9. Последние кочевья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9. Последние кочевья

В Москву они вернулись 23 июня и отправились к Тарасовым в Измайлово. В это время дописывалась одиннадцатая книга "Розы Мира", "К метаистории последнего столетия", под ней дата — 5 июля 1958. "Помню, что Даня в основном лежал на раскладушке на открытой террасе в саду. Погода была солнечная, теплая….Он просматривал рукописи, отпечатанные на машинке"[643], — так запомнился их приезд дочери Тарасовых. После Измайлова три дня они прожили у родителей, в Подсосенском.

Еще перед отплытием строились дальнейшие планы на лето. Квартирка в Ащеуловом покинута навсегда. Несколько дней в Москве на неотложные дела, и снова в путь. Планы куда ехать все время менялись: то на Сенеж или в Звенигород, то в деревню в Смоленскую область, а в начале сентября в теплые края — на Кубань или в Молдавию, где неплохо пробыть до ноября… Но также неожиданно, как отплыли в Уфу, они отправились в Переелавль — Залесский, увлеченные "поэтическими преувеличениями Пришвина и некоторых знакомых художников"[644].

Переславль — Залесский, куда они приехали 6 июля, разочаровал, окрестности показались голыми, лес далеко. Алла Александровна к выставке "Советская Россия" должна была написать несколько подмосковных пейзажей. Но писать, оказалось, здесь нечего, кроме превращенного в музей монастыря и старых храмов, а они для выставки — как стихи Даниила Андреева для советской печати — не годились. Андреевы едва не отправились обратно. Но деньги на дорогу были потрачены, представили нелегкий для больного сердца путь в душном автобусе — и остались, перебравшись через два дня в деревню Виськово на берегу Плещеева озера. Не радовала первые дни и погода, нахмуренная, прохладная, плохо на Андреева действовавшая.

Рукопись "Розы Мира"

Новое кочевье он описал в письме Ирине Бошко, учительнице литературы из Киева: они познакомились в плаванье. "Весьма возможно, что при Невском этот городок и стоило прославлять (от тех времен сохранился, по крайней мере, белый одноглавый собор и еще нечто, о чем местные патриоты в один голос говорили нам так: "Вы непременно должны посмотреть вау". — "Что значит ВАУ? — спрашивали мы. — Что это за сокращение?" — "Да нет, нет: вау, вау, городской вау". Оказалось, что речь шла о земляном вале, похожем на железнодорожную насыпь, но датируемом XIII веком). Позднейшие эпохи, вплотьдо XVIII столетия, оставили после себя несколько чудесных церквей, ныне требующих немедленного ремонта и наказания тех безобразников, которые пре вратили их в мастерские и хлебозавод, и целых 4 монастыря, — из них один теперь называется музеем, а остальные мало — помалу превращаются в руины. Но за что так превозносили этот городок и его окрестности Пришвин и Кардовский, а следом за ними и множество художников с менее громкими именами — остается тайной. Городок настолько пыльный, бедный зеленью и лишенный красивых окрестностей, что мы едва не повернули назад, а потом, два дня повертевшись там, махнули рукой и сняли комнату в деревеньке на берегу Плещеева озера, в 2 км от города. Природа здесь отнюдь не богатая, тем более для глаз людей, только что любовавшихся берегами Белой, Камы и Волги. Но имеются все-таки цветущие луга, которые теперь начинают скашивать, в полутора верстах — недурной лес, а между ним и озером — поля пшеницы, льна и неудавшейся кукурузы, пересекаемые очень миленькими овражками и перелесками. Овражки поросли дубняком, иван — чаем и медуницей. Озеро значительно оживляет ландшафт.

