Последние годы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последние годы

Шаламов стремился воспринимать жизнь открыто, и если заслонялся от ее ударов, то не метафизикой, а — поэзией. Творчеством. Жизнь для него была постоянным противоборством добра и зла, но не абстрактным, а воплощенным в конкретных людях, в их принципах, делах, понятиях, представлениях. В их человечности или не-человечности.

И люди появлялись на его пути. Не обязательно идеальные, со своими слабостями, недостатками, они тем не менее срывали «планы» шаламовской «судьбы», облегчали его участь, отсрочивали сроки. И тем самым, вероятно, не давали до конца угаснуть его вере в человека, может быть, самой трудной из вер.

Такими людьми стали для Шаламова уже упоминавшиеся Борис Лесняк, тоже зек, работавший фельдшером в больнице «Беличья» Северного горного управления, и Нина Савоева, главный врач той же больницы, которую больные называли Черной Мамой.

Здесь, в «Беличьей» оказался как доходяга в 1943 году и В.Шаламов. Его состояние, по свидетельству Савоевой, было плачевным. Как человеку крупного телосложения, ему приходилось всегда особенно трудно на более чем скудном лагерном пайке. И кто знает, были бы написаны «Колымские рассказы», не окажись их будущий автор в больничке Нины Владимировны.

Тогда, в середине 40-х, Савоева и Лесняк помогли мало-мальски пришедшему в себя Шаламову остаться при больнице культоргом, как помогли они и еще одному человеку, ныне хорошо известному автору документального повествования о лагерях «Крутой маршрут» — Евгении Гинзбург. Так уж знаменательно, едва ли не символически сошлось, что под крылом главврача больницы «Беличья» убереглись от смертельной колымской стужи двое из самых глубоких исследователей «опыта растления».

Шаламов оставался при больнице, пока там были его друзья. Но и после того, как они покинули ее и Шаламову вновь грозили каторжные работы, на которых он вряд ли бы выжил, в 1946 году знакомый врач Андрей Пантюхов избавил Шаламова от этапа и помог устроиться на курсы фельдшеров.

Судьбе было оказано сопротивление — как со стороны измученного, обессиленного заключенного, так и со стороны людей, волей все того же случая оказавшихся рядом и принявших в нем участие.

Вероятно, благодарным словом мог бы вспомнить Шаламов и других людей, особенно если перенестись в более близкие к нам годы — в конец 70-х — начало 80-х, о которых сам Шаламов уже не мог написать.

Последнее десятилетие жизни, особенно самые последние годы не были для писателя легкими и безоблачными. Шаламов старел. У него было органическое поражение центральной нервной системы, которое предопределяло нерегулятивную деятельность конечностей. У него было нарушение координации, что не раз становилось причиной задержания его на улице милицией: думали, что пьяный.

Ему было необходимо лечение — неврологическое, а отнюдь не психиатрическое. Однако именно психиатрия нависала над неугодным и неудобным автором крамольных рассказов о «постоянно сегодняшнем дне прошлого страха», как называл ГУЛАГ Г.Бёлль.

23 февраля 1972 года в «Литературной газете», там, где помешается международная информация, было опубликовано письмо Варлама Шаламова, в котором он протестовал против появления за рубежом его «Колымских рассказов».

Есть сведения, что у истоков этой шаламовской «акции» стоял Борис Полевой, в то время главный редактор «Юности», где чаще всего выступал со стихами Шаламов. Полевой хорошо к нему относился и вполне мог из лучших побуждений подвигнуть его написать такое письмо.

Но кондово-дежурные фразы вроде: «Я — честный советский писатель; инвалидность моя не дает мне возможности принимать активное участие в общественной деятельности» — говорят о внутренней отстраненности автора от содержания этого письма.

Философ Ю.Шрейдер, который встретился с Шаламовым через несколько дней после появления письма, вспоминает, что сам писатель относился к этой публикации как к ловкому трюку: вроде как он хитро всех провел, обманул начальство и тем самым смог себя обезопасить. «Вы думаете, это так просто — выступить в газете?» — спрашивал он то ли действительно искренне, то ли проверяя впечатление собеседника.

