9

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9

Когда события приняли худой оборот, Лермонтов обратился к протекции Андрея Николаевича Муравьева. В эти годы они часто встречались в Царском Селе, где Муравьев подолгу живал, водя компанию с лейб-гусарами и сойдясь особенно коротко с братом Натальи Николаевны Пушкиной — Гончаровым[136]. Постоянно заходя к Муравьеву, Лермонтов, между прочим, написал маслом его очень похожий портрет, на котором изобразил сидящего под деревом долговязого молодого мужчину со взбитым коком русых волос[137].

В 30-е годы Муравьев пользовался литературной известностью; о его двухтомном сочинении «Путешествие по святым местам в 1830 году» благожелательно отозвался сам Пушкин[138].

Эта книга помогла ему занять место за прокурорским столом Синода и открыла путь в Российскую академию. В 1836 году тридцатилетний Андрей Муравьев был уже камергером[139].

Если в 20-х — начале 30-х годов он выступал как драматург и поэт, то со временем, все больше сближаясь с известным мракобесом митрополитом московским Филаретом, стал писать только по религиозным вопросам и отличался столь нетерпимым и воинственным благочестием, что очень скоро заслужил репутацию крайнего реакционера и отвратительного святоши[140].

Муравьев приходился двоюродным братом управляющему III Отделением А. Н. Мордвинову. Когда положение Лермонтова из-за последних шестнадцати строк стало опасным, он решил использовать связи этого влиятельного сановника и приехал к Муравьеву на Моховую.

В своей книге «Знакомство с русскими поэтами», вышедшей в Киеве в 1871 году[141], Муравьев не называет числа, когда к нему обратился Лермонтов. Но из его рассказа следует, что это было накануне ареста.

«Поздно вечером, — вспоминал Муравьев, — приехал ко мне Лермонтов и с одушевлением прочел свои стихи, которые мне очень понравились. Я не нашел в них ничего особенно резкого потому, что не слыхал последнего четверостишия, которое возбудило бурю против поэта… Он просил меня поговорить в его пользу Мордвинову, и, на другой день, я поехал к моему родичу. Мордвинов был очень занят и не в духе. „Ты всегда со старыми новостями, — сказал он, — я давно читал эти стихи графу Бенкендорфу, и мы не нашли в них ничего предосудительного“. Обрадованный такой вестью, я поспешил к Лермонтову, чтобы его успокоить, и, не застав дома, написал ему от слова до слова то, что сказал мне Мордвинов. Когда же возвратился домой, нашел у себя его записку, в которой он опять просил моего заступления, потому что ему грозит опасность»[142].

Можно ли положиться на память Муравьева?

Можно!

Среди бумаг, отобранных у Лермонтова при аресте, была та записка, о которой говорит Муравьев. И результаты первого свидания с Мордвиновым он излагает совершенно согласно — и в мемуарах, и в этом письме.

Вот как пересказали жандармы содержание отобранного письма в «Описи перенумерованным бумагам корнета Лермонтова»:

«Письмо Андрея Муравьева, писанное в четверток, коим уведомляет, чтобы Лермонтов был покоен насчет его стихов, присовокупляя, что он говорил об них Мордвинову, который нашел их прекрасными, прибавив только, чтобы их не публиковать, причем приглашает его к себе утром или вечером»[143].

(В скобках заметим, что «приглашает к себе» Лермонтова, конечно, не Мордвинов, а Муравьев. Но таков стиль описи!)

«Четверток», или четверг, которым помечено письмо Муравьева, приходился на 18 февраля. Что имеется в виду этот четверг, а не другой, подтверждает родственница Лермонтова Анна Григорьевна Философова, которая 27 февраля 1837 года пишет о Лермонтове:

«Он под арестом 9 дней, в штабе»[144].

Если от двадцати семи отнять девять, получится восемнадцать. Не остается сомнений, что Лермонтов был арестован именно 18 числа.