Комнатка у нас чистенькая, хозяева очень симпатичные. Окна выходят на поросшую травой улицу. Большой недостаток — отсутствие сада. Из-за этого приходится все то время, которое не удается посвящать прогулкам за 3–4 версты, проводить в комнате, за пиш<ущей>машинкой или с книгой. Что же касается Аллы, то она первую неделю носилась по всей округе с этюдником, по своему обыкновению не соразмеряя своих желаний со своими силами, а теперь под действием наступившей пасмурной погоды приуныла и мучается невритными болями. Хорошо, по крайней мере, что ее правая нога, долго болевшая после рентгеноожога, сейчас не дает о себе знать. Настроение у Аллы неровное — зависит от погоды и от того, насколько удачными представляются ей ее новые живописные начинания. А я засел на одном давно не удающемся мне опусе, и это несколько понижает мою жизнерадостность.

Сердце, как это было и на пароходе, прилично ведет себя в ясные дни и выкидывает фокусы в пасмурные. Сейчас злобой дня сделался еще и нарыв на глазу, грозящий разрастись, как это у меня обычно бывает, в нечто апокалиптическое"[645].

Как и в Копаново, электричества в Виськово не имелось, вечерами зажигали керосиновые лампы, готовили на керосинке. Здесь Алле Александровне самой пришлось делать мужу уколы. Она рассказывала: "В одно из пребываний Даниила в больнице медсестра сказала мне: "Если Вы при таких сердечных приступах, которыми он страдает, будете вызывать неотложку и рассчитывать на ее помощь, вы потеряете мужа через неделю. Давайте-ка, я Вас научу делать уколы. Если сами будете колоть, как только ему становится плохо, сколько-то он еще проживет".

Она учила меня делать уколы в подушку. И вот когда мы попали в Виськово, мне пришлось сделать мой самый первый укол. Даниил сказал:

— Листик, мне плохо, нужен укол.

Я вскипятила на керосинке шприц и иголку, набрала лекарство, как мне показывали, протерла руку спиртом и уколола первый раз в жизни живого человека и еще какого — любимого. Уколола, громко заплакала и выдернула иголку. Было очень страшно. А Даниил меня успокаивал:

— Ну, чего ты испугалась? Делай укол спокойно, все правильно.

Так я, всхлипывая, сделала первый укол. Потом я колола еще много, иногда по два раза в день"[646].

Когда погода наладилась, облака унесло, воцарило июльское солнце. Окна их комнаты смотрели на широкую, поросшую клочковатой травой улицу, шедшую к озеру, на светящиеся закаты. Андреев усиленно работал, бблыиую часть дня сидел за пишущей машинкой, отдыхая, брал книгу. Ходить далеко ему стало трудно, а рядом с избой не росло ни деревца. Не манил и плоский берег пообмелевшего озера. И все же иногда он отправлялся с женой на этюды. "Гуляя как-то в ближнем лесу, — рассказывала она, — мы встретили дикую горлинку на дороге. Там, в оврагах, были удивительные иван — чай и летняя медуница. Цветы стояли выше нас ростом. Господи! Как Даниил радовался! Как он всем этим цветам радовался!"[647]

Однажды они отправились в монастырь Даниила Переславского, в честь которого был крещен Даниил Андреев. Монастырь занимала воинская часть. "На нас очень строго и неприязненно смотрели вахтенные в воротах, — описывала Алла Александровна это паломничество. — Разумеется, о том, чтобы попасть внутрь, не могло быть и речи. В воротах мы увидели только остатки облупленных фресок и часть лика, смотревшего на нас удивительными глазами."[648]

В начале августа небо заволоклось, начались дожди, и ему стало хуже. Слегла на неделю с жестокой простудой жена. Но все полтора месяца в Виськово Андреев занимался "Розой Мира" и, как сам считал, наверстал упущенное, к зиме собираясь "отдаться поэзии". Радовался работам жены: "Алла везет в Москву 4 картины и десяток этюдов. К сожалению, 2 по — настоящему удачные картины никак не подходят для выставки по своей тематике; одна — старинный монастырь, другая — буйные заросли иван — чая и пресловутой медуницы в глубоком овраге"[649].

