I. Явление героя

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I. Явление героя

Роман «Пушкин» открывается простым предложением: «Маиор был скуп»[506], и только в конце первой главки мы узнаем фамилию прежде подробно описанного «маиора»:

«…указав на вино казачку, сказал нежно и так, чтобы слышали окружающие:

– Да ты адрес, дурачок, помнишь? Ну конечно, не помнишь. Повтори же: рядом с домом графини Головкиной, дом гвардии маиора Пуш-ки-на. Там тебе всякий скажет. Нет, ты, дурак, не запомнишь. Я уж запишу, ты у бутошника спроси» (4). Реплика маиора несомненно значима – в ней не только намечается идентификация персонажа (читатель, не обремененный специальными знаниями, не обязательно должен здесь же угадать в нем Сергея Львовича), но и вводится фамилия главного героя. Графическая подача «заветного имени» (дефисное написание по слогам), с одной стороны, имитирует особый характер интонации маиора, предстающего фигурой комической, с другой же, в плане автора, указывает на смысловую важность момента – первое явление героя. «Двупланность» эпизода поддержана его цитатной природой. Речью и поведением маиор Пушкин повторяет известного литературного персонажа, состоявшего в том же чине.

«“Послушай, голубушка, – говорил он обыкновенно, встретивши на улице бабу, продававшую манишки: – ты приходи ко мне на дом; квартира моя в Садовой; спроси только: здесь ли живет маиор Ковалев – тебе всякой покажет”. Если же встречал какую-нибудь смазливенькую, то давал ей сверх того секретное приказание, прибавляя: “Ты спроси, душенька, квартиру маиора Ковалева”»[507].

На первый взгляд, цитата представляется совершенно немотивированной – особенно на фоне двух других реминисценций, появляющихся в первой главке. Гораздо менее очевидная отсылка к пушкинскому «Гробовщику» («Шли какие-то немцы-мастеровые…» – 4) может быть объяснена как «обстоятельствами места» (маиор движется от Немецкой улицы к Разгуляю), так и понятной общей «пушкинизированностью» повествования. Почти столь же слабая отсылка к «Бедной Лизе» («Вскоре он купил у девочки сельский букет» – 4; ср. первую встречу Лизы с Эрастом) характеризует «модное» сентиментальное поведение персонажа и в какой-то мере сигнализирует о важности карамзинской темы в дальнейшем ходе романа. Между тем обладающая явными чертами смыслового пуанта гоголевская реминисценция подкреплена менее отчетливыми отсылками к «Носу». Повесть эта оказывается главным претекстом первой главки.

Перемещение маиора от окраины (Немецкая улица) к центру Москвы сопровождается резким изменением его облика. Если в периферийном пространстве персонаж суетлив, осторожен и готов к неприятностям («Маиор юркнул в калитку. Шел он довольно свободно, но было видно, что опасается, как бы его не окликнули» – 3), то, «выйдя на бульвар, он преобразился» (4). Это сопровождаемое метаморфозой движение не только дублирует обычный путь маиора Ковалева (от Садовой к Невскому проспекту), но и ассоциируется с сюжетом повести Гоголя (тушующийся безносый Ковалев – Ковалев торжествующий по возвращении носа). Во II и III главках «Носа» (Ковалев до и после своего конфуза) повторяются (разумеется, с полярной окраской) две детали – извозчик («Как на беду, ни один извозчик не показывался на улице…» и «взял извозчика») и кондитерская, где маиор проверяет, на месте ли его нос («К счастию, в кондитерской никого не было…» и «поехал прямо в кондитерскую»[508]). Обе присутствуют и у Тынянова, причем в той же последовательности и с теми же функциями. «Здесь он стал нанимать дрожки, торгуясь с извозчиком, причем лицо его сделалось необыкновенно черствым» (4) – это не только очередное свидетельство скупости маиора, значим акцент на изменении его лица. Роль кондитерской исполняет винный погреб, где, приобретая товар, маиор явно себя демонстрирует. В эпизодах с извозчиком и в винном погребе тыняновский маиор совмещает в себе черты Ковалева до и после возвращения носа: извозчик есть, но словно бы «не совсем» (с ним надо торговаться); торжество в винном погребе отягощено тем же мотивом скупости.

