ЧЕХОВ Антон Павлович 17(29).I.1860, Таганрог — 2(15).VII.1904, Баденвейлер, Германия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧЕХОВ

Антон Павлович

17(29).I.1860, Таганрог — 2(15).VII.1904, Баденвейлер, Германия

Чехов — давно открытая Америка. Материк, вдоль и поперек исхоженный читателями, изученный специалистами. Ничего нового не откроешь и не скажешь. Поэтому повторим то, что уже известно.

Юлий Айхенвальд определял творчество Чехова, как плачущую и поющую скрипку, грустную и сладостную.

«Сердце человека обречено на то, чтобы разрываться. Оно не только, по слову немецкого поэта, не имеет голоса в зловещем совете природы, но даже и вне стихии, в своих человеческих делах, бьется болью. Ибо жизнь, как она и отразилась в книгах Чехова, представляет собою обильный выбор всякого несчастия и нелепости. Чехов показал ее в ее смешном, в ее печальном, в ее трагическом обликах. У него есть ужасы внешнего сцепления событий, капризные и страшные выходки судьбы; у него еще больше незаметного внутреннего драматизма, имеющего свой источник хотя бы в тяжелом характере человека, — например, в злобной скуке того же мужа, который запретил своей жене танцевать и увез ее домой в разгар веселого уездного бала. Вообще, вовсе не должна разразиться какая-нибудь особая катастрофа или тяжелая „воробьиная ночь“ жизни, вовсе не должна произойти исключительная невзгода, для того чтобы сердце исполнилось тоски. Чехов занят больше статикой жизни и страдания, чем их бурной динамикой. В самом отцветании человеческой души, в неуклонном иссякании наших дней, таится уже для него горький родник страдания, и разве это не горе, что студент Петя Трофимов, недавно такой цветущий и юный, теперь носит очки, и смешон, и невзрачен и все говорят ему: „отчего вы так подурнели? отчего постарели?..“

И страница за страницей, рассказ за рассказом тянется эта безотрадная панорама, и когда полное собрание сочинений Чехова, в таком странном соседстве с „Нивой“, впервые сотнями тысяч экземпляров проникло в самые отдаленные углы русского общества и сотни тысяч раз повторилась участь рядового Гусева, под которого нехотя и лениво подставляет свою пасть акула, — тогда многие, вероятно, лишний раз почувствовали испуг и недоумение перед кошмаром обыденности. Вот, например, люди сидят и играют в лото, и вдруг раздается выстрел — это лопнуло что-нибудь в походной аптеке или это разбилось человеческое сердце?..» (Ю.Айхенвальд. «Силуэты русских писателей»).

И еще цитаты из Айхенвальда: «…Вообще, удивительное сочетание объективности и тонко-интимного настроения составляют самую характерную и прекрасную черту литературной манеры Чехова — этих сжатых рассказов, где осторожными прикосновениями взята лишь эманация человеческого, где оно звучит лишь своею „музыкой“…

…Он вообще обладает неотразимой силой, этот, казалось бы, хрупкий и хрустальный лирик-реалист. Ему довольно миниатюры, двух строчек, набросанных в записной книжке, для того чтобы уже открылись перед нами целые перспективы характеров и судеб…»

Из письма Иннокентия Анненского: «Любите ли Вы Чехова?.. О, конечно, любите… Его нельзя не любить, но что сказать о времени, которое готово назвать Чехова чуть что не великим?.. И неужто же, точно, русской литературе надо было вязнуть в болотах Достоевского и рубить с Толстым вековые деревья, чтобы стать обладательницей одного палисадника… Ах, цветочки! Ну да, цветочки… А небо? Небо?! Будто Чехов его выдумал». (5 июня 1905).

Вспоминаете усталость чеховских героев и их надорванные надежды? «Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах… Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди… Мы отдохнем. Мы отдохнем».

В усталости чеховских героев сквозит и усталость самого автора. Разве легко было ему пробиваться в литературу? Разве удалось молодому Чехову обойти тему «Гонорары и судьбы»? Он начинал ею свою деятельность с журналов «Досуг», «Осколки», «Стрекоза», «Будильник» и других изданий, получая «пятачок за строчку». «Весь сентябрь я сидел без денег, — жаловался молодой Чехов Плещееву, — кое-какие вещички заложил и бился, как рыба об лед. Верите ли, заложил часы и золотую монету. Ужасно глупое положение».