События развивались так.

17 февраля Лермонтов приехал к Муравьеву с просьбой «поговорить в его пользу Мордвинову». На другой день, то есть уже 18-го, Муравьев отправляется к своему родичу, от которого узнает, что стихи «прекрасные» и что он, Мордвинов, читал их Бенкендорфу, который не нашел в них ничего предосудительного.

18-го Муравьев отправляется к Лермонтову, не застает его дома, оставляет письмо, а вернувшись к себе, находит записку Лермонтова о грозящей ему опасности. И действительно: в этот день Лермонтов арестован.

«Каково было мое изумление вечером, — продолжает вспоминать Муравьев, — когда флигель-адъютант (?! — И. А.) Столыпин сообщил мне, что Лермонтов уже под арестом»[145].

Казалось бы, все совершенно ясно!

Нет. Дело в том, что при обыске у Раевского отобрана записка Андрея Краевского, которую жандармы не просто внесли в «Опись бумагам», а нашли полезным процитировать из нее несколько строк:

«Записка журналиста Краевского, от 17-го сего февраля, следующего содержания: „Скажи мне, что сталось с Л-р-вым? Правда ли, что он жил или живет еще теперь не дома? Неужели еще жертва, закалаемая в память усопшему? Господи, когда все это кончится!..“»[146]

Что? Лермонтов арестован 17-го?

Нет, этого быть не может! Мы уже убедились, что это произошло 18-го! Записка Краевского говорит о другом.

Лермонтов не живет дома — он избегает расспросов, встреч с лицами, которые приезжают к нему за стихами. Он уклоняется, потому что дело приняло плохой оборот. Мы уже цитировали письмо Александра Тургенева от 13-го числа. Уже в тот день было известно, что начались неприятности. И в тот день Тургенев еще не знал «преступной» строфы: он еще не достал ее. Ее дают переписывать с большой осторожностью. А Раевский и Лермонтов прекратили раздачу. Очевидно, что-то случилось?

Случилось!

Стихи дошли до сведения Бенкендорфа.

Бенкендорф не хочет затевать новое дело сразу же после того, как с таким трудом удалось предотвратить взрыв народного гнева, приняв для этого особые меры: обман публики, явившейся в Исаакиевскую церковь в здании Адмиралтейства, оцепление квартиры при выносе тела и придворной Конюшенной церкви в час панихиды, впуск по билетам, вывоз гроба из города ночью, на санях, под рогожей… Бурный отклик всех слоев петербургского населения на дуэль и смерть Пушкина многому научил шефа жандармов. Новый громкий скандал не нужен. Нужны мягкость и постепенный ход.

Бенкендорф предупреждает Арсеньеву, вероятнее всего через своего ближайшего помощника Дубельта, который в свойстве со Столыпиными, а тем самым и с бабкой Арсеньевой, что Лермонтова ожидают серьезные неприятности, если стихи дойдут до царя, чтобы он изъял из обращения стихи, не давал бы их переписывать. Недаром Арсеньева пытается «исхитить» экземпляры из обращения, словно фальшивые ассигнации.

С этого момента начинает распространяться слух, будто прибавление к стихам написал не Лермонтов, а кто-то другой, но что Лермонтов «благородно принял это на себя» (Муравьев)[147]. Версия о том, что прибавление принадлежит другому поэту, очевидно, составляла первоначальный план защиты на случай допроса, но почему-то отвергнута.

Итак, о дальнейшей раздаче стихов не может быть речи. Но знакомые приезжают с требованием «полных стихов». Раевский вручает им прежние копии — без прибавления: так об этом говорится в его «Объяснении». Приехавшие обращаются к Лермонтову, просят продиктовать стихи. И тогда он… съезжает с квартиры, живет не дома. Опасность надвинулась. Это будет новая жертва, «закалаемая» в память «усопшего» Пушкина.

Почему я так думаю?