Наконец, но не в последнюю очередь, значима тождественность чинов у персонажей Гоголя и Тынянова, при этом тождественность тройная: формальная (по табели о рангах), графическо-акустическая (маркированная после Гоголя «старинная» форма «маиор» вместо «майор») и семантическая – оба персонажа не вполне «маиоры». Ср.: «Ковалев был кавказский коллежский асессор. Он два года только еще состоял в этом звании и потому ни на минуту не мог его позабыть; а чтобы более придать себе благородства и веса, он никогда не называл себя коллежским асессором, но всегда маиором»[509] и «Гвардии маиор, или, вернее, – капитан-поручик, уже год как был в отставке и служил в кригс-комиссариате, так что и форма его была не совсем гвардейская, но он все еще называл себя: гвардии маиор Пушкин» (4; зачин второй главки).

Тождество это необходимо Тынянову для решения двух задач. Во-первых, оно определенным образом характеризует (дискредитирует) Пушкина-отца. Ковалев, приобретя «чин асессорский, толико вожделенный», становится потомственным дворянином. Пушкин, «называя себя гвардейцем в кригс-комиссариатском сертуке, <…> как бы намекал на причины отставки и временность ее. На деле он должен был выйти в отставку, так же как и брат его Василий Львович (первое упоминание этого персонажа. – А. Н.), потому что для гвардейской жизни не хватало средств, а кригс-комиссариат давал жалованье.

У него вместе с матерью, братом и сестрами были земли в Нижегородском краю. Село Болдино было настоящая боярская вотчина…» (4–5). Так вводится пушкинская тема противопоставления старого дворянства и новой аристократии, оскудения старинных родов. При этом служащий ради жалования и сходствующий с разночинцем Ковалевым Пушкин-отец не может, опять-таки уподобляясь гоголевским персонажам, забыть о своем чине. Этот смысловой комплекс возникает на страницах романа несколько раз – в частности, с прямыми отсылками к «Моей родословной» (в свою очередь вызывающей в памяти другие тексты Пушкина и его «аристократический» биографический миф). «Со времен мужнина падения Ольга Васильевна (мать Сергея Львовича. – А. Н.) не переставала осуждать Екатерину и в особенности Орловых:

– Графы! Конюхи, им с кобылами возиться да на кулачках биться.

Законным царем она считала Петра Третьего и ворчала, когда при ней называли из усердия Екатерину матушкой:

– И матушка и батюшка!» (38). Так же рассуждает и Сергей Львович в пору реформ Сперанского: «Порою он ворчал у камина, совсем как матушка Ольга Васильевна. Однажды он даже дословно ее повторил: фыркая, сказал, что все несчастья начались с Орловых, – полезли в знать, и началась неразбериха» (113). И несколько позже, в связи с тяжбой о Михайловском: «Наконец он дошел до того, что объявил единственным царствованием прямо благородным недолгое царствование Третьего Петра (отметим пушкинскую инверсию. – А. Н.) <…>

– А потом пошли tous ces coquins, все эти плуты, конюхи, которые кричат во все горло – a gorge deployee, – а о чем кричат? Бог весть. И теперь с кем говорить? Chute complete!» (141). Ср.: «Мой дед, когда мятеж поднялся / Средь петергофского двора, / Как Миних, верен оставался / Паденью третьего Петра. / Попали в честь тогда Орловы, / А дед мой в крепость, в карантин. / И присмирел наш род суровый, / И я родился мещанин»[510]. Другая реминисценция пушкинского стихотворного памфлета возникает несколько раньше. В связи с расспросами Александра о деде (с понятной путаницей: сын спрашивает о деде Аннибале, а отец вспоминает своего отца) Сергей Львович ищет старинные бумаги: «– Пропала!

Оказалось, пропала родословная, целый свиток грамот, который передал ему на хранение, уезжая, Василий Львович» (65). Ср.: «Под гербовой моей печатью, / Я кипу грамот схоронил»[511], при этом продолжение строфы («И не якшаюсь с новой знатью») перекликается с появляющимися позднее (приведенными выше) рассуждениями Сергея Львовича. Отметим также, что при описании реакции Сергея Львовича на реформу Сперанского цитируются сатирические стихи Акима Нахимова и соответственно вновь возникает тема «асессорского» (то есть «маиорского») чина: «Стихотворения были довольно острые. Одно – о канцелярском плаче, называлось “Элегия”:

Восплачь, канцелярист, повытчик, секретарь!

В нем был едкий стих, который сразу вошел в поговорку:

О чин асессорский, толико вожделенный!

Стихотворение было, впрочем, написано более в насмешку над приказными и, видимо, в защиту указа, но чиновники на первых порах не разбирались и переписывали все, что попадалось об указах, “яко противудейственное”» (112–113).