Нужда в деньгах заставляла Чехова писать все — и повести, и рассказы, и передовицы. «Приходится обрезать себе крылья и облизываться там, где следовало бы есть… — писал Чехов в одном из писем. — Ах, будь у меня лишних 200–300 руб., показал бы я кузькину мать! Я бы весь мир изъездил».

Материальное положение Чехова начало улучшаться только к 1886 году. Он распростился со своими псевдонимами, а их у него было больше 50: «Брат моего брата», «Дяденька», «Врач без пациентов», «Человек без селезенки» и т. д. Он уже не Чехонте, он — Чехов. Не просто обычный юморист, а писатель. В 1899–1901 годах выходит его полное собрание сочинений в 10-ти томах. В 1903–1916 годах вышло собрание сочинений уже в 23-х томах. Девяностые годы, условную дату начала Серебряного века, Чехов встретил своими пьесами «Чайка», «Три сестры» и «Вишневый сад», книгой «Остров Сахалин» и многочисленными прекрасными рассказами — «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви» и другими.

«Чеховские книги, — отмечал Владимир Набоков, — это грустные книги для веселых людей; это означает, что только читатель с чувством юмора может оценить их грусть».

В лекции по русской литературе, написанной в 1940 году, Набоков отмечал:

«Чехов находит особое художественное удовольствие, отмечая все оттенки разнообразия предвоенного, предреволюционного типа русского интеллигента. Эти люди могли мечтать, но они не могли управлять. Они разбивали собственные жизни и жизни других, они были неразумны, слабы, бесполезны и истеричны, но Чехов полагает, что благословенна страна, рождающая именно таких людей. Они упускали все возможности, они боялись действовать, они проводили бессонные ночи, придумывая миры, которые не могли построить; но сам факт существования этих людей, исполненных такого жертвенного пыла, чистоты духа, нравственного подъема, сам факт существования подобных людей, живших и, возможно, и сейчас как-то где-то живущих в жестокой и убогой сегодняшней России, — это обещание лучшего будущего для всего мира, потому что, быть может, самый замечательный из всех замечательных законов Природы — выживание слабейших.

Именно с этой точки зрения те, кого в равной степени волновали страдания русского народа и слава русской литературы, — именно с этой точки зрения они оценили Чехова. Никогда не занимавшийся ни социальной, ни этической проповедью, чеховский гений тем не менее обнаружил больше чернейшей реальности голодной, забитой, рабской, злой крестьянской России, чем множество других писателей, таких, как, например, Горький, которые выставляли напоказ свои социальные идеи в шествии нарисованных кукол. Я пойду дальше и скажу, что люди, предпочитающие Чехову Достоевского или Горького, никогда не будут в состоянии постичь сущность русской жизни и, что гораздо важнее, сущность мировой литературы. У русских была своего рода игра делить своих знакомых на тех, кто любит Чехова, и тех, кто не любит. Те, кто не любил, считались не того сорта.

Я искренне рекомендую вам как можно чаще брать в руки Чехова и мечтать над его книгами… Эти суровые пейзажи, увядшие ивы вдоль ужасающе грязных дорог, серые вороны, пролетающие по серому небу, неожиданное дуновение удивительного воспоминания в самом заурядном углу — вся эта трогательная неяркость, вся эта очаровательная слабость, весь этот сизо-серый чеховский мир достоин храниться как сокровище среди ослепительного блеска мощных, самонадеянных миров, обещанных нам поклонниками тоталитарных государств».

Цитата, возможно, длинна, но ее стоило привести: не все знакомы с оригинальными оценками Владимира Набокова.

Ну, а теперь о самом Чехове как о человеке. Как отмечает Корней Чуковский, Чехов питал лютую ненависть к самовозвеличиванию и чванству. Он вычеркивал славу из своей биографии. Он отвоевывал себе право быть самым обыкновенным, безвестным. Когда «Всемирная иллюстрация» назвала его «высокоталантливым», он протестовал против такого эпитета. «Истинные таланты всегда сидят в потемках, в толпе, подальше от выставки», — писал Чехов. Вся его биография — учебник писательской скромности. Своей легендарной скромности Чехов достиг благодаря «дрессировке». Он «выдавливал из себя по каплям раба», и в одно прекрасное утро почувствовал, что «в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая». Чехову удалось — как не удавалось почти никому — полностью освободить свою психику от всяких следов раболепства, подхалимства, угодничества, самоуничижения и льстивости…

В октябре 1888 года Чехов так объяснял Александру Плещееву свою общественную позицию: «Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником и — только… Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий, так и Нотович с Градовским (журналисты либерального толка. — Прим. Ю.Б.). Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи… Поэтому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи… Мое святая святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником».

