Марина и Сергей Дяченко Возвращение на звёзды

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Марина и Сергей Дяченко

Возвращение на звёзды

До выхода на наш экран фильма Содерберга, завоевавшего успех в европейских странах, но не у себя на родине, журнал посвятил ему лишь короткую рецензию. Сейчас же, когда российские зрители познакомились с картиной, нам показалось уместным сравнить три явления — книгу Лема, фильм Тарковского и ленту Содерберга. По нашей просьбе за дело взялась фантастическая чета из Киева, чей прежний опыт сравнительного анализа («Встречные волны», «Если» № 12, 2002 г.) вызвал большой интерес читателей.

В природе режиссеры — естественные враги драматургов. Постановщики с литераторами мирятся, как кобры с Рики-Тики-Тави: они могут цивилизованно обмениваться ритуальными жестами — тем не менее в каждом спектакле гибнет пьеса, и в каждой экранизации умирает книга.

И что же? Авторы бьются до последней капли крови, только бы не увидеть своих героев «во плоти»? Ничего подобного; на экран восходят не как на плаху, не как на алтарь, но как на трон. Однажды экранизированный текст нельзя не признать значительным или, на худой конец, модным. Литературное же произведение, экранизированное дважды и более, — несомненная классика. Разве нет?

Впрочем, «Солярис» Станислава Лема не стал бы в меньшей степени классикой оттого, что Стивен Содерберг (и предоставивший ему «крышу» Джеймс Камерон) вдруг раздумал бы переснимать фильм Андрея Тарковского, вышедший на экраны — вы только подумайте! — тридцать лет назад…

ЕХАЛ БЕРТОН НА МАШИНЕ…

И Тарковскому, и Содербергу понадобились в фильме земные сцены, которых в повести Лема нет. Все-таки кино — это видеоряд, а на одних только интерьерах станции и пейзажах Соляриса картинку не построишь.

У Тарковского Земля — полноправный участник фильма, сверхценность, магнит: Земля, родина, мама… Трактовка «темы Земли» безмерно возмутила Лема тогда, тридцать лет назад. Тарковский, по словам пана Станислава, показал, как прекрасна Земля и как противен Космос, и, вероятно, доля правды в этих словах имеется. Тарковский Космоса не любил. Зато долгие годы спустя, глядя на стебли травы, плывущие вслед за водным потоком, тысячи людей говорили, невольно улыбаясь: «Солярис»…

У Содерберга Земля — это место, где всегда идет дождь.

«Нити» этого дождя тянутся, конечно же, не из лемовского текста, а из того внезапного, крупного, немного преувеличенного дождя, под которым Крис Кельвин (Донатас Банионис) вымок весь до ниточки. Который поливал лежащие на столе яблоки. Который прыгал в чашке с чаем; под которым бегали дети и собаки, который был поразительно небанален, несмотря даже на то, что происходил, по-видимому, из большого пожарного шланга…

У Содерберга дождь никогда не решится на такую наглость, как, например, идти внутри дома, под крышей. Это порядочный американский дождь, он честно делает свое дело — создает атмосферу. С климатом у землян будущего, видимо, проблемы, и довели экологию до того, что вода с неба ну никак не прекращается…

Будущее у Тарковского предстает в двух ипостасях — нарочито архаичном доме отца Кельвина (Николай Гринько) и бесконечной японской (на тот момент самой современной в мире) автострадой, по которой очень долго едет Бертон. Помнится, многих эта автострада раздражала — но Тарковскому надо было оттенить патриархально-пасторальный образ Земли всем этим гулом, мельканием и грохотом, а кроме того, «овеществить» душевное состояние Бертона, бывшего пилота, совершившего открытие, в которое никто не поверил…

У Лема Бертон — эпизодический персонаж, хотя и один из самых запоминающихся. Тарковский «сделал» ему судьбу и ввел в кадр; в исполнении Владислава Дворжецкого эпизодический Бертон стал полноправным героем фильма. Правда, их разговор с Кельвином-Банионисом теперь представляется немного натянутым, искусственным, что ли. Не с чего Кельвину было так раздражаться; пусть Бертон — помеха, пусть он не нужен сейчас, когда Крис прощается с Землей, с домом, но все-таки выдержанный человек, ученый и космонавт, мог бы не «посылать» старого пилота так далеко и так явно…

Тем более, что Бертон от Криса ничего не требует! Стоило лишь сказать: хорошо, я приму к сведению вашу информацию… Дать человеку надежду! Но Бертон, в очередной раз отринутый со своей правдой, едет по этой бесконечной трассе и думает о том, что говорил с Кельвином не так и не о том, что оставаться ему посмешищем и дальше…

Между прочим, Бертон с его судьбой — часть соляристики, на потерю которой в фильме Тарковского сетовал пан Станислав. Конечно, это соляристика «по Тарковскому», то есть в свете «проклятых вопросов», но тем больше в нее веришь; еще до прилета Кельвина на Солярис возникает поле тайны, ожидания: да что же там такое?!

