Глава XXVII 1831 год. Женитьба. Царское Село, деятельность в нем и конец года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXVII

1831 год. Женитьба. Царское Село, деятельность в нем и конец года

Пушкин в Москве 1831 г. — Приготовление к женитьбе. — Известие о смерти Дельвига, письмо к Плетневу по этому поводу. — Бодрость духа в Пушкине. — Отрывки о Дельвиге из других писем. — Женитьба. — Лето 1831 г., Пушкин в Царском Селе, жизнь там. — Залог доставшегося ему имения. — Пушкину дозволен вход в государственные архивы для собирания материалов к истории Петра Великого. — Пушкин вновь зачислен на службу в Коллегию иностранных дел с жалованьем по 5000 р. асc. — Он пишет патриотические стихи «Клеветникам России», «Бородинская годовщина». — Перевод первой на французский язык кн. Голицыным. — Заметка Пушкина о трудности подобных переводов. — Другие виды литературной деятельности: «Письмо Онегина к Татьяне». — Условие с Жуковским написать по русской сказке; «Сказка о царе Салтане», «О купце Остолопе». — Другие сказки в том же роде. — Заканчивает этот род в 1833 г. сказкой «О рыбаке и рыбке». — Подражания, ими вызванные. — Неизданное послание Гнедича к Пушкину по поводу «Царя Салтана». — Конец 1831 года. — Пушкин переезжает в Петербург. — Квартиры его в столице. — Письмо в Москву об издании «Северных цветов» для братьев Дельвига и выход «Повестей Белкина». — Поездка в Москву и возвращение назад к 1 января 1832 г. — Письмо к П. В. Нащокину о пересылке опекунского билета и счастливой серебряной копеечки. — Золотое кольцо с бирюзою как талисман от внезапной беды.

Только в декабре месяце Пушкин успел пробраться в Москву со свидетельством для залога в Опекунском совете части имения, выделенного ему в Болдине Сергеем Львовичем. Новый 1831 год застал его в приготовлениях к женитьбе, но за месяц до свадьбы он получил неожиданное известие о смерти Дельвига, скончавшегося 14 января 1831 года. Трогательное письмо его по этому случаю к П. А. Плетневу сообщено в «Современнике» 1838 года (том IX, стр. 63, статья «Александр Пушкин»): «21 января, 1831 года, Москва. Что скажу тебе, мой милый! Ужасное известие получил я в воскресенье. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову[205] объявить ему все — и не имел духу. Вечером получил твое письмо. Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд: я глубоко сожалел о нем как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Из всех связей детства он один оставался на виду — около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? Ты, я, Б[аратынски]й — вот и все. Вчера провел я день с Н(ащокиным), который сильно поражен его смертию. Говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столько же странен, как и страшен. Нечего делать! Согласимся: покойник Дельвиг — быть так; Б[аратынски]й болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров, и постараемся быть живы».

Письмо это, как видно, оканчивается характеристической чертой. Какая-то особенная бодрость духа не покидала Пушкина в минуты самых тяжелых ударов. Она не изменила ему и в муках смертного одра, как известно, и всегда находила исток болезненному чувству, возбраняя жалобу, уныние и нравственную слабость. Через месяц с небольшим, именно 31 января, Пушкин писал, вероятно к тому же лицу, следующие строки, уже отличающиеся тихой грустию: «Я знал его [Дельвига] в лицее, был свидетелем первого, незамеченного развития его поэтической души и таланта, которому еще не отдали мы должной справедливости. С ним читал я Державина и Жуковского, с ним толковал обо всем, что душу волнует, что сердце томит. Жизнь его богата не романическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым, чистым разумом и надеждами…» В третьем письме по поводу Дельвига, от 24 февраля, чувство Пушкина перерождается уже в воспоминание: «Я женат. Одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился. Память Дельвига есть единственная тень моего светлого существования».

Пушкин был обвенчан с Н. Н. Гончаровой февраля 18 дня 1831 года, в Москве, в церкви Старого Вознесенья, в среду. День его рождения был тоже, как известно, в самый праздник Вознесенья Господня. Обстоятельство это он не приписывал одной случайности. Важнейшие события его жизни, по собственному его признанию, все совпадали с днем Вознесенья. Незадолго до своей смерти он задумчиво рассказывал об этом одному из своих друзей и передал ему твердое свое намерение выстроить со временем в селе Михайловском церковь во имя Вознесения Господня. Упоминая о таинственной связи всей своей жизни с одним великим днем духовного торжества, он прибавил: «Ты понимаешь, что все это произошло недаром и не может быть делом одного случая». В конце своей жизни Пушкин был проникнут весьма живым и теплым религиозным чувством.

