19
19
Итак, Чавчавадзе возвратился из ссылки. Выдающийся поэт, генерал, прославившийся в персидской и турецкой войнах, один из самых образованных грузин того времени, истинный патриот, человек передовых взглядов, гостеприимный хозяин, в доме которого находили радушный прием сосланные и разжалованные, он, несомненно, был в глазах Лермонтова необыкновенно привлекательной и благородной фигурой. Вот кого мог подразумевать Лермонтов, когда писал Святославу Раевскому о том, что в Тифлисе «есть люди очень порядочные».
Известно также, что Лермонтов встретился и подружился в Грузии с декабристом Александром Ивановичем Одоевским. В 1837 году Одоевский был переведен из Сибири солдатом в Грузию «служил в Нижегородском драгунском полку в одно время с удаленным туда Лермонтовым»[661], он числился налицо в полку с 7 ноября 1837 года[662].
Я знал его: мы странствовали с ним
В горах востока и тоску изгнанья
Делили дружно…
Так начинается написанное в 1839 году стихотворение Лермонтова «Памяти А. И. Одоевского».
Несмотря на кратковременное знакомство, Лермонтов с полным правом мог сказать, что «знал его». Такой глубокой и верной характеристики Одоевского не оставил никто из его друзей[663].
Через год после Лермонтова с ним познакомился Н. П. Огарев: это было в 1838 году, в Пятигорске. «Встреча с Одоевским и декабристами, — вспоминал Огарев многие годы спустя, — возбудила все мои симпатии до состояния какой-то восторженности. Я стоял лицом к лицу с нашими мучениками, я — идущий по их дороге, я — обрекающий себя на ту же участь… это чувство меня не покидало. Я написал в этом смысле стихи, которые, вероятно, были плохи по форме, потому что я тогда писал много и чересчур плохо, но которые по содержанию, наверно, были искренни до святости, потому что иначе не могло быть. Эти стихи я послал Одоевскому после долгих колебаний истинного чувства любви к ним и самолюбивой застенчивости. Часа через два я сам пошел к нему. Он стоял середь комнаты; мои стихи лежали перед ним на стуле. Он посмотрел на меня с глубоким, добрым участием и раскрыл объятия; я бросился к нему на шею и заплакал, как ребенок. Нет! и теперь не стыжусь я этих слез; в самом деле это не были слезы пустого самолюбия. В эту минуту я слишком любил его и их всех, слишком чисто был предан общему делу, чтоб какое-нибудь маленькое чувство могло иметь доступ до сердца. Они были чисты, эти минуты, как редко бывает в жизни. Дело было не в моих стихах, а в отношении к начавшему, к распятому поколению — поколения, принявшего завет и продолжающего задачу…»[664]
Это удивительное описание можно было бы и не приводить здесь, если бы в нем не выразилось отношение к декабристам целого поколения, к которому принадлежал и Лермонтов. Герцен имел в виду прежде всего преемственность революционных идей и общее отношение к подвигу декабристов, когда писал о Лермонтове: «Он полностью принадлежит к нашему поколению»[665]. Как и для них, Одоевский был для Лермонтова живым символом декабристского поколения. «Самый замечательный из декабристов, бывших в то время на Кавказе» — это превосходство Одоевского над остальными его товарищами отметил Огарев[666], и отметил именно потому, что ощутил в Одоевском постоянную готовность на мученичество за общее дело, не угасавшее в нем юношеское самоотвержение.
Эти же свойства Одоевского пленили Лермонтова: это видно из текста стихотворения.
Одоевский рассказывал ему, конечно, о дружбе своей с Рылеевым («по пылкости своей сошелся более с Рылеевым», — написано в его «Показаниях»), с Бестужевым, с которым вместе жил в Петербурге, в одной квартире. В этой квартире у Бестужева и Одоевского на Почтамтской, в доме Булатова, происходили совещания тайного общества, жил Грибоедов, в несколько рук переписывалось «Горе от ума». Рассказывал Одоевский Лермонтову о дружбе своей с Грибоедовым, с Кюхельбекером, который любил его «более чем братской» любовью.
14 декабря Одоевский оказался в самом центре событий. Возвращаясь из караула в Зимнем дворце, он поспешил к своему полку — в казармы Конной гвардии — и горячо агитировал солдат, пытаясь поднять их на восстание. Затем явился на Сенатскую площадь и был назначен начальником заградительной цепи. Недаром Николай I считал его в числе «самых сильных заговорщиков». Одоевский — не вовлеченный в заговор юноша, а пламенный революционер, боец, глубоко убежденный в исторической правоте их дела. «Мы умрем! Ах, как мы славно умрем!» — в этих словах Одоевского, сказанных перед восстанием, не было веры в их победу на площади, но была глубокая вера в историческое значение их подвига. По словам Огарева, он, «несмотря на ранний возраст… принадлежал к числу тех из членов общества, которые шли на гибель сознательно, видя в этом первый вслух заявленный протест России против чуждого ей правительства и управительства, первое вслух сказанное сознание, первое слово гражданской свободы; они шли на гибель, — говорит Огарев, — зная, что это слово именно потому и не умрет, что они вслух погибнут»[667]. «…Их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена», — писал В. И. Ленин[668]. А строчка из ответа декабристов Пушкину, написанного Одоевским, стала эпиграфом ленинской «Искры».
