Послесловие к «Войне миров» Г. Уэллса
Послесловие к «Войне миров» Г. Уэллса
Перевод Язневича В.И.
«Война миров»[146], самое великолепное произведение Г. Уэллса, является вместе с тем одним из немногих романов, которые, выходя за рамки фантастичности своего основного сюжета, вошли в сокровищницу мировой литературы. Это двойственное утверждение требует обоснования. Сначала неожиданностью первой части, поскольку Уэллс написал много книг, а эта принадлежит к самым ранним (появилась по-очереди четвертой после «Машины времени», «Человека-невидимки» и «Острова доктора Моро» — в 1897 г.). Как об этом говорится в посвящении, замыслу Уэллс был обязан своему брату; будучи двадцативосьмилетним, планировал роман долго и старательно, путешествуя пешком и на велосипеде по холмам Уокинга, чтобы изучить места марсианского вторжения, то есть исследовал топографию местности, словно стратег накануне битвы. Такой добросовестности можно позавидовать — но к ней не удастся свести визионерскую силу «Войны миров». Тысячи авторов после Уэллса брались за тему, первооткрывателем которой он был — столкновения человечества с внеземным разумом, — но все равно после стольких десятков лет эта книга по-прежнему возвышается над массивом science fiction, как вершина, покоренная только один раз. Поэтому без преувеличения нужно признать, что чем с большим количеством текстов современной фантастики знакомишься, тем в большей степени приходится удивляться превосходству произведения, стоявшего у истоков этой фантастики. А ведь на вооружении более поздних авторов были и знания, неизвестные Уэллсу, и художественные методы, существенно усовершенствованные за прошедший почти век.
Итак, мы стоим перед двойной загадкой, неспособные понять, почему сам Уэллс уже никогда не написал произведения, равного по монолитности и размаху «Войне миров», и почему книга, от которой ведется родословная science fiction, остается непревзойденной. Эта загадка интриговала меня, даже больше скажу, беспокоила многие годы.
Воображение должно соединиться с интеллектом особым образом, чрезвычайно рискованно уравновешенным, чтобы его плод приобрел черты шедевра, который можно определить по тому, что произведение не только не меркнет в глазах последующих поколений, а наоборот: содержит в себе смысл, незамеченный современниками. Течение исторического времени воздействует на литературу, словно ветер на огонь: маленькие огоньки гасит, а сильные разжигает. Этот процесс приобретает в фантастике четко выраженную форму: реалистические произведения низкого уровня стареют и из-за этого становятся как бы безмолвными; зато фантастические подвергаются злой компрометации, когда то, что в них было важно или даже опасно, уже может только смешить. Когда такая деградация происходит мягко, книги не погибают, а меняют читательскую аудиторию, как романы Ж. Верна, писавшиеся для взрослых, а сегодня читаемые только детьми.
Но «Война миров» не сдвинулась с однажды занятой позиции — более того, последняя война, которая оказалась таким разрушительным критерием для стольких реалистических произведений, актуализировала роман Уэллса новым, страшным смыслом, ибо испытала — среди обстоятельств, которые невозможно было предвидеть, — его историософический язык. Так произошло с фантастической книгой, когда люди моего поколения в этой стране именно из-за тех страшных обстоятельств помнят, как немного было тогда книг, которые можно было читать, не съеживаясь, без чувства злонамеренного и одновременно фатального превосходства, которому мы обязаны личному посвящению в механизмы разрушения культуры. И не важно, что фактором, уничтожающим нас, было вторжение людей, ведомых доктриной человекоубийства, в то время как разрушения того же масштаба совершается в романе Уэллса в результате выдуманного вторжения с Марса. Молодой человек, пишущий «Войну миров», был одарен редчайшим — социологическим — воображением, ибо творил, не пройдя ни одной войны. Но именно те, кто, как и я, пережили ее в современной форме, изобретенной фашизмом, войны тотальной — на полное уничтожение покоренных, — узнают в этом «фантастическом» сочинении незабываемые картины хаоса массового бегства, распада общественных связей, быстроты, с каким весь ход жизни, вся традиционная нравственность, все то, что мы принимаем за естественное право человека, уничтожается в прах, как в таком общественном умирании проявления низкой подлости равно соседствуют с безграничным героизмом, до каких, в конце концов, крайних форм приводит столь полное поражение — потому что Уэллс сумел интуитивно дойти до индивидуальных и коллективных реакций внутри разрушенной культуры, а не только до состояний общества, покоренного в войне, имеющей — при всей своей жестокости — какие-то границы этой жестокости. Произведение, способное с такой временной дистанции с такой точностью дойти до универсальной истины, следует отнести к эпике.