Я полагаюсь на источник, сомнений не вызывающий, — на рассказ Лермонтова, который слышал Меринский, передавший его Ефремову. Начало его письма к Ефремову я уже процитировал. Вот его продолжение (событие, о котором рассказывает здесь Меринский, происходит после того, как было написано прибавление к стихам).

«…Как-то на одном многолюдном вечере, — вспоминает Меринский, — известная в то время старуха и большая сплетница Анна Михайловна Хитрова при всех обратилась с вопросом к Бенкендорфу (шефу жандармов): „Слышали ли вы, Александр Христофорович, что написал про нас (заметьте: про нас!) Лермонтов?“ Бенкендорф прежде ее, вероятно, знал о том и не находил ничего в этом важного. Рассказывали тогда, будто он выразился так: „уж если Анна Михайловна знает про эти стихи, то я должен о них доложить государю“. Вследствие этого доклада был послан начальник Гвардейского штаба покойный Веймарн, чтоб осмотреть бумаги Лермонтова, в Царское Село, где не нашел поэта (он большею частию жил в Петербурге), а нашел только его нетопленную квартиру и пустые ящики в столах. Развязка вам известна — Лермонтова сослали на Кавказ. О причине прибавления этих окончательных стихов я вскользь упомянул, — заключает Меринский, — в небольшой записке, помещенной в „Атенее“ и набросанной мною в 1856 году, наскоро, с недомолвками, еще под влиянием прежней ценсуры»[148].

Сомнений не остается: Бенкендорф о прибавлении к стихам уже знает, но не дает делу хода. Петербург еще неспокоен. Дантес еще в городе. Везде разговоры о Пушкине и злоба на Геккерна. Нужно терпение.

Очень важно другое. С рассказом Меринского полностью сходится свидетельство Бурнашева, а Бурнашев, как мы уже говорили, Меринского не читал, так же как Меринский не читал Бурнашева.

Бурнашев уточняет подробности, называет хозяина, в доме которого произошел разговор с Бенкендорфом. Это — австрийский посол Фикельмон. А. М. Хитрова, которую Бурнашев обозначил одной только буквою X., — родная тетка хозяйки салона. В передаче Бурнашева Юрьев, так же как и Лермонтов у Меринского, рассказывает, что о стихах с прибавлением «государь ничего не знал, потому что граф Бенкендорф не придавал стихам значения», но что после того, как Хитрова сообщила ему про «новые стихи на всех нас», Бенкендорф на другой день сказал Дубельту: «Ну, Леонтий Васильевич, что будет, то будет, а после того, что X. знает о стихах этого мальчика Лермонтова, мне не остается ничего больше, как только сейчас же доложить о них государю». Но когда Бенкендорф явился к царю, — здесь Бурнашев идет дальше Меринского, — тот уже знал обо всем, ибо только что получил по городской почте экземпляр стихов с пояснительной надписью «Воззвание к революции»[149].

Далее Бурнашев подтверждает, что начальник штаба генерал Веймарн, посланный в Царское Село, нашел нетопленную квартиру и выяснил, что хозяин ее постоянно проживал в Петербурге.

Как видим, никаких расхождений в рассказах нет.

Один записан со слов Юрьева, другой со слов самого Лермонтова. Передают их два разных мемуариста двадцать пять и тридцать шесть лет спустя после события. И тождество обоих рассказов говорит в пользу их большой точности.

Еще важнее, что они подтверждаются найденным в 1959 году документом — запиской шефа жандармов с резолюцией императора. Мы уже приводили из нее несколько строк. Теперь внимательно прочтем ее в целом.

«Я уже имел честь сообщить вашему императорскому величеству, — докладывает Бенкендорф царю, — что я послал стихотворение гусарского офицера Лермантова генералу Веймарну, дабы он допросил этого молодого человека и содержал его при Главном штабе без права сноситься с кем-либо извне, покуда власти не решат вопрос о его дальнейшей участи и о взятии всех его бумаг, как здесь, так и на квартире его в Царском Селе. Вступление к этому сочинению дерзко, а конец — бесстыдное вольнодумство, более чем преступное. По словам Лермантова, эти стихи распространяются в городе одним из его товарищей, которого он не захотел назвать. А. Бенкендорф».