Это свидетельство не столько о «глупости» чиновников, сколько о принципиальном различии речи «практической» и речи «поэтической». Так и гоголевское слово «маиор» в первой и второй главках живет по «поэтическим» законам: за ним нет прямого смысла, но оно определенным образом окрашивает текст[512], выражаясь по-набоковски, его «гоголизирует». Сергей Львович пародийно предсказывает и в какой-то мере детерминирует соответствующие черты мировоззрения и жизнетворчества сына.

Сходным образом другой отмеченный выше и также связанный с гоголевской повестью мотив – передвижение как превращение – предсказывает постоянные замечания о «быстроте» Пушкиных, их «охоте к перемене мест»; ср. хотя бы: «У него в крови была эта легкость передвижения» (о Сергее Львовиче, в связи с кратким переездом из Москвы в Петербург – 30); неожиданное решение Василия Львовича ехать в Париж (с показательным «Василий Львович преобразился» – 49); «Как все Пушкины, он был скор на переходы» (о Василии Львовиче, собравшемся в Петербург; здесь фиксируется и перемена состояния духа – 138). Эта мобильность (страсть к перемещениям, быстрая смена эмоциональных состояний, изменение поведенческой манеры) осмысливается Тыняновым (а затем и его читателем) как «жизненный» аналог важнейшей особенности творчества главного героя романа – «необычной по размерам и скорости эволюции его как поэта»[513]. Однако тема «семейного сходства» (как в плане пушкинского родового мифа, связанного с его концепцией истории русского дворянства в императорскую эпоху, так и в плане «катастрофической эволюции» пушкинского творчества[514]) могла быть развернута и без обращения к повести Гоголя. Между тем, как было показано выше, гоголевские реминисценции вводились Тыняновым весьма последовательно.

Тождество двух «маиоров» требовалось для того, чтобы напомнить читателю о конструкции повести Гоголя: маиор Ковалев становится метонимией «Носа» (а Сергей Львович, в определенной мере, метонимией главного тыняновского героя).

«Нос» – любимая модель Тынянова. В статье «Иллюстрации» (1923) он писал: «…все в “Носе” основано на чисто словесном стержне: запеченный в хлеб нос майора Ковалева отождествлен и подменен неуловимым Носом, садящимся в дилижанс и собирающимся удрать в Ригу. Схваченный квартальным, он принесен в тряпочке своему владельцу. Всякая иллюстрация должна безнадежно погубить эту игру, всякая живописная конкретизация Носа сделает легкую подмену его носом просто бессмысленной»[515].

В «Иллюстрациях» Тынянов, решая общеэстетическую задачу (определение специфики словесности в сравнении с изобразительным искусством) и задачу критическую (оценка конкретных тенденций в книжном иллюстрировании), одновременно бегло формулирует свою теорию героя, которого в других работах он, заимствуя формулу из «Опыта науки изящного» Галича, будет называть «мнимым средоточием», что является «только точкой пересечения фабульных линий <…> При переносе центра тяжести на внефабульный ход, на смену материалов, “мнимый герой” становится “свободным героем”, носителем разнородного материала»[516]. Двупланный нос/Нос и есть идеальный пример «мнимого средоточия», другим его примером должен стать герой тыняновского романа с его мобильностью, неуловимостью (полисемантичностью) и «катастрофической эволюцией».

Напомним, что быстрая эволюция, по Тынянову, второй факт, который «останавливает прежде всего внимание исследователя Пушкина». Первый – «многократное и противоречивое осмысление его творчества со стороны современников и позднейших литературных поколений». И далее: «Пушкин побывал уже в звании “романтика”, “реалиста”, “национального поэта” (в смысле, придаваемом этому слову Аполлоном Григорьевым, и в другом, позднейшем), в эпоху символистов он был “символистом”. Надеждин боролся с ним как с пародизатором русской истории по поводу “Полтавы”, часть современной Пушкину критики и Писарев – как с легкомысленным поэтом по поводу “Евгения Онегина”»[517].

Упоминание концепций Надеждина и Писарева представляется особенно значимым. При явной негативности оценок критики эти – вольно или невольно – сумели зафиксировать те особенности поэтики Пушкина, что стали предметом глубокого и конструктивного осмысления у Тынянова и исследователей, развивающих его идеи.