Война, которую мы пережили, была более реальна, оставила после себя массу документов, однако как же часто я не могу без яростного сопротивления, вызванного непреодолимым чувством, что здесь говорится неправда, читать книги, посвященные этому времени, написанные людьми последующего поколения. Кажется тогда, что никаким усилием воображения нельзя заменить личное участие в разрушении и падении эпохи — и это в области реалистической литературы, — но именно роман Уэллса доказал ложность подобных предположений. Несомненно, этого можно достичь, раз уж ему удалось. Я имею ввиду лаконичную, сухую, деловую точность, с какой Уэллс наблюдает крах человеческого порядка, эту кошмарную легкость его уничтожения, то, как, по сути дела, хрупки основы наших многовековых устоев и как немного требуется тщательно выверенных ударов, чтобы их уничтожить.
Я расписываю здесь нефантастические вещи, поскольку этой правде обязана «Война миров» своей живучестью. Как видим, только основанный на безусловном реализме деталей, во всех индивидуальных и коллективных реакциях достоверный роман может — на такой основе — стать высокой литературой; следовательно, визионерство фантастики считается настолько реализованным, насколько она сумеет из выдуманных элементов сложить действительность, подтвержденную историческим опытом. Вымышленный фактор, который вызывает последствия, воспринимаемые как несомненно истинные — вот кратчайшая формула такого созидания.
Итак, я называю героем «Войны миров» человечество, понимаемое как «низшая раса», как вид, которому совсем ничего от его победителей не полагается.
Я говорю так, разумеется, глядя на эту книгу сквозь призму собственной судьбы — или меряя ее ценность знанием, исходящим из переживаний, а не из каких-либо идей, считая их вторичными относительно действительности, ибо это она является наивысшим судьей всех наших дел — а значит и литературных. Таким образом, приходится окончательно признать, что своей долгой жизнью «Война миров» обязана визионерскому реализму как способности проникновения далее, чем это возможно в границах данного временного периода: этот роман в таком случае менее фантастичен для меня сегодня, чем тридцать с лишним лет назад, когда я читал его в первый раз, и именно потому он может поведать о большем.
Когда мы, в свою очередь, обращаем взор к захватчикам с Марса, мы должны понять, какая ужасно сложная задача стояла перед писателем, потому что уровень реализма, раз продемонстрированный, требовал — и здесь — одновременно точного конкретного изображения и такого необычайного отличия, которое делало бы невозможным распознавание в космических пришельцах замаскированных — то есть иных. Это значит, что как они сами, так и их вооружение — и то, и другое должно было быть — одновременно — до предела бесчеловечно и функционально. Как создатель марсианской военной технологии Уэллс по-прежнему не превзойден. Их боевые и рабочие машины являются сегодня для нас попросту тем, что мы сами создадим, вероятно, в не очень далеком будущем, пусть и отличное по внешнему виду, но не в принципе — основой рабочих машин у Уэллса являются так называемые «педипуляторы», аналоги которых уже существуют. Опять же современный кибернетик принял бы рабочие машины за определенный тип «симбионтов», то есть соединение механизма с живым существом, предназначенное для выполнения универсальных работ, а не только для движения, чему должны служить «педипуляторы». В «тепловом луче» можно узнать мощные лазеры, «черный дым» — это, конечно, боевые газы; все же следует подчеркнуть, что эти проявления технологического воображения подтверждаются не только «футурологически», поскольку потрясающую узнаваемость придает им форма, в какую облекла их уэллсовская фантазия.
Потому что — по крайней мере для меня — признаюсь, ничего нет более необычного в марсианах, чем этот невиданный контраст между их личной физиологической отяжелевшей беспомощностью и проворной громадой их шагающих махин, этих трехногов, так непохожих ни на что земное. Современный эксперт увидит в этих махинах воплощение новейших и как будто наиболее перспективных концепций — бионики, то есть искусственного подражания и усовершенствования решений, которые создала естественная эволюция жизни.