«Приятные стихи, нечего сказать, — пишет на его письме император. — Я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермантова и, буде обнаружатся еще другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону»[150].

Этот документ нашел и опубликовал иркутский исследователь С. Шостакович. Он считает решительно невозможным, чтобы накануне Бенкендорф докладывал царю об этих стихах «в успокоительном тоне», и называет мемуары, в которых содержится данное утверждение, недостоверными (имеется в виду Бурнашев)[151]. Однако между этим документом и мемуарами никакого противоречия нет. Во-первых, свидетельству Бурнашева, как мы уже убедились, следует верить. Во-вторых, то же самое утверждает Меринский. И наконец, тактика Бенкендорфа и его истинное суждение о стихах — вещи совершенно различные. И ясно, что доложить царю о распространении стихов он мог «в самом успокоительном тоне», а на другой день дать произведению самую резкую оценку, особенно теперь, когда император о стихах уже знает и негодует и делу дан надлежащий ход. Ведь накануне-то они уже виделись — Николай I и Бенкендорф! И разговор о стихах уже был! «Я уже имел честь сообщить нашему императорскому величеству, что я послал стихотворение гусарского офицера Лермантова…» и проч. Так почему же Бенкендорф снова дает оценку стихам? Очевидно, его вчерашним докладом царь недоволен. И Бенкендорф излагает теперь все, что он действительно думает о стихах.

Это разговор внутренний и в достаточной степени откровенный.

Николай хорошо понимает, что при всем желании объявить Лермонтова сумасшедшим нельзя: за три месяца до гибели Пушкина сумасшедшим объявлен П. Я. Чаадаев. Кроме того, с сумасшедшими по закону не поступают: их изолируют. Николай и не думает ни минуты объявлять Лермонтова лишенным ума. Это — громкая фраза, означающая, что только сумасшедший мог позволить себе такое и что коль скоро окажется, что Лермонтов, напротив, в полном рассудке, с ним будет поступлено по закону.

В этот час, когда император читает докладную записку, начальник гвардейского штаба Веймарн уже выполнил двойное предписание — и Бенкендорфа, и самого императора — произвести обыск в Царском Селе и на петербургской квартире, препроводить Лермонтова в Главный штаб, поместив отдельно, без права свидания, и допросить о сообщниках. Записка, поданная Бенкендорфом царю, не датирована, но ее без труда можно отнести к 19-му числу. 18-го Бенкендорф докладывал ему на словах о принятых мерах. Значит, впервые сообщил о стихах не раньше 17-го.

18-го, узнав про обыск в Царском Селе, Лермонтов вторично приезжал к Муравьеву, ища его заступничества: опасность надвинулась. И в тот же день был арестован.

В первую половину дня 18-го Мордвинов еще ничего не знает об этом. Но 19-го, когда у него обедает Муравьев, Мордвинова спешно вызывают к шефу жандармов, и он узнает, что генерал Веймарн, опечатывая лермонтовские бумаги, нашел между ними записку, в которой Муравьев сообщает, что Мордвинов находит стихотворение прекрасным и тем самым как бы разрешает дальнейшее распространение его.

— Что ты такое выдумал? — в раздражении кричит Мордвинов на Муравьева, возвратясь от Бенкендорфа. — Ты сам будешь отвечать за свою записку[152].

Почему так испугался Мордвинов? Совершенно понятно: он хвалит стихи, но с прибавлением или без прибавления — этого в записке не сказано. А Веймарн ездил по приказу самого императора. Если записка попадет в руки царя, может пострадать не только Муравьев, но и Мордвинов.