Новобрачные жили еще в Москве до весны, но после Святой недели выехали в Петербург. Пушкин остановился, по обыкновению, в Демутовом трактире. Довольно долгое время употребил он на выбор и приискание себе дачи. Не желая тратить денег на временный наем квартиры в городе, он переехал с супругой своей в Царское Село прямо из Демутова трактира и поселился там на все лето. 26 марта он уже писал оттуда в Петербург к П. А. Плетневу: «Мысль благословенная! Лето и осень, таким образом, я проведу в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей; с тобою буду видеться всякую неделю, с Жуковским также. Петербург под боком. Жизнь дешевая; экипажа не надобно. Чего лучше?» Жуковский вскоре, однако ж, сам прибыл в Царское Село. Развитие поветрия в столице вслед за тем затруднило сношения с городом. Пушкин предоставлен был небольшому обществу друзей, великолепным садам дворца, молодой семейной жизни и уединению. Он чувствовал себя довольным, хотя письма его от этого времени носят следы мысли, сильно занятой устройством своих дел и будущности. Новые тяжелые обязанности лежали на нем, да и наступила та пора расчета с прошлой жизнию, поправок ее промахов и увлечений, которая рано или поздно наступает для всякого. Он начинал ликвидацию (долгов) своих молодых годов, и притом с беспокойством и часто с неопытностию, которая по временам выражалась весьма простодушно. Для залога своего имения, что препоручено было вместе со многими другими делами одному из самых близких ему людей в Москве, он не мог составить доверенности и писал: «До сих пор я не получал еще черновой доверенности, а сам сочинить ее не сумею. Перешли поскорее». По совершении залога и получении 40 000 р. асс. он пишет к тому же лицу: «Да растолкуй мне, сделай милость, каким образом платят в ломбард? Самому ли мне приехать? Доверенность ли кому прислать? Или по почте отослать деньги?» Любопытны его заметки о мелких подробностях домашней жизни, которые так близко выводят людей перед глаза наши: «Теперь, кажется, все уладил и буду жить потихоньку без экипажа, следовательно, без больших расходов… Прощай, пиши и не слишком скучай по мне. Кто-то говаривал: если я теряю друга, то еду в клуб и беру себе другого. Мы с женой тебя всякий день поминаем. Она тебе кланяется. Мы ни с кем еще незнакомы, и она очень по тебе скучает. 1 июня». «Жду дороговизны, — прибавляет он в другом письме, — и скупость наследственная и благоприобретенная во мне тревожится». «Мы здесь живем тихо и весело, будто в глуши деревенской: насилу до нас и вести доходят». — «Холера прижала нас, и в Царском Селе оказалась дороговизна. Я здесь без экипажа и без пирожного, а деньги все-таки уходят» и проч.[206] Немалую сумму забот и беспокойства доставляли ему московские его кредиторы, о которых он беспрестанно сносится с тем же лицом, принявшим на себя труд устройства его дел: им посвящена и добрая часть всей его переписки из Ц[арского] Села.

В июле месяце, однако же, он извещает своего московского корреспондента, что ему дозволен вход в государственные архивы для собирания материалов к истории Петра Великого, прибавляя: «Нынче осенью займусь литературою, а зимой зароюсь в архивы»; а в сентябре месяце сообщает ему известие о своем определении на службу. 14 ноября 1831 года он действительно зачислен был снова на службу в ведомство государственной Коллегии иностранных дел, но с особенною высочайшею милостию — жалованьем по пяти тысяч рублей ассигнациями в год, которая была предтечей многочисленных щедрот и благодеяний, излившихся потом как на самого поэта, так и на все семейство его.

Но жизнь в Царском Селе не могла пройти у Пушкина без минут, отданных вдохновению, несмотря на преимущественные занятия по устройству своей будущности, несмотря на силу первых наслаждений семейной жизни, которая, может статься, и была причиной сравнительно меньшей литературной его деятельности в этот год. В виду смущенной Европы и укрощения польского мятежа в пределах самой империи, Пушкин возвысил патриотический голос, исполненный энергии. С Державина Россия не слыхала столь мощных звуков. 5 августа написано было в Царском Селе стихотворение «Клеветникам России», за которым вскоре последовала «Бородинская годовщина»[207]. С вершины патриотического одушевления он сошел к безразлучному своему труду — «Евгению Онегину» — и 5 октября написал известное письмо Онегина к Татьяне, уже блестящей светской женщине:

Предвижу все — вас оскорбит

Печальной тайны объясненье…

Наконец в это же время, по какому-то дружелюбному состязанию, Пушкин и Жуковский согласились написать каждый по русской сказке. Кому принадлежит первая мысль этого поэтического турнира, мы можем только догадываться. Пушкин уже ознакомился с миром народных сказаний, как было говорено, и много думал об нем про себя. Он владел уже значительной коллекцией народных песен, переданных им П. В. Киреевскому, но до сих пор приступал к этому новому источнику творчества только урывками, как, например, в стихотворениях «Жених», «Утопленник», «Бесы». Первая полная русская сказка, написанная им — «Сказка о царе Салтане», — тотчас выказала давнишнее знакомство его с народной речью и поразила многих развязностью, так сказать, своих приемов, подмеченных у народа. Со всем тем это была только мастерская подделка. Насмешливое выражение, которое постоянно проглядывает на физиономии самого сказочника, ироническая беззаботность, с какой кладет он чудеса на чудеса, скорее свидетельствовали о гибкости авторского таланта, чем выражали настоящий дух народной сказки. Один стих был чисто и неподдельно русский. После сказки о Салтане Пушкин, особенно замечавший и любивший юмористическую сторону народных рассказов, написал сказку «О купце Остолопе и работнике его Балде», которая так смешила В. А. Жуковского и друзей его[208]. Может быть, ловкость Пушкина в переимке народного жеста и ухватки нравились ему: он написал в духе первой своей сказки еще «О мертвой царевне», «О золотом петушке»; но в 1833 году создал сказку «О рыбаке и рыбке», где уже нашел речь до того безыскусственную, что трудно заметить в ней малейший признак сочинительства, и рассказ до того простой и добродушный, что нет в нем и тени подозрения о собственном достоинстве и ни тени щегольства самим собою. Нельзя не подивиться этой мастерской стихотворной передаче, не имеющей почти ни размера, ни версификации и сохраняющей один только свободный ритм народного языка с его созвучиями и оборотами. Но первая сказка еще далеко не походила на последнюю, хотя, может быть, произвела более восторга в публике. За ней последовали бесчисленные подражания. Иначе было с двумя произведениями Жуковского. Его «Спящая царевна» и «Берендей» не произвели впечатления, какое следовало бы ожидать от их прекрасных, гармонических стихов. Причина понятна. Они совершенно покинули местный, сказочный колорит и скорее принадлежали германской легенде и романтической поэзии, чем русскому миру. Между прочим, сказка о Берендее взята Жуковским из рассказов Арины Родионовны, вероятно переданных ему Пушкиным. В дополнение можно сказать, что «Салтан» Пушкина породил особенное впечатление в кругу литераторов, мечтавших о народной поззии из кабинета, и писателей, преимущественно занимавшихся изучением иностранных словесностей. В «Салтане» находили они зародыш нового периода в литературе, возможность нового в ней направления. Много толков, шума и споров произвела между ними первая сказка Пушкина. Памятником живого участия, возбужденного ею, осталось неизданное послание Н. И. Гнедича к Пушкину. Автор известной русской идиллии «Рыбаки» был одним из самых восторженных поклонников нового произведения. Он послал к Пушкину стихи с надписью: «Пушкину по прочтении «Сказки про царя Салтана», которые мы здесь и выписываем:

Пушкин, Протей

Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений!

Уши закрой от похвал и сравнений

Добрых друзей!

Пой, как поешь ты, родной соловей!

Байрона гений иль Гёте, Шекспира —

Гений их неба, их нравов, их стран;

Ты же, постигнувший таинства русского духа и мира,

Ты наш Баян!

Небом родным вдохновенный,

Ты на Руси наш певец несравненный!

Так высоко ценился первый опыт Пушкина в народной поэзии.

В октябре, и именно 22 числа, Пушкин покинул Царское Село и переехал в Петербург[209]. «Вот я в Петербурге, где был принужден переменить нанятый дом, — уведомляет он московского своего корреспондента, — пиши мне: на Галерной, в доме Брискорн. Все это очень изменит мой образ жизни, и обо всем надо подумать. Не знаю, не затею ли чего-нибудь литературного, журнального альбома или тому подобного: лень! Кстати, я издаю «Северные цветы» для братьев покойного Дельвига — заставь их разбирать. Доброе дело сделаем. Повести мои напечатаны; на днях получишь. Поклон твоим; обнимаю тебя от сердца».

Вскоре за письмом этим, но уже приготовив альманах «Северные цветы» к печатанию (альманах, семь лет пользовавшийся живым, неослабным вниманием публики и в продолжение этого времени поместивший до 55 стихотворений нашего поэта), Пушкин наскоро уехал в Москву, куда призывали его дела, никак не укладывавшиеся в должный порядок. Он пробыл там недолго и к 1 января 1832 года был уже снова в Петербурге, откуда 5-го числа уведомлял о своем приезде П. В. Н[ащокин] а, которому вообще отдавал подробный отчет во всех своих делах и домыслах. Переписка Пушкина с ним, между прочим, открывает, так сказать, оборотную сторону жизни, иногда столь живой и блестящей с виду. «Да сделай одолжение, — прибавляет Пушкин в конце своей записки 1832 г., — перешли мне опекунский билет, который я оставил в секретном твоем комоде; там же выронил я серебряную копеечку. Если и ее найдешь, и ее перешли. Ты их счастью не веруешь, а я верую». Прибавим к этой простодушной и весьма живой черте, что друг Пушкина, не веровавший счастью серебряной копеечки, верил в сберегательную силу колец. Незадолго до смерти поэта он заказал для него золотое кольцо с бирюзой, которое долженствовало предохранить его от внезапной беды, и просил носить, не скидывая. Пушкин повиновался, и перстень был снят уже с мертвой руки его К. К. Д[анзасо]м, как дорогой и незаменимый памятник о товарище и человеке.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.