V

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V

Присмотримся теперь несколько ближе к оси Тодорова. Она имеет логико-математическое происхождение. Структуралист залез в долги к лингвистам, те же, в свою очередь, приняли эту простейшую структуру исключения из теории множества, ибо в ней обязывает закон исключения середины: элемент или принадлежит множеству, или не принадлежит, сорокапятипроцентная принадлежность невозможна. Тодоров, придерживаясь своей оси, как Марек, возвращающийся с ярмарки после известной сделки, приписывает этой оси главное, исключительное окончательное достоинство, на наивысшем «уровне отделения». Тем временем дело не в «оси», а в акте читательского решения. Прочтение сочинения действительно требует решения — не одного, правда, а их упорядоченного набора, результирующей которого становится жанровая классификация текста.

Читательские решения не колеблются только в одном измерении. Принимая рабочий тезис, что это всегда решения внутри простой альтернативы (бинарные), можно привести другие оси.

1. Серьезность ирония. Ирония значит подвергать сомнению высказывание, его лингвистический (стилистический: Гомбрович) или предметный план; обычно она бывает частично самовозвратна, чтобы акт «придания серьезности» высказыванию не добрался до саморазрушающей границы. Тактика эта стабилизирует читательскую нерешительность, то есть делает напрасным окончательный диагноз внутри названной оппозиции: приобретает оптимальную устойчивость, когда отделение в тексте «ироничной составляющей» от «серьезной составляющей» не осуществляется. «Три версии предательства Иуды» именно таковы.

2. Текст самовозвратный текст отсылающий. «Аллегория» Тодорова — мешок, в который бросили множество гетерогенных ссылок; аллегория культурно локальная — это нечто иное, чем универсальная. Что в культурном кругу автора является аллегорическим, то для этноэксцентрических потребителей может быть «пустой игрой» или «чистой фантазией» в соответствии с высказыванием «Wer den Dichter will verstehen, muss in Dichters Lande gehen»[30]. В свою очередь, символичность текста — это не обязательно аллегоричность. Символы сами могут быть придуманными коллективно или индивидуально. То, что является нормотворческим (например, табуистическим) символом данной культуры, тем самым для ее членов не является ни фантастическим, ни вымышленным. Символика, заключенная в японской прозе, бывает для нас нераспознаваема. Индивидуальные символы имеют биографическое происхождение и как уникальные только контекстно приобретают обоснование.

3. Текст: шифр взламываемый текст: псевдошифр невзламываемый. Взламывание шифра не соответствует распознанию аллегории. Аллегория — это точное обобщение, дискурсивно произнесенное, зато содержанием шифра может быть «что-нибудь» — в частности, другой шифр. Задача дешифровщика — взломать шифр. Недоступное содержание здесь является конечной целью работы. Зато произведение может сделать целью саму работу расшифровки, и то же самое может сделать определенная культура. Из того, что существуют шифры, не следует, что все является шифром. Из того, что в определенных культурах функционируют смыслы, скрытые в связях (социальных, семейных), не следует, будто бы в каждой культуре ее изложение (ее «структура») является камуфляжем чего-то старательно — как смыслы — скрытого. Отсюда познавательное разочарование, сопровождающее чтение анализов Леви-Строса: ибо нельзя распознать истину (социальную, психологическую, логическую), что приводит к тому, что одни смыслы функционируют в обществе в явных связях (то есть публично называемых по имени), зато другие «спрятаны» в сети существующих отношений и надо их реконструировать отделением. Этнологический структурализм подстерегает здесь та же самая бездонная пропасть, которая угрожает психоанализу: потому что, как в последнем можно любому слову пациента приписать статус «маски», скрывающей некую глубочайшую истину, так в структурализме всегда можно утверждать, что то, что как связь в культуре происходит, является и неокончательным, и совершенно не важным, ибо представляет «камуфляж» понятий полностью иных, тех, которые раскроет только абстрактная модель. Ни одну из этих гипотез невозможно проверить, следовательно, они неэмпирические по методу и принципу. В литературе псевдошифр — это текст, который «напрашивается» на взлом, но напрасно, потому что только заводит потребителя в лабиринт, без финального достижения цели. Перечисление таких противоречий может быть продолжено. Накладывая друг на друга их оси, пока они не создадут многомерную «розу ветров», то есть систему осей, равнозначных по направлению и силе, мы получаем формальную модель ситуации, предусматривающей выбор читателем многочисленных решений относительно комплексно построенного текста. Не все тексты запускают решение вдоль всевозможных осей, но теория жанра должна учитывать по меньшей мере тот класс решений, который кумулятивно предопределяет генологическую квалификацию читаемого.

Надо подчеркнуть, что отдельные решения для принятия являются зависимыми переменными: установив, например, что текст иронический, мы тем самым изменяем вероятность принятия решения на других осях.

Коварство современного воплощения именно в том, что осложняет читателю жизнь, то есть в семантической неопределенности. Этому направлению литературы отчетливо положил начало Кафка. Тодоров, именно потому, что не мог справиться с его текстом при помощи своей оси, сделал из провала метода достоинство, вводящее собственное бессилие в глубокие воды герменевтического проявления. Согласно ему, Кафка придал тексту «абсолютную автономию», или всесторонне отрезал его от мира. Текст кажется аллегорическим, но не является таковым, потому что нельзя установить его адресат. Поэтому он не является ни аллегорическим, ни поэтическим, ни реалистическим, и если его можно назвать фантастическим, то исключительно в том понимании, что «логика сна» — и потому никакой категоричности — поглотила повествование вместе с читателем. Ita dixit Todorov[31], не замечая, что тем самым отказывается от всей своей структурализации.