У Содерберга никаких Бертонов нет и в помине. Отчасти, наверное, потому, что в девяносто минут экранного времени пилоты-неудачники не помещаются. Но главным образом, как нам кажется, потому, что в его «Солярисе» никакой соляристики нет вовсе. Это фильм не о космосе и не о границах познания…

ЛЮБОВЬ, ЗАЧЕМ ТЫ МУЧАЕШЬ МЕНЯ?

Итак, Содерберг снял мелодраму.

Вспоминается давний-давний разговор по поводу фильма «Вам и не снилось»: «В повести ведь Роман и Юля! Ромео и Джульетта! Почему в фильме она Катя?..»

Так вот, у Содерберга она — Рея.

Герои мелодрамы очень редко бывают счастливы; противостоит им не античный Рок и не смертельная вражда семейств, им, как правило, мешают случайности, недоразумения, завистники и бесконечные бытовые проблемы. Земная история Криса и Хари, у Лема существующая в «затененной» зоне (неизвестность, недомолвки, через силу сказанные слова), у Содерберга занимает едва ли не половину фильма.

Кельвин-Банионис сказал — и для Сарториуса еще раз повторил: «Вы что, не поняли? Это моя жена!» Под этими словами, как под верхушкой айсберга, сидит история не просто любви — история внутреннего родства. Каждый зритель может при желании вообразить и увидеть, что же такое было у Криса с Хари, и почему это замечательное «что-то» так трагически оборвалось…

Надо отдать должное Содербергу — его история Криса и Реи воссоздана убедительно, даже трогательно. И поэзия призвана на помощь («…Конец придет все-властью смерти…»), и звучат обрывки разговоров о Боге: все это должно сделать мелодраму объемнее, подготовить события на Солярисе… Может быть, мы излишне привередливые зрители — но почему же вся эта «земная любовь» представляется нам такой банальной, такой среднестатистической?!

История любви у Тарковского подчеркнуто целомудренна, полна картинок-символов, во многом держится на молчании, на обмене взглядами. История любви у Содерберга — чувственна. Обнаженные герои выглядят на экране более чем эстетично; откуда же ощущение, что эротические сцены в фильме — «сменный модуль», «любовь вообще», что на их месте могла быть любая другая постельная сцена из любой другой мелодрамы?

Вполне возможно, что мы несправедливы к Джорджу Клуни и Наташе Макэлоун; с нашей точки зрения, они по-актерски провалились. Возможно, им «помог» сценарист. Возможно…

ОТЫЩИТЕ ПЯТЬ РАЗЛИЧИЙ

Бог с ними, с земными событиями, которых не было у Лема. Но вот для примера две сцены, Лемом описанные и повторенные в двух фильмах почти «слово в слово».

Пункт первый. Кельвин, испугавшись гостьи, сажает ее в ракету и запускает на орбиту Соляриса.

У Лема читаем: «…Люди летали в ней только в исключительных случаях, так как ее нельзя было открыть изнутри. Именно это и составляло часть моего плана. Я не собирался на самом деле запустить ракету, но делал все так, как будто по-настоящему готовил ее к старту».[1]

И потом: «…В конце концов я вовсе не собирался держать ее там до бесконечности. Я стремился любой ценой добыть хотя бы пару часов свободы…»

Но ракета начинает раскачиваться, дверца ее выгибается, как будто внутри сидит… даже не стальной робот. Чудовище сидит внутри, это и Крису ясно, и читателю, у которого в этот момент бегут мурашки по коже. «…И тогда из репродуктора вырвался не то визг, не то свист, совершенно непохожий на человеческий голос, но, несмотря на это, я разобрал в нем повторяющееся, воющее: „Крис! Крис! Крис!!!“

И он запускает ракету. Он, сильный человек, напуган до истерики. Как перед тем был напуган хладнокровный Бертон. Как испугался до смерти Гибарян…

У Тарковского видим: пришла Хари. Кельвин ничего не может понять; две детали последовательно бьют его по нервам: след от укола (того, смертельного) на ее руке. И платье без застежки. Эта фальш-застежка — один из самых жутких моментов фильма. Как и было задумано у Лема. Держа себя в руках, Крис ведет Хари на стартовую площадку. Все еще держа себя в руках, закрывает ее в ракете… И вот тут нервы не выдерживают — он запускает ракету изнутри стартового помещения, рискуя сгореть заживо! Потом Снаут еще говорит ему: „В следующий раз нажимай кнопку из коридора…“

У Содерберга видим: пришла Ха… то есть Рея. Нет следа от укола. Нет застежки на платье. Слабонервный Кельвин орет: „Я не сплю!“

И тут же деловито ведет Рею на стартовую площадку.

