16

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

16

Знакомство, по всем признакам, состоялось. Доказательством этому служат слова троюродного брата и приятеля Лермонтова Акима Шан-Гирея. Вспоминая разговор с Лермонтовым по поводу «Демона», он пишет в своих мемуарах:

«Здесь кстати замечу… неточности в этой поэме:

Он сам, властитель С и н о д а л а…

В Грузии нет Синодала, а есть Цинундалы (так! — И. А.), старинный замок в очаровательном месте в Кахетии, принадлежащий одной из древнейших фамилий Грузии, князей Чавчавадзе»[605].

Как видим, Шан-Гирею было известно, что мысль назвать жениха Тамары «властителем Синодала» возникла у Лермонтова в связи с пребыванием в Цинандали у Чавчавадзе. Иначе Шан-Гирею и в голову не пришло бы сопоставлять слова «Синодал» в «Цинундалы» и тем более говорить об этом как о неточности[606].

Соображение о поездках Лермонтова в Цинандали должно показаться еще более убедительным, если вспомнить, что Лев Сергеевич Пушкин, брат поэта, приехавший в Тифлис в начале 1835 года, в ожидании прибытия командира Кавказского корпуса Розена «провел две недели в усадьбе вдовы Грибоедова». Н. О. Пушкина, получившая от него письмо по возвращении его из Цинандали, сообщала дочери — О. С. Павлищевой: «Он говорит, что это были прекраснейшие дни его жизни, что она — очаровательная женщина, он опять собирается туда»[607].

Он был приглашен туда, — это для нас совершенно ясно, — как брат великого поэта, с которым семья Чавчавадзе познакомилась лично в 1829 году. Но при этом следует помнить и то, что в 1827–1829 годах сам Лев Пушкин служил в Нижегородском полку и, как офицер этого полка, имел достаточное представление о гостеприимном доме грузинского поэта.

Как увидим, Лермонтову просто трудно было миновать поместье Александра Чавчавадзе. Не случайно историк полка заявлял, что в 30-х годах «с Цинондалами у нижегородцев… была кровная связь» и что в поездках к кахетинским помещикам «играли теперь главную роль Цинондалы»[608].

В Нижегородском полку Лермонтов встретил, как он пишет Раевскому, «много хороших ребят». Среди них было немало грузин: в 1837 году в полку служили подполковник Бараташвили, майор Корганашвили, штабс-капитаны Павленишвили и Шаликашвили, прапорщики Андропикашвили, Иосселиани, Эристави, Мачабели, Сакварелидзе-Бежанишвили[609]. Но прежде всего следует назвать ветеранов полка, двух Чавчавадзе — Ясона и Спиридона — братьев знаменитого своим гостеприимством Гульбата Чавчавадзе, жившего в том же Цинандали «по старине самой глубокой»[610].

Как только в Цинандали появлялись нижегородцы, рассказывает Потто, тотчас съезжались гости и «на широком, как степь», дворе Александра Чавчавадзе начиналась джигитовка, потом скачки, стрельба. Оружием щеголяли и русские и грузины: кинжал и шашка в дорогой оправе, пистолет за поясом и винтовка за спиной имелись почти у каждого. Но у нижегородцев кабардинские кони под легкими черкесскими седлами, а у грузин дорогие карабахские жеребцы, под расшитыми шелком персидскими чепраками, увешанные золочеными бляхами, звеневшими при каждом движении[611].

Сохранилось подробное описание одежды и вооружения грузинских всадников: «В высоких персидских шапках из черной мерлушки, в чухах с закидными рукавами, обшитых галуном по всем швам, в высоких коричневых сапогах и шелковых зеленых или красных шароварах, с перекрещенными на груди ремнями, покрытыми серебряными или золотыми бляхами, вооруженные длинными ружьями без чехла, перекинутыми чрез левое плечо, и кривыми персидскими саблями, они, — пишет современник, — казались неотразимыми наездниками. Персидские и карабахские рослые жеребцы, на которых высоколукие персидские седла и стропы узды сверкали серебром, золотом и дорогими камнями, нетерпеливо грызли удила и прыгали под седоками»[612].

Это — описание офицера Грузинского конного полка 30-х годов прошлого столетия. И невольно вспоминаешь, как изобразил Лермонтов «властителя Синодала» — отважного князя:

Ремнем затянут ловкий стан;

Оправа сабли и кинжала

Блестит на солнце; за спиной

Ружье с насечкой вырезной.

Играет ветер рукавами

Его чухи, — кругом она

Вся галуном обложена.