Однако не на этом, технологическом, предвидящим реальные изобретательские возможности, заряде идей зиждется роман, а именно на безошибочном слиянии всех реалий в единое, ибо в нем каждая отдельная деталь служит целому и имеет собственную цену. Я здесь касаюсь некой тайны писательского творчества, не поддающейся до конца дискурсивному изложению, и представлю ее с двух сторон. С одной стороны, отлично написанное произведение объективизируется и обретает независимость от своего создателя, становясь как бы мудрее его самого, если сумеет — что, собственно говоря, я пытался подчеркнуть ранее — донести последующим своим читателям даже то, что сам автор не представлял достаточно четко. То есть оно получает как бы некую степень родства с универсализмом научной теории, которая в будущем подтвердится фактами, которых не знал, ибо знать не мог, ее создатель.
Если же к этой тайне подходить с другой стороны, во всех действиях, как общественных и групповых, так и индивидуальных, всегда видна соответствующая им структура, как порядок смешанный со случаем, случайность, сросшаяся с закономерностью, то, что запланировано, с тем, чего никто не предвидел, что возникло стихийно; всякая действительность имеет свои железные законы и свои причуды, порядок в непредсказуемости и непредсказуемость в логике; и весь этот сложный сплав гетерогенных элементов трудно воспроизвести в повествовании романа, а в фантастике задача эта является труднейшей из возможных. Пожалуй, никто, насколько мне известно, не проводил такого анализа боевых действий марсиан и уничтожения людей, показанных в романе Уэллса, который применяет любой военный историк для анализа грандиозных баталий, поэтому я только интуитивно утверждаю, что в действиях обеих сторон содержится неоспоримый запас правдоподобия: здесь именно такие средства были введены в действие, такая применялась стратегия и тактика, которые нужны были для достижения цели, кошмарной с позиции людей и желанной для марсиан.
Раз уж я оказал этому произведению такое почтение, позвольте мне высказать единственный упрек в его адрес. В марсианах меня поражает полное отсутствие культуры, разумеется, понимаемой не как нечто солидаристическое и антропоцентрическое, потому что это был бы бессмысленный постулат.
В романе их образ обобщенный: это бесполые существа, размножаются почкованием и не знают иной этики, кроме этики чисто делового сотрудничества, на Земле, стало быть — боевого, потому что, разумеется, они должны взаимодействовать для успешного завоевания планеты. Но существа, полностью редуцированные в своей мотивации действий и мыслей до свойств, называемых инструментальными, представляются мне невозможными, и по меньшей мере попросту неубедительными. Разум, если действительно является Разумом, должен осуществлять выход за рамки инструментов, которые он создает, чтобы поддержать ту жизнь, которая дала ему привилегии существования. Разум должен быть любознательным, и эта его особенность всегда содержит обязательную долю бескорыстия. Это можно доказать даже обращаясь к истории науки: если бы наука занималась всегда и только тем, что может предполагать получение какой-либо практической пользы, недалеко бы она зашла в своем развитии. Поэтому марсиане должны были заниматься людьми, по крайней мере в той степени, в какой мы занимаемся самыми бесполезными для нас ракообразными или растениями, то есть изучать их, как в отношении физиологическом, так и в умственном, а не только высасывать у них кровь, приняв наш вид за неплохой продукт питания. Но они ведут себя как бы инстинктивно, подобно неким вампироподобным хищникам, и это не согласуется со свойствами разума, даже крайне ужасного с точки зрения нравственности. Они не оставляют после себя никаких следов собственной культуры, никаких контейнеров, загруженных информацией, документов, абсолютно ничего, кроме загадочных механизмов. Это я также воспринимаю как существенный недостаток романа. Уэллс сократил их до агрессивного, чистого функционализма, как будто они сами были запрограммированными машинами, а не великим разумом, из чего я делаю вывод, что он сделал так, поскольку в том, чем может быть нечеловеческая, инопланетная цивилизация, то есть какими ценностями дорожить, каким целям отдавать первенство, он попросту не был заинтересован. А значит здесь мы наталкиваемся на — глубоко скрытый! — аллегорический замысел этого произведения, проявляющийся в полном авторском безразличии к упомянутым только что вопросам. Марсиане являются инструментом, выполняющим страшный эксперимент по воле писателя, чтобы открыть людям глаза на то, где размещаются их ничтожные достижения на гигантском фоне истории как земной, так и космической. На этот след наводит также редкое совпадение определенной идеи, повторяющейся в романах Уэллса. Артиллерист, один из героев произведения, разговаривая с рассказчиком, предсказывает раскол человечества: после поражения одна его часть, оставаясь во власти марсиан, станет для них убойной скотиной, возможно будет их обслуживать, впадая в крайние состояния мистического психоза как последнего умственного убежища, или временного промискуитизма, или подлого отступнического повиновения. Другая часть скроется под землей, в старых шахтах, и этих беглецов по приказу марсиан будут преследовать соответствующим образом обученные и выдрессированные для этого люди-рабы.