Внимание, жуткая деталь: у ракеты Содерберга есть окошко. Каким может быть функциональное назначение окошка в грузовой ракете? Только одним: чтобы Рея, улетая, могла в него душераздирающе смотреть. Конечно, Кельвин-Клуни отворачивается, конечно, он огорчен… Но — каков палач! Ничего не выяснив (или слишком быстро все поняв), рационально решает задачу: она мне не нужна. Отправлю ее подальше…

Пункт второй. Хари выпила жидкий кислород. Что привело ее к такому решению — вопрос другой; на наш взгляд, и сцена „дня рождения Снаута“ у Тарковского, и информация о первой гостье, которую Кельвин отправил на орбиту — достаточный повод для самоубийства. Сцена у Содерберга — на порядок более мелодраматична: „Он меня не любит. Я уже приходила, а он меня послал…“

Итак, жидкий кислород; обе сцены очень похожи. Обе страшные. Но у Тарковского Крис-Банионис сидит над мертвой, в кристаллах льда женой и смотрит на нее. И в этом взгляде — многое, все… У Содерберга Крис-Клуни хватает Рею в охапку (правда, у Лема он тоже суетился, пытался что-то придумать, как-то помочь), тащит ее на диванчик и, что самое неприятное, зовет: „Гордон! Сноу!“ В подтексте: „Идите сюда скорей, посмотрите-ка, я что-то принес!“

Ну ладно, возможно, это не повод для насмешки. Может быть, содерберговский Кельвин, в отличие от лемовского, настолько беспомощен, что сам ничего не способен предпринять… Но воспринимается это так, будто в подобном деликатнейшем деле он непременно желает свидетелей. Посмотрите, мол, насколько она ранима. Вот, с собой покончила. Это все вы виноваты…

Вероятно, таков был замысел режиссера: Кельвин-Клуни на порядок слабее, уязвимее, истеричнее, чем его прототип у Тарковского и тем более у Лема. Может быть, потому что в первоисточнике Кельвин — солярист, а у Содерберга — психоаналитик?

КУКУШКИНЫ ГНЕЗДА FOREVER

На наш взгляд, у Содерберга вообще слишком много психов и психиатров. Такова, вероятно, традиция американского кинематографа — и все же обидно, что все проблемы человеческих взаимоотношений объясняются исключительно с медицинской точки зрения.

Почему разладились столь трогательные отношения Криса и его жены? В фильме Тарковского на этот счет одна фраза: „В последнее время мы часто ссорились“.

А почему любящие люди склонны мучить друг друга? Раздражаться? Не понимать? Не быть готовыми на ежедневное усилие — выслушать другого, отвлечься от сверх-ценных внутренних переживаний? А о чем писали Чехов, Ибсен, Туве Янссон, в конце концов? О чем существует мировая литература?

Рея в фильме Содерберга — истеричка со склонностью к депрессиям. Во всяком случае, так мы это видим. Крису-Клуни можно посочувствовать — его жена ведет себя неадекватно, она болезненно эгоистична… Рассказывает, между прочим, о своей безумной матери и „странном“ детстве… Наконец, Содерберг выводит из тени причину той главной трагической ссоры: Рея, оказывается, была беременна и, не сказав Крису ни слова, избавилась от ребенка.

Конечно, это удар „под дых“. Разумеется, Крис сорвался. И девяносто девять процентов взрослой аудитории обоих полов прекрасно его понимают, но Рея в этой ситуации выглядит крайне неприглядно. Это не взрослая любящая женщина и, уж конечно, не женщина будущего, где демографическую проблему, мы надеемся, все-таки решат. Это явная пациентка Криса-психоаналитика. „Я не думала, что ты его хочешь…“

Тем временем на Солярисе уже есть один псих. Это Сноу в исполнении Джереми Дэвиса. Собственно, в рамках режиссерской задумки он, пожалуй, один из самых удачных персонажей. Придуман ход, которого нет ни у Лема, ни у Тарковского, но который в рамках фильма совершенно точен: Сноу на самом деле не Сноу, а гость, явившийся к

Сноу и ненароком убивший хозяина. Для человека (а гость тоже человек) в такой ситуации он держится еще очень хорошо…

И чернокожая доктор Гордон (Виола Дэвис) при всей мощи своего стервозного характера признается в целом букете нарастающих психических отклонений. Получается как нельзя лучше: два суицидника, Рея и Гибарян, Сноу с его навязчивыми движениями и прерывистой речью, Гордон в состоянии свирепой депрессии — и один на всех психиатр, доктор Крис Кельвин…

Надо отдать должное персонажам Лема: они все чем-то похожи на своего создателя. Их ясный разум не соблазняется убежищем в раковине безумия — при том, что мысль о сумасшествии кажется спасительной. Заподозрив, что бредит, Кельвин, а перед тем Гибарян спокойно и деловито проводят специально продуманный эксперимент — они же ученые до мозга костей! И, когда в результате эксперимента гипотеза о помешательстве отпадает — начинают действовать, исходя из новой реальности…

НЕ ВРЕМЯ ДЛЯ МИМОИДОВ

Что у Содерберга действительно хорошо — колористика. Сцены на Солярисе сняты в голубом свете, а земные — в коричнавато-бежевом; это играет не только на атмосферу, но и на смысл.