Муравьев всю жизнь оставался в уверенности, что Дубельт оторвал тогда записку от дела и тем спас его от привлечения к лермонтовской истории[153]. Но в действительности записка, исключенная Дубельтом из числа взятых бумаг, фигурировала в «Описи»; однако значения этому факту не придано, ибо делом занимался сам Бенкендорф.

Вернемся к 18-му числу.

Лермонтов препровожден в Главный штаб, в одну из комнат верхнего этажа[154].

Имени Раевского он не назвал. Кто распространяет стихи, пока еще неизвестно.

Раевский не арестован.

«Я сначала не говорил про тебя, — писал ему Лермонтов после освобождения из-под ареста, — но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет, и что если я запрусь, то меня в солдаты… Я вспомнил бабушку… и не смог. Я тебя принес в жертву ей… Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать — но я уверен, что ты меня понимаешь и прощаешь и находишь еще достойным своей дружбы… Кто б мог ожидать!..»[155]

Таким образом, «Объяснение», в котором Лермонтов назвал имя Раевского, писано после того, как поэта «допрашивали от государя», то есть числа 19-го или 20-го.

Только после этого (но не позже 20-го) арестован Раевский. Новый обыск производил уже не генерал Веймарн, а помощник Клейнмихеля — исправляющий должность вице-директора Инспекторского департамента военного министерства полковник Финляндского полка Кривопишин[156]. После второго обыска составлены «Опись письмам и бумагам л. — гв. Гусарского полка корнета Лермонтова» (отобранным в Царском Селе)[157], «Опись перенумерованным бумагам корнета Лермонтова» (отобранным в Петербурге)[158] и «Опись перенумерованным бумагам чиновника 12-го класса Раевского»[159]. Две последние помечены одной датой: «20 февраля».

Весь изъятый при обыске материал препровождается Бенкендорфу.

22 февраля командующий гвардейским корпусом Бистром (начальник Веймарна) отправляет вдогонку список «Смерти Поэта», полученный от Клейнмихеля. На сопроводительном письме сохранилась помета:

«П. Ф-чу Вейм<арну> все препр<оводить> к Клейн<михелю>.

Показать Ал. Ни. не найдет ли?»[160]

Очевидно, «Ал. Ни.» — А. Н. Мордвинов, управляющий 3-м Отделением, — должен был разгадать, чьим почерком переписаны стихи. И выяснить, кто соучастник. На это напирали и на допросах.

Лермонтов ограничился именем одного Раевского. И существование других соучастников в появлении стихов на смерть Пушкина отрицал.

Соучастников в появлении стихов — тайного общества, от лица которого они писаны, — не было. Соучастники в распространении стихов были. Мы знаем: это — молодые чиновники, которых иностранный посол назвал в эти дни русским «третьим сословием», отметив, что они «создают апофеоз» Пушкину, человеку, произведения которого являются выражением их собственных чувств[161].

За три года до гибели Пушкин обронил в разговоре фразу, что он «возвращается к оппозиции». Приятель поэта, А. Н. Вульф, записавший эти слова, заметил: «Ее у нас нет, разве только в молодежи»[162].

Лермонтов и Раевский с приятелями как раз и представляют собой этот оппозиционный элемент русского общества. Но в показаниях поэта об этом нет, разумеется, ни одного слова.

«Объяснение» Лермонтова, как теперь можно уразуметь, написано до ареста Раевского. Но Раевский не знает об этом. И, перебелив 21 февраля свое, пытается переслать его Лермонтову.

Раевский посажен на гауптвахту, что у Сенной площади[163], неподалеку от дома (Арсеньева живет на Садовой против 3 Адмиралтейской части в доме княгини Шаховской — ныне № 61). Раевский пишет записку камердинеру Лермонтова:

«Андрей Иванович! Передай тихонько эту записку и бумаги Мишелю. Я подал эту записку Министру. Надобно, чтобы он отвечал согласно с нею, и тогда дело кончится ничем.