Естественно, такая позиция, занятая Антоном Павловичем, многих не устраивала. Реакционная пресса критиковала Чехова. Писали, что талант его «не глубок». После «Палаты № 6» каждое новое произведение встречали словами: «Новая неудача!» Говорили, что у него позиция «равнодушного человека» и т. д.

Кому-то оказался на руку провал премьеры «Чайки» в Петербурге в Александринском театре 17 октября 1896 года. В антракте публика негодовала: «Символистика»… «Писал бы свои мелкие рассказы»… «Зазнался, распустился»… В коридоре театра Алексей Суворин повстречался с Дмитрием Мережковским, и тот стал говорить, что пьеса «не умна, ибо первое качество ума — ясность». На что Суворин ответил, что у его собеседника «этой ясности никогда не было».

Сам Чехов в письме к младшему брату заметил: «Пьеса шлепнулась и провалилась с треском. В театре было тяжкое напряжение недоумения и позора. Актеры играли гнусно, глупо. Отсюда мораль: не следует писать пьес».

Возвращаясь к Мережковскому, следует сказать, что он был крайне непримирим к Чехову, считал его простым бытописателем и приводил вехи падения интеллигенции: «От Чехова — к Андрееву, от Андреева — к Куприну, от Куприна — к Арцыбашеву, от Арцыбашева — к Вербицкой, — вот настоящие ступени от интеллигенции к обывательщине».

В юбилейные дни, когда в России отмечали 50 лет со дня рождения Чехова, голос Мережковского прозвучал особенно неприятно. На страницах газеты «Русское слово» в январе 1910 года появилась статья «Брат человеческий», в которой Мережковский остерегал общественность от опасности «чеховщины». По Мережковскому Чехов — романтик «сладкого умиления, тихой грусти и недвижности», выразитель одиозного сумеречного настроения либеральной интеллигенции, а такое настроение, подчеркивал Мережковский, весьма пагубно. «Опять Чехов делается современным. И это страшно», — вещал Мережковский, попутно обвиняя русскую интеллигенцию в безвольности и безрелигиозности.

Да, действительно, Чехов представлял в своих книгах лишних людей, непрактичных, неспособных к делу, и вообще писатель презирал «деловой фанатизм». Но при этом Чехов писал и другое, и тут советую читателю вернуться к высказываниям Владимира Набокова.

24 сентября 1902 года Чехов писал из Ялты своей жене Ольге Книппер: «В Москве буду только есть, пить, ласкать жену и ходить по театрам, а в свободное время — спать. Хочу быть эпикурейцем».

Эпикурейцем Чехов так и не стал. Он играл подчас в веселость, оставаясь внутренне всегда в печали. В одном из писем писатель сделал характерное признание: «…Человек не может быть всю жизнь здоров и весел, его всегда ожидают потери, он не может уберечься от смерти, хотя бы был Александром Македонским, и надо быть ко всему готовым… надо только, по мере сил, исполнять свой долг, и больше ничего».

Однако мужество Чехова порой сменялось тихим отчаяньем: «Жизнь идет и идет, а куда — неизвестно» и «нет числа недугам моим». Недуги и свели Чехова в могилу в 44 года.

Как заметил Юлий Айхенвальд, «кончина Чехова произвела на многих впечатление семейной потери: до такой степени роднил он с собою, пленяя мягкой властью своего таланта».

«Именно Чехов в своих произведениях дал право на жизнь простому, внешне незаметному человеку с его страданиями и радостями, с его неудовлетворенностью и мечтой о будущем, об иной, „невообразимо прекрасной“ жизни» (О. Книппер-Чехова).

В июле 1904 года горевали все? Ничуть не бывало. «Что вы все рыдаете: умер Чехов, да умер Чехов! — раздражался градоначальник Ялты, генерал Думбадзе. — Этот умер, другой отыщется! Не на чеховых, а на полицейских держится природа».

Рассказывают, что с генералом случился тяжелый припадок, когда он прочитал рассказ «Унтер Пришибеев»: решил, что рассказ написан лично о нем… Генерал Думбадзе не переносил не только Чехова, но и вообще интеллигентов. Само слово «интеллигент» он писал в разрядку — как понятие, требующее особого надзора полиции. Пришибеевы расцвели после 1917 года. Но это уже произошло без Чехова, без этого «живописца белых цветов Вишневого сада» (Айхенвальд).

В июле 1994 года «Комсомольская правда» отметила печальную годовщину — 90 лет со дня смерти Чехова и вышла с публикацией «В доме российской словесности без Антона Павловича одиноко и грустно».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.