Как бы там ни было, но это письмо было воспринято многими в интеллигентских кругах как отречение. И хотя в ту пору подобные письма-покаяния известных, уважаемых писателей время от времени появлялись на страницах периодики, не простили именно Шаламову: рушился образ несгибаемого автора ходивших в списках «Колымских рассказов».

Нет, Шаламов не боялся лишиться руководящего поста — такого у него никогда не было; не боялся лишиться доходов — обходился небольшой пенсией и нечастыми гонорарами. Но сказать, что ему нечего было терять, — не поворачивается язык.

Любому человеку всегда есть что терять, а Шаламову в 1972 году исполнилось шестьдесят пять. Он был больным, быстро стареющим человеком, у которого и так были беззаконно, людоедски, отняты лучшие годы жизни.

Возможно, кто-то хотел бы видеть в нем мученика режима, видеть на нем терновый венец и нимб над головой, и чтобы он до конца нес свой крест. А Шаламов хотел жить и творить — не в стол, но чтобы его стихи (хотя бы!) читались соотечественниками. Не завтра, не послезавтра, не тем более в некоем абстрактном будущем, а здесь и сейчас.

Он хотел, мечтал, чтобы его рассказы, оплаченные собственной кровью, болью, мукой, были напечатаны в родной стране, столько пережившей и выстрадавшей.

Вероятно и то, что писатель, все острее ощущавший приближение старости, не чувствовал себя спокойным и способным на конфронтацию с подавлявшим все живое и честное режимом. Его письмо было предложением перемирия.

Впрочем, кто теперь может сказать точно? Возможно, было и то, и другое, и третье… Но очевидно — лучше ему после письма не стало.

…В мае 1979 года Шаламов переехал в дом инвалидов и престарелых на улице Вилиса Лациса в Тушино.

Казенная пижама делала его очень похожим на арестанта. И действительно, судя по рассказам людей, навещавших его здесь, он снова ощутил себя узником. Воскресли забытые лагерные комплексы и навыки. Он демонстрировал свое узничество и в то же время по-настоящему воспринял дом инвалидов как тюрьму. Как насильственную изоляцию.

Он не хотел общаться с персоналом. Срывал с постели белье, спал на голом матрасе, перевязывал полотенце вокруг шеи, как если бы у него могли его украсть, скатывал одеяло и опирался на него рукой. А.Морозов записал сочиненное здесь же Шаламовым стихотворение: «Под душой — одеяло, кабинет мой рабочий…»

Все было почти классически лагерное — и полотенце вокруг шеи, и скатанное одеяло, и то, что прятал под матрас хлеб, что накапливал в карманах кусочки сахара…

Он жил как бы и двух временах, соединяя их в одно. И его облик, его образ — не престарелого и инвалида, а бритоголового, мосластого старого арестанта, не желающего двигаться с места, — был образом протеста. Молчаливого, но непреклонного.

Но безумным Шаламов не был, хотя и мог, наверно, произвести такое впечатление. Врач Д.Ф.Лавров, специалист-психиатр, вспоминает, что ехал в дом престарелых к Шаламову, к которому его пригласил навещавший писателя литературовед А.Морозов, в некотором напряжении. Осторожные люди предупредили его, что писатель — фигура одиозная, и он опасался, что от него могут потребовать доказательств психического здоровья там, где его нет.

Поразило же Лаврова не состояние Шаламова, а его положение — условия, в которых находился писатель. Что касается состояния, то были речевые, двигательные нарушения, тяжелое неврологическое заболевание, но слабоумия, которое одно могло дать повод для перемещения человека в интернат для психохроников, у Шаламова он не обнаружил.