Концепция, объявленная Тодоровым — тотальной безадресности произведений Кафки в реальном мире — нашла популярность и вне структурализма, как я считаю, в результате умственной лености или усталости. Эти якобы беспредельно завуалированные в смыслах произведения должны одновременно означать то, что они конкретно значат неизвестно что — пусть же таким образом будет, что они не значат — сносками, призывами, намеками — попросту ничего.

Если бы существовало экспериментальное литературоведение, оно быстро доказало бы достаточно простую истину — что текст, смыслами фактически отрезанный от мира, никого интересовать не может. Обращение артикуляции к внеязыковым состояниям является видением постоянным, распространяющимся от остенсивного обозначения до «ауры», сложной для определения в смыслах — точно так, как отстранение видимых объектов от нашего визуального опыта распространяется от восприятия, острого в свете дня, до неопределенности ночного видения. И потому границу между «обращением» и «герметичной автономией» текста можно провести только произвольно, ибо объективно ее вовсе нет. Творчество Кафки переливается миражами значений, что мог бы сказать представитель эмоциональной критики, но поборник научной критики должен раскрыть тактику, обеспечивающую такое положение дел, а не вручать свидетельства предоставления независимости — текстам — относительно видимого мира.

Выше мы набросали способ, при помощи которого можно осуществить постепенный переход от текстов одномодальных, простых для принятия решения, как детективный роман, до n-модальных. Произведение, включающее реляционную парадигматику «розы ветров», устанавливает тем самым нерешаемость касательно своего значения, если постоянно разрушает тот инструмент семантической диагностики, который помещается в каждой человеческой голове. Тогда происходит стабилизация неустойчивого равновесия на перепутьях, каковые представляет собой текст, ибо мы не можем сказать, является ли он абсолютно серьезным, или же ироничным, или относится к тому или иному миру, или, следовательно, поднимает нашу юдоль до трансценденции (что одни говорили о «Замке»), или скорее потусторонний мир деградирует до бренности (что утверждали о «Замке» другие), или же это притча с моралью, высказанной символами бессознательного (голос психоаналитической критики), или же «фантастичность без границ и дна», которой как уловкой воспользовался наш структуралист. Странно, что никто не хочет узнать фактическое состояние: произведение сталкивает лбами множество противоречивых толкований, каждое из которых поддается аргументации в свойственном для него порядке. Если бы мы имели перед собой логическое выражение, результатом был бы, разумеется, ноль, потому что противоречивые мнения взаимно уничтожаются. Но произведение не является, собственно говоря, логическим трактатом и потому в своей смысловой неразрешимости представляется нам чарующей загадкой. «Одноосевой» структурализм не срабатывает при этом полностью — но механизм неугасающего колебания читательских домыслов формализует топология многорешаемости, которая превращает «розу ветров» в плоскость беспрерывных потребительских блужданий. Однако и такая, усовершенствованная нами, структуралистическая модель не является истинным приближение к сочинению кафианского типа. Не является, поскольку аксиоматически вносит исключения полярных категорий («аллегория — поэзия», «ирония — серьезность», «естественное — сверхъестественное») — совершенно неверное. В том-то и дело, что произведение может быть одновременно расположено в порядке естественном и сверхъестественном, что оно может быть серьезным и ироничным, а еще фантастичным, аллегоричным и поэтичным. Произнесенное здесь «одновременно» вносит противоречия — но что же делать, если такой текст держится именно на противоречиях: показывает то множество диаметральных толкований, напрасно воюющих друг с другом за первенство, то есть за единственность. Эти мнения — в целом их множестве — являются разногласиями, выведенными из сочинения в экстерриториальность (внетекстовость) критического окружения. Только математика, логика, а за ними — математическая лингвистика, боятся противоречий, как черт святой воды. Только они не могут сделать ничего конструктивного с противоречиями, которые ставят предел всяческому рациональному познанию. Речь идет о западне, являющейся неудачей и несчастьем эпистемологии, поскольку мы говорим о такой артикуляции, которая сама себе противоречит (как классическая антиномия лжеца, например). Литература все же умеет питаться — только стратегически размещенными — антиномиями, именно они и есть ее коварная выгода! Впрочем, не из самой себя. Она не придумала себе столь чудовищных полномочий. Логические противоречия мы находим, primo[32], в культуре, ибо — это первый попавшийся пример — согласно канонам христианства то, что происходит, происходит и естественным образом, и одновременно по воле Божьей, ибо без нее ничего не происходит. Порядок бренный сосуществует с внеземным; вечность есть в каждом мгновении и во всем. Коллизия действия, вызванная этим «двойственным» заключением, амортизирует очередные толкования, например, вроде теологического согласия на обезболивание родов, тем не менее, речь идет о противоречии, которое в «Credo, quia absurdum est»[33] достигает высшей точки. Secundo[34], двух— или многодвойственная категориализация восприятий является нормой сна, или гипнотических состояний, то есть не только вопросом психиатрической феноменалистики (см. Э. Кречмер: «Клиническая психология»). Сосуществование в восприятии таких состояний вещей, что исключаются как эмпирически, так и логически, это двойная закономерность — культуры и психологии, — на которой структурализм окончательно ломает себе хребет всех своих «осей». Поэтому вся литературоведческая прокрустика, или каталог ошибок, упрощений и фальсификаций, каковым является «Введение в фантастическую литературу» Тодорова, имеет ценность лишь показательного экземпляра, иллюстрирующего поражение точного понятийного аппарата, введенного там, где ему не место.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.