А если он станет говорить иначе, то может быть хуже»[164].

Записка, переданная часовому, перехвачена вместе с черновиком показаний. В руках Бенкендорфа — два несогласных между собой документа.

Рассмотрев все эти материалы, шеф жандармов отправляет Клейнмихелю «Объяснение» Лермонтова для сличения с «таковым же чиновника Раевского», а также пакет с бумагами, отобранными при обыске. К этому приобщена собственная генерал-адъютанта графа Бенкендорфа секретная записка «О непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии Гусарского полка Лермантовым, и о распространении оных губернским секретарем Раевским».

В этот день начинается

ДЕЛО

Министерства военного

Департамента военных поселений

<инспекторского> канцелярии <2-го стола>

№ 22.

Может возникнуть вопрос: при чем тут департамент военных поселений? И при чем тут Клейнмихель?

При том, что в этом департаменте служит Раевский. А директор департамента — граф Клейнмихель[165].

При том, что в здании Главного штаба сидит под арестом Лермонтов. А дежурный генерал Главного штаба — генераладъютант граф Клейнмихель[166].

Обложка «Дела министерства военного департамента <инспекторского>». А управляет инспекторским департаментом генерал-лейтенант граф Клейнмихель[167].

Вот почему Клейнмихелю и поручено разобрать дело. Вот почему выпущенный из-под ареста Лермонтов пишет Раевскому, что должен явиться к Клейнмихелю, «ибо он теперь и мой начальник»[168].

Впоследствии, вспоминая «маленькую катастрофу», происшедшую с ним в Петербурге в 1837 году, Раевский уверял, что показания Лермонтова не слагали на него ответственности и не могли отозваться резко на его служебных делах. «Но к несчастию моему и Мишеля, — писал он в письме к Шан-Гирею, — я был тогда в странных отношениях к одному из служащих лиц»[169].

Профессор Н. Л. Бродский высказал предположение, что это был сенатор Дубенский. Нет, в 1837 году Дубенский в департаменте военных поселений еще не служил. А это был сам директор департамента — Клейнмихель.

Каковы основания так думать?

«Когда Лермонтов произнес перед судом мое имя, — пишет Раевский, — служаки этим воспользовались, аттестовали меня непокорным и ходатайствовали об отдаче меня под военный суд»[170].

Ходатайство о предании Раевского военному суду принадлежало Клейнмихелю.

Раевский не назвал в 1860 году его имени, когда в письме, предназначенном для печати, вспомнил историю распространения «Смерти Поэта», по причине весьма понятной: в ту пору Клейнмихель был еще жив.

23 февраля 1837 года, получив документы, пересланные ему Бенкендорфом, Клейнмихель поручил составить специальное сравнение показаний.

Усмотрено, что Лермонтов объясняет возникновение первоначальной редакции стихотворения тем, что собравшиеся у него знакомые порицали память Пушкина.

«Раевский сего не объясняет».

Раевский показывает, что к Лермонтову уже после написания стихов приезжал камер-юнкер Столыпин.

Лермонтов утверждает, что сразу написал упомянутые стихи «вследствие необдуманного порыва, выразив нестройное столкновение мыслей».

Лермонтов говорит, что один его хороший приятель (Раевский) просил у него списать стихи и, вероятно, показал их как новость другому. И так они разошлись.

Раевский показал несогласно, заявив, что распространил стихи во множестве экземпляров.

Лермонтов замечает, что «необдуманность свою в сочинении сих стихов постиг уже поздно».

Раевский, напротив, говорит, что стихи сии не были окончены в один раз, к ним сделано прибавление.

Лермонтов называет из прежних своих сочинений драму «Маскерад» и восточную повесть «Гаджи Абрек».

Раевский об этих сочинениях ничего не сообщает, зато пишет о стихах, в которых Лермонтов «сравнивает государя императора с благороднейшими героями древности»[171].