Поскольку большое, заслуженное уважение, каким творчество Кафки пользуется у литераторов, подкрепляется тем, что он в «Исправительной колонии» предвидел концентрационные лагеря, то есть тот размах предательств, на который человек способен относительно другого человека, осмелюсь, пользуясь случаем, заметить, что стержневую мысль для этого пророчества Уэллс высказал на четверть века раньше. Люди для марсиан должны ловить людей: как видим, этот гуманист и мелиорист[147] не придерживался чрезмерно благих взглядов относительно природы человека.
Раскол человечества, как предположение, мимоходом высказанное человеком, разочарованным катастрофой в «Войне миров», Уэллс изобразил еще раньше — в «Машине времени», — показывая человечество 800 000 года, в котором наземную Аркадию заселяют элои, в то время как подземелья кишат морлоками. Как можно допустить, в этих картинах расслоения угадывается возможно непроизвольно принятый Уэллсом мифический мотив Аркадии и Гадеса, неба и ада. В «Машине времени» небо — это, разумеется, не настоящий рай, а его насмешливая карикатура, потому что безобидные и прекрасные элои являются одновременно отупевшими от бездействия, бессмысленными потомками господствующих классов, в то время как морлоки — «окончательно дегенерированный пролетариат», — удерживая машину цивилизации в движении, не только служат элоям, но и питаются их мясом. В «Войне миров» выражена обратная сторона этой мысли: только под землей человек может еще найти остатки независимости после поражения. И вместе с тем, общим для двух этих мотивов является глубоко тревожный каннибалистический мотив: морлоки питаются элоями как марсиане — людьми.
Не умалю, пожалуй, достоинств Уэллса, заявляя, что для меня это уже лишнее — и вновь не по каким-то нравственным или даже морализаторским соображениям, поскольку на зачатки жестокости, содержащиеся во всяком цивилизованном бытие, писатель, особенно нашей эпохи, глаза закрывать не имеет права. Дело в том, что эта вампироподобная физиология марсиан является вдвойне излишней. Сначала, в плане чисто естествоведческой рефлексии, потому что слишком невероятно, чтобы организмы, возникшие внутри одной эволюции планетарной жизни, могли бы служить кормом организмам, сформированным в лоне другого эволюционного порядка. Даже на Земле, с ее единственным, имеющим общие корни, эволюционным древом, представители не каждого вида животных могли бы питаться любыми другими, а что уж говорить, когда изоляция космического масштаба делает взаимно чуждыми анатомию и физиологию существ, возникших полностью независимо друг от друга. В конце концов, хоть это прозвучит тривиально, естествовед знает, сколь низкую калорийность имеет кровь в качестве корма; существо размером с человека или марсианина должно было бы употреблять, по меньшей мере, более десяти литров крови в сутки, чтобы жить, а уж введение этой крови в сосуды непосредственно биологически полностью невероятно. Но эта претензия, затрагивающая веризм, трактуемый чисто научно, имеет второстепенный характер. Значительно более существенным кажется мне, что буквальная кровожадность марсиан в ее живописном описании в художественном отношении является полностью излишней и тем самым представляет единственный, как я думаю, дешевый, ибо преднамеренно рассчитанный на шок, повествовательный эффект. Наверняка речь идет здесь о вопросах композиционного вкуса, для которых никаких критериев, поддающихся проверке, не существует.
В конце этой части замечаний я позволю себе смелость имперсонации: если бы это я писал «Войну миров», я приказал бы марсианам изучать людей, хотя бы и в вивисекциях, но не вводил бы «потребительского» мотива, и, кроме того, что более важно, не делал бы целью захватчиков покорение человечества, того покорения, которое для нас, современных, так поразительно детально близко к человекоубийственному плану фашистов.