Занятый работой, в Виськово он прочел роман Веркора "Люди или животные?", "в утопической форме ставящий ребром вопрос о грани между животным и человеком и о том, есть ли какой-нибудь совершенно бесспорный признак — физиологический или психологический — отличающий человека от остальных видов". В нем, писал он Пантелееву, "выдвигаются, анализируются и отбрасываются один за другим всевозможные признаки, пока автор не приходит, наконец, к заключению, что единственным признаком приходится признать религиозный дух в самом широком смысле этого слова, со включением науки в круг охватываемых им понятий"[650].

Мысль французского романиста о "религиозном духе" как о главенствующем человеческом свойстве казалась ему сама собой разумеющейся. Роман — размышление его не увлек. Сам он, в "Розе Мира", в главе "Отношение к животному царству", шел дальше. Необходимо совершенно новое этическое отношение к живому, говорил он и выдвигал программу духовного просветления животного мира. Нужны новые направления науки — зоопсихология и зоопедагогика. "Лев, возлежащий рядом с овцой или ведомый ребёнком — отнюдь не утопия. Это будет. Это — провидение великих пророков, знавших сердце человечества".

В Виськово он работал над двенадцатой книгой "Розы Мира", начинавшейся с главы "Воспитание человека облагороженного образа". Это главная задача человечества — гармонизироваться на пути к Розе Мира. Даниил Андреев следует Достоевскому, мечтавшему "о положительно прекрасном человеке". В мае он посмотрел фильм "Идиот" и восхитился главным героем: "Мышкин совершенно бесподобен, едва ли даже не лучше, чем у самого Достоевского. Это настоящий шедевр. Ничего подобного я в кино еще не видал"[651].

Последовательно нравственный человек грешным людям кажется сумасшедшим, и даже идеал подобного человека — наивным, утопическим. Осознавая утопическую сверхчеловечность своих поэтических проекций, Даниил Андреев стоит на своем, он видит внутренним зрением "такого человека": "В лёгкой одежде по цветущей земле идёт он, её сын, её друг и её преобразователь, старший друг птиц и зверей и собеседник ангелов, строитель прекраснейших городов, совершенствователь гор, лесов и пустынь, хозяин планеты — сада".

Перед отъездом ему сделалось совсем плохо, обострилась стенокардия. В Москву вернулся в полулежачем состоянии и в Подсосенском слег. Уколы и лекарства должны были восстановить силы для дальней дороги. Они собирались на осень в Горячий Ключ, куда Алла Александровна получила путевку от Союза художников, рассчитывая, что при ровной южной погоде мужу станет лучше.

Лежа на диване тестя, Андреев начал читать недавно вышедший в Ашхабаде перевод "Махабхараты" академика Смирнова и был буквально в восторге. "…Перед бездонной философской глубиной и колоссальностью всей концепции "Махабхараты" меркнет не только Гомер, но и решительно все, что я знаю, исключая, пожалуй, "Божественную комедию", —делился он позже впечатлением со своей старой учительницей. — Но то — создание одного лица, великого гения, глубокого мыслителя и притом воспользовавшегося религиозно — философской концепцией, в основном сложившейся уже до него. Здесь же — фольклор, обширное создание множества безымянных творцов из народа, и это особенно поражает. Что это за беспримерный, ни с кем не сравнимый народ, способный на создание таких сложнейших философских, психологических, религиозных, этических, космогонических философем и на облечение их в ажурную вязь великолепного, утонченного стиха! Перестаешь удивляться тому, что именно Индия выдвинула в наш век такого гиганта этики, как Ганди, единственного в новейшие времена государственного деятеля — праведника, развенчавшего предрассудок о том, что будто бы политика и мораль несовместимы"[652].

Незадолго до отъезда его навестил Борис Чуков. "Низковатый, глухой, с хрипотцой голос говорил мне, — вспоминал он, — насколько мучительны терзающие его сердце думы об опасности мировой войны, гибельной для нашей цивилизации"[653]. Поэт передал Чукову цикл "Предварения", тот взялся переснять машинопись и размножить, потом, "превозмогая острую сердечную боль, задыхаясь", прочитал ему "Ленинградский Апокалипсис".