Одоевский до конца оставался верным своим убеждениям. Достаточно перелистать томик его стихотворений:
Мечи скуем мы из цепей
И пламя вновь зажжем свободы:
Она нагрянет на царей, —
И радостно вздохнут народы.
(1827)
За святую Русь неволя и казни —
Радость и слава…
Славим нашу Русь, в неволе поем
Вольность святую…
(1830)
Пять жертв встают пред нами; как венец
Вкруг выи вьется синий пламень,
Сей огнь пожжет чело их палачей,
Когда пред суд властителя царей
И палачи и жертвы станут рядом…
(1831)
Из текста лермонтовского стихотворения видно, что в его беседах с Одоевским политическая тема занимала важное место. Одоевский говорил ему, что продолжает верить в русскую свободу — в «иную жизнь» — и в людей, которые придут, чтобы продолжить их дело.
Он сохранял и блеск лазурных глаз,
И звонкий детский смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную…
С горечью говорил Одоевский о гибели всех планов тайного общества, которые рухнули в то пасмурное декабрьское утро, говорил о крушении политических надежд своей молодости.
В могилу он унес летучий рой
.
Обманутых надежд и горьких сожалений.
Он рассказывал Лермонтову о друзьях, оставленных им в Сибири:
…он погиб далеко от друзей… —
делился с Лермонтовым замыслами
еще незрелых темных вдохновений… —
читал стихи, бо?льшая часть которых так и осталась незаписанной:
…дела твои, и мненья,
и думы, — все исчезло без следов…[669]
Они были на «ты». Это не условное обращение к умершему, нет! Лермонтов звал его «Сашей». Оба — поэты, оба — изгнанники, они вместе мечтали о свободе, во имя которой боролись и творили. Это была настоящая дружба. В самом стихотворении Лермонтов создал портрет вдохновенного поэта и стойкого политического борца[670].
В Нижегородском полку Лермонтов встретился с Николаем Андреевичем Жерве и графом Андреем Павловичем Шуваловым, отправленным царем в войска Кавказского корпуса за проявление оппозиционного духа. Оба были сосланы еще в 1835 году[671].
Штабс-капитан Шерве получил возможность вернуться в Россию одновременно с Лермонтовым, когда в Грузии был получен «высочайший» приказ о переводе их в гвардейские полки, подписанный в Тифлисе 11 октября 1837 года. Юнкер Шувалов провел в ссылке три года, несмотря на тяжелую рану, полученную им в экспедиции. Он возвратился в столицу только весной 1838 года, дослужившись до чина поручика.
Эта встреча положила начало тем приятельским отношениям, которые впоследствии привели всех троих — Лермонтова, Жерве и Шувалова — в «кружок 16-ти» — группу оппозиционно настроенных молодых людей, возникшую в столице осенью 1839 года. Известно, что участников этого кружка объединяла ненависть к николаевскому режиму, а также интерес к историческим судьбам России. Эта общность интересов, не означавшая, впрочем, общности идейных воззрений, не могла не выявиться в то время, когда все трое сосланных оказались в одном — Нижегородском — полку.
Итак, в письме к Раевскому речь шла о декабристах — об Одоевском, о Вольховском — и о представителях грузинского культурного общества, которых связывала с декабристами многолетняя дружба. Речь шла о молодых людях, выражавших оппозиционное отношение к николаевской деспотии.
Теперь становится понятным, почему Лермонтов предпочел отделаться в письме скупой фразой: «Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные». Теперь мы понимаем, кто был «порядочным» в его глазах, и можем предполагать, кого он имел в виду. Особенно очевидным становится это, если вспомнить, что и в «Герое нашего времени» Лермонтов, глухо упоминая об «истинно порядочных людях», подразумевал, как это теперь уже выяснено, сосланных на Кавказ декабристов. Подробнее мы еще скажем об этом. Вспомним, наконец, что и Грибоедов в своих письмах из Грузии в начале двадцатых годов точно так же, не называя имен, писал иносказательно о «порядочных людях». М. В. Нечкина установила, что он разумел при этом «ермоловцев» — русских офицеров, группировавшихся в Грузии вокруг Ермолова и разделявших взгляды декабристов[672].
Терминология Лермонтова совпала с декабристской терминологией.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.