Таким образом, Пушкин, создавший «мнимого» (или «свободного») героя «свободного» (или «мнимого») романа в стихах, своим творчеством иллюстрирует главный принцип «литературной эволюции». (Ср.: «Не планомерная эволюция, а скачок, не развитие, а смещение. Жанр неузнаваем, и все же в нем сохранилось нечто достаточное для того, чтобы и эта “не-поэма” была поэмой»[518].) Пушкин оказывается своего рода «мнимым средоточием» русской литературы, ее главным (для всех, включая противников) неуловимым (различие характеристик, прикрепляемых к «веселому имени») героем.

Тынянов не может обойтись без Пушкина и при обращении к современному материалу. Так, требуя в статье «Сокращение штатов» (1924) возрождения «веселого героя веселых авантюрных романов», он пишет: «Мы так долго пробыли в “Истории русской интеллигенции”, что того и гляди наши пушкинисты выпустят исследование о родственниках Евгения Онегина и подлинные мемуары Зарецкого и monsier Guillot о смерти Ленского» (то есть поступят с пушкинскими персонажами так же, как с самим Пушкиным; ср. тему замены литературы статичным, складываемым из «материалов» литератором в статье «Мнимый Пушкин», 1922). Здесь же почти сразу за положением «Раз автор избрал героя, то, будь герой только именем, все равно – нагрузка интереса и любви на его стороне» (тезис этот связан не только с героем авантюрного романа, но и с Онегиным, «спутником странным») возникают формула Галича «мнимое средоточие» и отсылка к «Носу»: «“Действительное средоточие” грузно, неповоротливо, надоело, потому что каждый день гуляет по Невскому»[519]. Ср.: «… скоро начали говорить, будто нос коллежского асессора Ковалева ровно в 3 часа прогуливается по Невскому проспекту. Любопытных стекалось каждый день множество»[520] (ибо гоголевский нос/Нос был влекущим мнимым, а не надоевшим действительным средоточием).

В заголовке статьи «Мнимый Пушкин» эпитет отчетливо пейоративен: «мнимый» здесь означает «внеисторический», «ложный», «поддельный». Такое словоупотребление, разумеется, мотивировано конкретной полемической (если не сказать – памфлетной) задачей. Однако характерно, что до обращения к главному предмету – «науке о Пушкине», вышедшей «за пределы науки о литературе», Тынянов выдвигает ряд более общих тезисов – он оспоривает попытки встроить Пушкина в различные философско-идеологические контексты, мотивированные идеей об особой ценности Пушкина: «…как бы высока ни была ценность Пушкина, ее все же незачем считать исключительной»[521]. «Мнимость» лернеровского Пушкина – частный случай того «мнимого» Пушкина, что описывается известной формулой Аполлона Григорьева, с упоминания которой начинается статья. В процитированном выше зачине статьи «Пушкин» картина несколько меняется: «присвоения» Пушкина по-прежнему оцениваются иронически, но отмечается их связь с сутью пушкинского творчества: «Самая природа оценок, доходящая до того, что любое литературное поколение либо борется с Пушкиным, либо зачисляет его в свои ряды по какому-либо одному признаку, либо, наконец, пройдя вначале первый этап, кончает последним, – предполагает основы для этого в самом его творчестве»[522]. Получается, что Пушкин, с одной стороны, предполагает появление разного рода «мнимостей», а с другой – и сам оказывается всегда в какой-то степени «мнимым». Правда, в несколько ином значении этого слова с «колеблющимися признаками» – динамичным, семантически многомерным, пародирующим и пародийным. Вероятно, здесь сыграли свою роль и полюбившаяся Тынянову формула Галича, и долгие занятия теорией пародии[523]. Такого Пушкина и попытался запечатлеть Тынянов в своем последнем романе – именно поэтому и оказалась необходимой в первой главке скрытая цитата из повести Гоголя, неожиданно связывающая два «мнимых средоточия» – Пушкина («мнимого Пушкина») и нос (Нос)[524].