Я скорее всего сделал бы понятным, достаточно наглядным только само военное столкновение, а цели марсиан скрыл бы от людей, делая их нераспознаваемыми для них. Я приписал бы марсианам не план сокрушения цивилизации с целью порабощения землян и превращения их в «резервуар продовольствия», а какую-то иную цель, отличающуюся от понятных человечеству. Если кто-то хочет понять, какая пропасть понимания отделяла бы людей от марсиан, пусть подумает, например, о том, что когда выселяли все население архипелага, на котором должно было произойти испытание американской водородной бомбы, туземцы наверняка ничего не поняли из того, что происходит, хотя в одну минуту их лишили вековечной территории и наследия. Поэтому в этом моем гипотетическом произведении марсиане действовали бы так же, как в уэллсовском сочинении, но только чтобы от людей отделаться, чтобы им люди не мешали в их настоящих целях, базой которых должна была послужить Земля. Основанием такой сюжетной линии было бы предположение, согласно которому различие в уровнях развития цивилизации приводит к противоречивой беспорядочности целевых начинаний, или результатом радикально отличающихся направлений коллективного усилия является ассиметричное непонимание: младшие в истории могут не понять в ней старших из-за отсутствия необходимой для этого информации, и даже просто понятий. Такой план кажется мне историозофически более рациональным, художественно же достаточно издевательским в том смысле, что земная цивилизация должна быть «всего лишь убрана» захватчиком, будучи ему помехой, и исключительно поэтому — быть жертвой уничтожения. Однако я ясно отдаю себе отчет в некоем антиисторизме моих замечаний: такая концепция во времена Уэллса была еще нереальна.
Уэллс оказался слабее в более поздних книгах, хотя среди них не было недостатка в произведениях, полных изобретательности, но он уже никогда не создал панорамы столь широкой, наделенной такой глубиной и тем самым столь устойчивой к уничижительному действию прошлого, причем осмелюсь думать, что знаю, почему так произошло. В дни торжественно празднуемого юбилея правления королевы Виктории, то есть в апогей викторианства, когда Британская империя была главной силой планеты, в центре этой абсолютной, застойной самоуверенности, когда преобладал полный удовлетворения от достижений оптимизм девятнадцатого века, Уэллс, чтобы разорвать эти застывшие, узкие горизонты, наносил очередные удары этноцентрической надменности своих современников. Первый — во времени — романом «The Time Machine», в котором показал бренность, а значит и мимолетность эпох и социальных порядков, то, что они гибнут, хотя в каждом поколении имеются незыблемые основы; вместе с тем чудовищной экстраполяцией он перечеркивал порядок, который застал — буржуазию и пролетариат, перерождая их в элоев и морлоков.
Второй удар был нанесен в пространстве именно «Войной миров». В этом романе мы находим в виде цитат из мнимых научных журналов утверждения, что результат, а также способ действия марсиан — это не только свойство иной внеземной культуры, но, вместе с тем, это будущее самого человека.
И значит, эту главнейшую мысль он двукратно облекал в форму аллегории, реалистической своей фактурой.
Картинами этими он наносил удар по окаменелости викторианства, будто Архимед от литературы ища такую точку опоры, чтобы сдвинуть с места инертность всеобщего мышления. Но этого ему потом стало мало; из визионера-художника, из отрезвителя, говорящего аллегориями, он превратился в активиста общественного мелиоризма. Поэтому его интеллект так подчинил себе его мастерство, что даже начал плодить произведения — беллетризованные трактаты, социальные утопии и антиутопии, критично-рациональный заряд которых подавлял независимость воображения (как, например, в «Первых людях на Луне», книге явно направленной против земных порядков и именно через эту открытость распадающейся в повествовании на куски — или более фантастические, или чисто дискурсивные). Благородство этих произведений достойно уважения, но именно это намерение сделало, в конце концов, самого Уэллса в его писательском творчестве утопистом, в том прямом смысле, что он поступал так, будто верил в возможность изменения мира — литературой. Мечты эти, самые честолюбивые, которые может выработать писатель, являются, к сожалению, только мечтами. Своим поздним книгам Уэллс сломал хребты, взваливая на них тяжести, которых они не могли выдержать — отказываясь от воображения в пользу истины, превращая книги в инструменты непосредственного, выразительного воздействия, переубеждения, уговаривания и поучения. Так он предпочел указания и директивы силе художественного слова, лекции — искусству, вступил в социологическую, антропологическую дискуссию на всех ее фронтах, создал также произведения значительные, как хотя бы свою «Историю мира», но не создал уже ни одного романа столь великого, как «Война миров». Поэтому можно сказать, что он пожертвовал свое творчество, свой талант миру способом, который немного мог дать этому миру реальной пользы — но ведь он пожертвовал тем, что было в нем лучшего и высшего качества; и убеждал, наставлял, воевал словом — чтобы в конце жизни погрузиться в глубокий пессимизм относительно дальнейших судеб нашего вида, потому что дождался освобождения атомной энергии в мире, в котором никто или почти никто не хотел его выслушать.
