружным в борьбе с неразрешимыми противоречиями, он, может быть, по примеру других, окончательно и примирился бы с ними, чиновное честолюбие взяло бы верх над голосом совести, ежели бы не представилось воображению его другое поприще деятельности, еще не испытанное им, но заманчивое по обилию средств к практическому приложению всего запаса добра и благородных намерений, которыми полна была душа его. Он поехал в деревню. Чудное описание этой деревни в чтении Гоголя выходило так прелестно, что когда он кончил его словами: „Господи, как здесь просторно!“, то мы, оба слушателя, невольно вскрикнули от восхищения. Затем приезд Чичикова, разговор его с Тентетниковым и весь конец первой главы, сколько мне помнится, Гоголь читал совершенно согласно с текстом издания 1855 года. Окончив чтение, Гоголь обратился к нам с вопросом: „Ну, что вы скажете?“ Будучи под впечатлением тех прелестных картин и разнообразных описаний природы, которыми изобилует первая глава, я отвечал, что более всего я поражен художественной отделкой этой части, что ни один пейзажист не производил на меня подобного впечатления. „Я этому рад“, — отвечал Гоголь и, передав нам рукопись, просил, чтобы мы прочли ему вслух некоторые места. Не помню, г. Россет или я исполнил его желание, и он прислушался к нашему чтению, видимо, желая слышать, как будут передаваться другими те места, которые особенно рельефно выходили при его мастерском чтении. По окончании чтения г. Россет спросил у Гооля: „Что, вы знали такого Александра Петровича (первого наставника Тентетникова) или это ваш идеал наставника?“ При этом вопросе Гоголь несколько задумался и, помолчав, отвечал: „Да, я знал такого“. Я воспользовался этим случаем, чтобы заметить Гоголю, что действительно его Александр Петрович представляется каким-то лицом идеальным, от того, быть может, что о нем говорится уже, как о покойнике, в третьем лице; но как бы то ни было, а он, сравнительно с другими действующими лицами как-то безжизнен. „Это справедливо“, — отвечал мне Гоголь и, подумав немного, прибавил: „Но он у меня оживет потом“. Что разумел под этим Гоголь — я не знаю. Рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана; я не заметил в ней поправок. Прощаясь с нами, Гоголь просил нас никому не говорить, что он нам читал, и не рассказывать содержания первой главы… Я могу указать… еще несколько мотивов из последних глав 2-й части… которые я слышал от Шевырева. Например: в то время, когда Тентетников, пробужденный от своей апатии влиянием Уленьки, блаженствует, будучи ее женихом, его арестовывают и отправляют в Сибирь; этот арест имеет связь с тем сочинением, которое он готовил о России, и с дружбой с недоучившимся студентом с вредным либеральным направлением. Оставляя деревню и прощаясь с крестьянами, Тентетников говорит им прощальное слово (которое, по словам Шевырева, было замечательное художественное произведение). Уленька следует за Тентетниковым в Сибирь, там они венчаются и проч. (возможно, жизненный путь Тентетникова повторял жизненный путь известного государственного деятеля М. М. Сперанского, сосланного в Сибирь при императоре Александре I по обвинению в связях с Бонапартом и либеральных воззрениях (ср. мотив: Чичиков — Наполеон), сделавшего там блестящую чиновничью карьеру и вновь вошедшего в милость при Николае I. Б. С.). Вероятно, в бумагах Шевырева сохранились какие-либо воспоминания о слышанных им главах 2-го тома „Мертвых Душ“; по крайней мере, мне известно, что он намерен был припомнить содержание тех глав, от которых не осталось никаких следов, и изложить их вкратце на бумаге» (к сожалению, эта рукопись С. П. Шевырева до нас не дошла).