Цветными вышито шелками

Его седло; узда с кистями;

Под ним весь в мыле конь лихой

Бесценной масти, золотой.

Питомец резвый Карабаха

Прядет ушьми и, полный страха,

Храпя косится с крутизны

На пену скачущей волны[613].

Тому, что Лермонтов претворял в «Демоне» очень конкретные впечатления, полученные во время поездок по Кахетии, мы находим все новые доказательства.

Незадолго до войны в Киеве отыскалась неизвестная картина Лермонтова, писанная масляными красками: кавказский пейзаж с караваном верблюдов, слева возвышаются скалы, вершина одной увенчана башней. Это так называемый «замок царицы Тамары», но не в Дарьяльском ущелье, воспетый Лермонтовым в балладе «Тамара», а в Кахетии — между селением Караагач в Царскими Колодцами (Дедоплис Цкаро).

Я побывал там — это недалеко от Цители Цкаро, — и воочню смог убедиться в том, что Лермонтов изобразил окрестности Караагача, где находилась квартира Нижегородского драгунского полка. Сопоставление репродукции с лермонтовской картины и фотографии, приложенных в конце этой книги, мне кажется, решает этот вопрос. Колхозник Ила Георгиевич Гивишвили, 106 лет, помнил, где стояли казармы полка сто лет назад, когда он был маленьким, и помог мне определить место, откуда Лермонтов писал свое полотно.

Важные уточнения внес работник Цителцкаройского райкома партии М. Гунченко. Таким образом, вопрос о том, что изобразил Лермонтов на своем полотне, можно считать решенным, — крепость, носящую название «Хорнабуджа» или «Тамарисцихе» («Крепость Тамары»). Эта скала, возвышающаяся над Караагачем, видна за много десятков километров из левобережной части Алазанской долины. В лермонтовские времена здесь пролегал торговый путь, и караваны верблюдов из Шемахи, Нухи, Закатал шли мимо Никорацихе на Царские Колодцы и Тифлис.

Н. П. Пахомов, составивший подробный каталог живописных работ Лермонтова, предполагал, что на этой картине изображены окрестности озера Севан в Армении[614]. Это ошибка. Лермонтов в Армении никогда не бывал, а кроме того, на лермонтовской картине нет никакого озера. Задний план ее составляет Алазанская долина, подернутая туманной дымкой.

По дороге, вьющейся у подножия скал, идут навьюченные верблюды, сдерживая горячего коня, едет всадник в высокой бараньей шапке, ветер развевает рукава его чохи. Рядом с всадником вооруженный человек в бурке. Это изображение — типичное для Кахетии тех лет. И оно вызывает в памяти строфу «Демона» — описание пышного каравана, который ведет «нетерпеливый жених». В данном случае Лермонтов-живописец очень удачно дополняет Лермонтова-поэта:

Под тяжкой ношею даров

Едва, едва переступая,

За ним верблюдов длинный ряд

Дорогой тянется, мелькая:

Их колокольчики звенят…

Он сам, властитель Сннодала,

Ведет богатый караван…[615]

Правда, на картине изображен не длинный караван, а всадник и два верблюда, сопровождаемые погонщиками. Зато это и не иллюстрация к поэме. Важно, что одни и те же наблюдения Лермонтов запечатлел и в стихах и на полотне и что эти наблюдения связаны с его пребыванием в Кахетии в ту пору, когда он служил в Нижегородском драгунском полку и бывал в Цинандали у Чавчавадзе.

Высокий дом Чавчавадзе стоял на крутом берегу Кисисхеви. С просторного балкона открывался вид на долину Алазани.

Многое теряет тот, кто не бывал в Кахетии, кому не приходилось наблюдать в Цинандали восход солнца из-за дальних гор Кавказского хребта, заслоняющего Алазанскую долину с востока, когда движется утренняя прохлада, когда, меняя освещение, серо-лиловые облака постепенно принимают перламутровые оттенки, а небо белеет и проникается голубоватой прозрачностью. Но вот над одной из ближних, покрытых серебряным снегом вершин оно вдруг начинает живеть, розоветь, пламенеть, и рыжий диск солнца внезапно выскакивает из-за зубчатого горизонта, и тогда туман, заслоняющий низ долины, распахивается внезапно, как театральный занавес, и перед глазами раскрывается Кахетия — нескончаемый сад, опоясанный серебряным кушаком Алазани.

Вблизи, на переднем плане, раскинулись селения, утопающие в зелени виноградников, осененные могучими кронами ореховых деревьев и чинар. Дальше — развалины старинных башен с бойницами, тополя, нивы, речки, дороги, снова селения, еще дальше рисуется уступами на горе древний Телави, десятка за два километров белеет стена величавого собора Алаверды, и над всем этим, во всю длину долины, далекие, но словно придвинутые к вам, царят живые синие горы с припорошенными снегом вершинами.