Необходимо отметить, что, признав в статье 1924 года особую природу пушкинского творчества и особость положения Пушкина в истории русской культуры, Тынянов стремился «обойти» эту проблему. Героями двух его романов стали младоархаисты Кюхельбекер и Грибоедов, литературные противники Пушкина, потерпевшие жестокое поражение. (Словно бы и не от симпатизирующего им Пушкина, но в то же время и от него, якобы всегда умеющего быть при удаче. Этот мотив подробнее развит в «грибоедовском» романе.) При этом, однако, именно Пушкин уводит в райскую обитель умирающего Кюхельбекера (финал «Кюхли») и превращает мучительно тянувшуюся «смерть Вазир-Мухтара» в «жизнь Грибоедова» (финал «Смерти Вазир-Мухтара», где из мгновенных впечатлений Пушкина возникают будущие строки «Путешествия в Арзрум» – закрепившаяся позднее в общественном сознании биография Грибоедова-«победителя»; см. в особенности толстовскую по генезису сентенцию «Смерти не было»[525], резко контрастирующую с заглавием романа). Вероятно, исчерпанность темы «тщетная борьба с Пушкиным» сыграла свою роль при отказе Тынянова от замысла романа о третьем младоархаисте – Катенине-Евдоре, а опасение прямого обращения к Пушкину привело сперва к прозе на материале «чистой» истории (истории без словесности), а затем к идее романа о предках Пушкина. Согласно воспоминаниям Н. И. Харджиева: «…и здесь у Тынянова возникло немало сомнений. Ему казалось, что работа над психологическим романом о великом поэте обречена на неудачу. Поэтому он решил писать хронику “Пушкины”, историю рода, исключив из нее именно А. С. Пушкина <…> Тынянов сказал:

– Глава о нем будет самая короткая. В рамке: А. С. Пушкин и две даты – рождения и смерти»[526].

Рассказом о «мнимом средоточии» должен был стать «эквивалент текста». Пушкин оказывался табуированной (то есть божественной) фигурой, историзм оборачивался крайней мифологизацией. (Ср. построение пьесы Булгакова вокруг значимо отсутствующей фигуры поэта.) В итоге Тынянов выбрал внешне более традиционную, биографическую стратегию. Однако ведя свое «правильное» подробное повествование о Пушкине, писатель не отступил от идеи «мнимого средоточия». Тыняновский Пушкин бессмертен, потому что равен русской поэзии как таковой[527] и в то же время «легок», «быстр», «подвижен», «изменчив», «не равен себе». Смех, сопровождающий первое упоминание «прозвания» еще не появившегося перед читателем героя (сообщив свой адрес казачку и таким образом заявив свое родовое имя посетителям винного погреба, Сергей Львович записывает адрес с «легким смехом» – 4), возникает в самых ответственных точках повествования: с него начинается отчуждение от семьи («Чему ты смеешься, что зубы скалишь?» – 52), с него начинается подлинная поэзия, растущая из тайной и запретной любви и отменяющая смерть («А возвращаясь от Кагульского чугуна вдруг засмеялся. Он не умер, не сошел с ума. Он просто засмеялся какому-то неожиданному счастью. И, пришед домой, он всю ночь писал быстро» – 433). Не случайно в 29 главке третьей части (прощание с Лицеем) Пушкин приравнивается к многоликому имитатору-пересмешнику Яковлеву: «Нужно единство (очевидно, не только лицейское. – А. Н.), и кто его создает – не забывается <…> Кто же <его создал>? – спросит строгий мыслитель, уж не Пушкин ли, который половину лицейских не помнил? Уж не Яковлев ли, Яковлев – Двести Нумеров, который изображал двести фигур, начиная с бутошника?

Да, Пушкин и Миша Яковлев <…>

Миша Яковлев – Двести Нумеров. Таково было его звание – он изображал двести персон, знакомых и встречных, бутошника и Пушкина» (445–446)[528].

Слова Тынянова предполагают непроизнесенное продолжение: в свою очередь, изображавшего всех, включая Яковлева, откликающегося на все, не имеющего фиксированного обличья, но зато имеющего имя с многообразными «колеблющимися признаками». Семантическая многомерность этого имени позволяет использовать его в заглавии «прямо» – без замены синонимом (всегда схватывающим лишь часть, а не смысловое целое), игровых деформаций, определений, обстоятельств, дополнений. Названия других тыняновских произведений наступательно загадочны: в принципе читатель не должен до знакомства с текстом понимать, кто такие «Кюхля», «Вазир-Мухтар», «Киже», «восковая персона». «Пушкин» предполагает ясность, оборачивающуюся мерцанием многих смыслов уже в первой фразе – «Маиор был скуп». Вырастающая из нее первая главка оказывается системой мотивов, разнообразно развивающихся и варьирующихся в романе, и в какой-то мере свернутым аналогом целого – одновременно прозрачного и непостижимого, детерминированного историей и свободного, ироничного и монументально торжественного.

2002

Данный текст является ознакомительным фрагментом.