В таком диагнозе его окончательно убедило то, что Шаламов — в его присутствии, прямо на глазах — продиктовал Морозову два своих новых стихотворения. Интеллект и память его были в сохранности

Да, он еще сочинял стихи, запоминал — и потом А.Морозов и И.Сиротинская записывали за ним, в полном смысле снимали у него с губ. Это была нелегкая работа Шаламов по нескольку раз повторял какое-нибудь слово, чтобы его правильно поняли, но в конце концов текст складывался.

Он попросил Морозова сделать из записанных стихотворений подборку, дал ей название «Неизвестный солдат» и выразил пожелание, чтобы ее отнесли в журналы. Морозов ходил, предлагал. Безрезультатно.

Стихи были опубликованы за границей в «Вестнике русского христианского движения» с заметкой А.Морозова о положении Шаламова. Цель была одна — привлечь внимание общественности помочь, найти выход. И этa цель в каком-то смысле была достигнута, но эффект… эффект был скорее обратный.

После этой публикации о Шаламове заговорили зарубежные «голоса». В результате к писателю стало приходить больше людей. Кто-то действительно хотел помочь и помогал, но бывали и просто любопытствующие.

Такое внимание к автору «Колымских рассказов», большой том которых вышел на русском языке в 1978 году в Лондоне особенно в связи с близящимся 75-летием писателя начинало кое-кого беспокоить. Шаламовскими посетителями стали интересоваться в соответствующем ведомстве. Из органов госбезопасности звонили директору дома престарелых, подробно расспрашивали, а однажды (или не однажды) наведались лично.

В начале сентября 1981 года собралась комиссия — решать вопрос, можно ли дальше содержать писателя в доме престарелых. После недолгого совещания в кабинете директора комиссия поднялась в комнату Шаламова. Присутствовавшая там Елена Хинкис рассказывает, что он на вопросы не отвечал — скорей всего просто игнорировал, как он это умел.

Но диагноз ему был поставлен — именно тот, которого опасались друзья Шаламова: старческая деменция. Иными словами — слабоумие.

По дому престарелых поползли слухи. Санитарка предупреждала: скоро увезут… Навещавшие Шаламова пытались подстраховаться: кое-кому из медперсонала были оставлены телефоны — в случае чего сразу звонить. Но время шло, все немного успокоились, хотелось думать, что опасность миновала.

Новый, 1982 год А.Морозов встретил в доме престарелых вместе с Шаламовым. Тогда же был сделан и последний снимок писателя.

Никто никому так и не позвонил.

Это произошло 14 января. Очевидцы рассказывали, что, когда Шаламова перевозили, был крик. Он пытался еще сопротивляться.

Выкатили в кресле, полуодетого погрузили в выстуженную машину и через всю заснеженную, морозную, январскую Москву — неблизкий путь лежал из Тушино в Медведково — отправили в интернат для психохроников № 32.

17 января 1982 года Варлама Шаламова не стало.

Гражданской панихиды в Союзе писателей, который отвернулся от Шаламова, было решено не устраивать, а отпеть его, как сына священника, по православному обряду в церкви. С местом на кладбище все-таки помог Союз — самое существенное, что он смог сделать для своего, теперь уже бывшего члена…

Похоронили писателя на Кунцевском кладбище, недалеко от могилы Надежды Мандельштам, в доме которой он часто бывал в 60-е годы. Пришедших проститься было неожиданно много.

И стояли поодаль черные «Волги»: смерть ведь тоже, обладает взрывоопасной силой, тут тоже нужна бдительность… А в катафалке между кабиной и салоном, словно в насмешку, была прилеплена фотография Сталина.

В том злосчастном письме 1972 года в «Литературную газету» Шаламов уступчиво написал, что «проблематика „Колымских рассказов“ давно снята жизнью…»

Трагический конец писателя опроверг это утверждение, лишний раз удостоверив, что страшное не кануло бесповоротно в прошлое. Но он подтвердил другую его мысль, приведенную в самом начале этой работы, — что дело не в формах, не только в них, но и — в понятиях! В наших представлениях о добре и зле.

Жизнь дописала последний рассказ Варлама Шаламова, сама став трагическим документом.