Там, где вьется Алазань,

Веет нега и прохлада…

Так начинается написанное в Цинандали стихотворение Грибоедова. И, наверное, там же, в Цинандали, из уст самой Нины Лермонтов слышал рассказы о нем и о его трагической гибели в Тегеране. Семнадцати лет она осталась вдовой, отвергла любовь многих достойных, посещавших дом ее отца, и навсегда осталась верна памяти Грибоедова. Она могла бы сказать о себе словами лермонтовской Тамары:

Напрасно женихи толпою

Спешат сюда из дальних мест…

Немало в Грузии невест;

А мне не быть ничьей женою!..[616]

Она похоронила Грибоедова в Тифлисе, на склоне Мтацминда, в небольшом гроте возле храма св. Давида, и украсила могилу бронзовым изваянием плачущей женщины, упавшей к подножию креста; а на цоколе вывела вдохновенную эпитафию:

«Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя».

Беседуя с ней и с ее отцом, Лермонтов, вероятно, читал им стихи и, вероятно, слушал стихи хозяина и строфы из поэмы бессмертного Руставели, которые под аккомпанемент чонгури запевал кто-нибудь из гостей.

Над пиршественными столами, расставленными в винограднике, в тени столетних чинар слышались приветственные тосты, лились вина в азарпеши, кулы и роги, оправленные в золото и серебро, гремели грузинские застольные песни. Но вот раздавалось тягучее, клейкое пищание зурны, мерный ропот и говор бубна и плеск хлопающих ладоней, и в папахе, надвинутой на брови, загнув назад рукава чохи, поправляя кинжал на ловком стане, в круг вылетал смуглый танцор, вызывая из красавиц красавицу. И Лермонтов восторгался «лекури» — танцем, так удивительно изображенным им в «Демоне»:

В ладони мерно ударяя,

Они поют — и бубен свой

Берет невеста молодая.

И вот она, одной рукой

Кружа его над головой,

То вдруг помчится легче птицы,

То остановится, глядит —

И влажный взор ее блестит

Из-под завистливой ресницы;

То черной бровью поведет,

То вдруг наклонится немножко,

И по ковру скользит, плывет

Ее божественная ножка…[617]

С огромным вниманием отнесся Лермонтов к этим незнакомым ему дотоле обычаям, выспрашивал, запоминал значения грузинских слов. Впоследствии, как мы уже видели, он широко использовал эти наблюдения в работе над «Демоном» и даже снабдил поэму маленьким грузино-русским словариком:

«Чадра — покрывало.

Зурна — в роде волынки.

Чуха — верхняя одежда с откидными рукавами.

Папаха — баранья шапка персидская, в роде ериванки.

Чингар, чингура — род гитары».

А к строке «Привстав на звонких стременах» сделал примечание: «Стремена у грузин вроде башмаков из звонкого железа».

Правда, слова «чоха» и «чонгури» Лермонтов запомнил не совсем точно. Но это дела нисколько не меняет. Теперь уже наконец становится ясным, где мог наблюдать Лермонтов грузинский феодальный быт, так точно воспроизведенный им в «Демоне». И если об этом не сохранилось никаких сведений, то потому только, что все бумаги Александра и Нины Чавчавадзе сгорели.

В 1854 году, когда самого Александра Чавчавадзе уже не было в живых, а Нина Александровна гостила у сестры в Мингрелии, в Цинандали ворвались отряды Шамиля и, захватив в плен семью Давида Александровича, сына поэта, подожгли имение и скрылись. Известили нижегородцев, но лезгины с пленниками были уже далеко, а Цинандали пылало[618]. В огне погиб весь архив семьи. Если бы не этот пожар, мы, наверное, давно бы знали о том, что Лермонтов бывал у Чавчавадзе.

В романтической поэме о любви небожителя к красавице грузинке Лермонтов ограничился изображением княжеского быта. Но это вовсе не значит, что он не заметил, как жили грузинские крестьяне, как раз в ту пору, в тридцатых годах, поднимавшиеся на восстания против карталинских помещиков.

В «Герое нашего времени» Лермонтов описал бедную грузинскую саклю на Военно-Грузинской дороге. И этот реалистический эпизод не только один из лучших в путевых записках автора «Бэлы», но одно из первых и самых сильных в литературе изображений бесправной в ту пору жизни грузинских крестьян[619].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.