Результат этой жертвы, распределенной на несколько десятков лет деятельной жизни небывало, морально безупречной, — оказался, как уже говорилось, утопическим. Столь сильно желая помочь людям — литературой — Уэллс, собственными же усилиями эту литературу разрушил, а взамен не смог дать ничего равноценного.
Этот вывод, конечно, не более чем гипотеза и я могу ошибаться, ведь я выражаю только собственные убеждения. Согласно им, от литературы следует требовать много — но в меру. Чрезмерные требования убивают ее так же, как и минимальные, преображающие ее литературу в пустое развлечение.
На разрешение второй по очереди загадки — названной в начале этих замечаний, — почему не только сам Уэллс, но и никто после него не поднял проблему перспектив цивилизации, инициируемую «Войной миров», я покусился несколько лет назад, когда писал монографический труд о science fiction[148].
Выводов, которыми я заполнил там почти тысячу страниц, я здесь не изменю и не повторю, приведу в виде краткого наблюдения только то, что в названной монографии забыл сказать. Хотя представленные в той моей книге факторы историко-литературной, коммерческой природы, а также другие, которых я не назову, участвовали в процессе вырождения фантастики, пока она не опустилась до уровня художественного китча и интеллектуальной дешевки, — справедливости ради придется отметить, что за без малого девять десятков лет, которые отделяют нас от возникновения «Войны миров», цивилизационная ситуация изменилась на 180 градусов — то есть перевернулась. Уэллс писал в мире, застывшем до неподвижности, и, что самое важное, убежденном в собственном постоянстве, в том, что он не будет подвергаться ни катаклизмам, ни метаморфозам. Поэтому его первые, самые замечательные произведения были открытием горизонтов, предсказанием приближающихся потрясений цивилизации.
Зато мы живем в мире, в котором нет ничего столь надежного, как то, что завтра не будет повторением дня сегодняшнего. Осознание изменения, в его нарастающем ускорении, которое и само не проявляет тенденции к застыванию, не удается остановить на границе, намеченной всеобщим согласием, это осознание является уже всеобщим свойством.
И потому, когда речь идет о задачах литературы, мы не можем включить в этот перечень задачи, которые стояли перед Уэллсом. Нельзя разбудить уже разбуженного или повторно открыть Америку.
Следовательно, «Война миров» может иметь только эпигонские продолжения, настолько историософически беспредметные, что искать сегодня источники катастрофы человечества в каких-либо звездных далях — это то же самое, что освещать себе дорогу спичками в свете юпитеров. Проблематика гибели цивилизации, а также проблематика инопланетного разума, безусловно, могут быть атакованы литературно, но не в том направлении, которое указал им Уэллс. Собственной мощью, ее ростом, мы угрожаем себе, поэтому что нам до аллегорических романов, которые инфантильно хотят повернуть реку истории палкой? Уэллс — повторюсь — предсказал Гигантское и Непрерывное Изменение в эпохе полного застоя. Мы, живущие именно во время этого Изменения, не можем уже обращаться за помощью к отцу и учителю жанра. Мы можем только восхищаться его юношеским произведением, учиться содержащейся в нем добросовестности, строгому порядку изображения, упорядоченного искрящейся властью разума, поскольку всяческое другое, называемое свободным, фантазирование, в сущности, является таким побегом от горячих вопросов мира, который собственному дезертирству противоречит.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.