Попытка переслать Лермонтову черновик показаний усугубляет вину Раевского. Но Бенкендорф считает долгом уведомить графа Михаила Андреевича [Клейнмихеля], что «государь император повелеть соизволил о предании чиновника Раевского военному суду приостановить»[172].

Дело началось 23 февраля. 25-го получена «высочайшая» резолюция: «Лейб-гвардии Гусарского полка корнета Лермантова перевесть тем же чином в Нижегородский драгунский полк; а губернского секретаря Раевского за распространение сих стихов, и в особенности за намерение тайно доставить сведение корнету Лермантову о сделанном им показании, выдержать под арестом в течение одного месяца, а потом отправить в Олонецкую губернию для употребления на службу по усмотрению тамошнего гражданского губернатора»[173].

Еще два дня — и 27 февраля 1837 года дело о поступках корнета Лермонтова и губернского секретаря Раевского «повелено считать оконченным»[174].

Что это? Милость?

Нет! Новая тактика!

За шалости, не заключавшие в себе никакого политического смысла, за дуэли, за шумное поведение в театре, за любовные похождения Николай I переводит молодых людей из гвардии в армию, шлет на Кавказ, разжалует в рядовые. А тут за «возмутительные» стихи, направленные против опоры трона — аристократии, стихи, которые гусарский корнет и губернский секретарь распространяют по всему Петербургу во множестве списков, за систематическую отлучку из полка, за попытку обмануть правительство и сговориться между собой следует наказание, которое даже и наказанием не кажется! Ведь на Кавказ отправляются по своей охоте, или, как тогда говорили, «охотниками», два офицера от каждого гвардейского полка ежегодно. И вдруг за политическим процессом, осуществленным с беспримерной скоростью, следует перевод тем же чином в один из привилегированных кавказских полков! Конечно, военный министр Чернышев может дать секретное предписание, и посланного не будет в живых. Но император соглашается с Бенкендорфом: торопиться не следует. От наказания Лермонтов не уйдет, если только не переменится. А покуда можно сделать вид перед лицом петербургского общества, всех грамотных русских, перед дипломатическим корпусом, что он, император, не придает этим стихам большого значения и не считает нужным строго наказывать за них.

Месяца не прошло с того времени, как толпы народа теснились у Певческого моста на Мойке, раздавались буйные речи петербургских студентов, поступали доклады о неповиновении гвардейских воспитанников, о возбуждении в училище правоведения, в Лицее, в гимназиях… Николай умело повернул ход событий и обратил в свою пользу. Иностранные послы доносят своим дворам, что русский император благотворит поэту за гробом и, проявляя заботу о славе погибшего и о его осиротелой семье, поступает как мудрый и просвещенный монарх. Возбуждать общественное мнение открытой расправой с новым поэтом несвоевременно. Не надо ни военного суда, ни строгого наказания, ни долгого расследования дела. Царь, собиравшийся сурово расправиться с Лермонтовым, решает действовать без шума. На первый раз все стихи на смерть Пушкина — не одного Лермонтова, но даже такие невинные, как Эспера Белосельского и «Норова, что ходит на деревяшке», тайной полиции повелено запретить[175]. И дознаться, почему в Гусарском полку офицерам дозволялось беспрепятственно проживать в столице[176]. Впредь сих послаблений не допускать, объявив по корпусу строжайший выговор командиру полка.

Пусть стихотворения запрещены и началось, как пишет Александр Тургенев, «гонение на Гусарский полк»[177]. У исследователей нет оснований считать перевод Лермонтова на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк суровой репрессией. Но у нас есть все основания видеть в истории стихов на смерть Пушкина не только начало поэтической славы Лермонтова, но и начало его конца.

Четыре года шел Лермонтов по пушкинскому пути, определяя направление русской поэзии. И четыре года готовилась расправа с новым великим поэтом и дискредитация его личности за шестнадцать строк одного из самых сильных и смелых стихотворений, которые когда-либо слагались в России!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.