„Космический“ зрительный ряд у Содерберга добротен, достоверен, хотя и без аттракционов. И, разумеется, антураж станции Солярис из того, первого фильма ни в какое сравнение не идет с „техникой“ Содерберга.

Интересно отслеживать представление о высоких технологиях, как оно развивалось от повести к первому фильму и потом ко второму. У Лема антураж по нынешним временам чудовищно архаичен: герои пишут друг другу записки, держат на станции бумажные книги, говорят по телефону… При этом всё потрясающе достоверно: „…Металл был покрыт слоем шероховатого пластика. В тех местах, где обычно проходили тележки подъемников ракет, пластик вытерся и сквозь него проступала голая сталь…“

У Тарковского „картинка“ очень близка к Лемовскому описанию, иногда совпадая даже в мелочах: „Я стоял под огромной серебристой воронкой. По стенам спускались пучки цветных труб, исчезая в круглых колодцах. Вентиляционные шахты урчали, втягивая остатки ядовитой атмосферы…“ Тем не менее Гибарян оставляет Кельвину уже не аудио-, а видеокассету.

А Крис у Содерберга кликает пальцем в иконку на мониторе, чтобы запереть дверь. Неужели через тридцать лет это будет выглядеть так же наивно, как бумажная закладка в „Малом Апокрифе“, оставленная Кельвину Гибаряном?

Лем сетовал когда-то, что Тарковский не показал Океан, а снял камерный фильм. У Тарковского не было возможностей Содерберга; тем не менее Содерберг тоже не снял Океан, каким его написал Лем. Вероятно, не ставил такой цели. Хотел сосредоточиться на любовной истории…

Нам кажется, что многие проблемы нового „Соляриса“ происходят именно оттого, что фильм провалился в щель между фантастикой и мелодрамой. Любителям „Звездных войн“ мешает вязкая любовная история. Любители мелодрамы не могут отождествить себя с героями — тонут в дополнительной информации. А любители психологического кино, окажись такие среди публики, просто умирают от возмущения, глядя в пустые глаза Наташи Макэлоун.

И где же все-таки Океан? Где симметриады, мимоиды, „долгуши“, „позвоночники“, „быстренники“, „грибища“ и „древовидные горы“? Неужели их снять труднее, чем армию наступающих орков?

Не время, по всей видимости, для мимоидов…

ЧУДЕСА И ДИКОВИНЫ

Финал — ключ к пониманию картины. Лем утверждал, что Кельвин остается на Солярисе без надежды; тем не менее мы почти верим, что „не прошло еще время жестоких чудес“. И Тарковский, и Содерберг совершили для героев чудо, при этом оба использовали отсылку к известнейшим живописным образам. Тарковский вернул Кельвина, блудного сына, к отцу. Содерберг сделал метафору еще менее прозрачной: в падающей на Солярис станции Кельвин встретил Бога, Бога-ребенка (отсылка и к Лему, и к Микеланджело), их руки встретились… Кельвин искупил свой грех и был прощен…

Ах, как раздражал Лема финал Тарковского: „Остров, а на нем домик“. Не верится, будто умнейший человек не смог прочитать метафоры и понял все буквально… Но финал-то Содерберга — классика мелодрамы! Хари, явившаяся к Крису. Бессмертная любовь… Правда, остается вероятность, что эта любовь — уже за гранью смерти, а искупление — в раю или в глубинах Соляриса…

Герои Лема — ученые. Люди, направленные вверх, к звездам. Может быть, именно сочетание столь разных тем — „сайентистской“ и „в-душе-копательной“ — делают повесть великой. И, конечно, можно понять, почему наличие (или отсутствие) границы познания так важно для автора и для героев и что значит для Лема соляристика — выдуманная наука, несущая в себе все подлинные свойства науки настоящей…

Герои Тарковского — в меньшей степени ученые, в большей степени решатели „вечных вопросов“. Для Тарковского тема человеческой совести важнее, чем тема познаваемости или непознаваемости чего бы то ни было.

Герои Содерберга — не ученые вовсе. Крис Кельвин и о Солярисе-то знает понаслышке. Даже у „железной Гордон“, по всей видимости, на первом месте стоит самоутверждение, а уж потом какая-то там наука…

Так почему же Лем, едва ли не проклявший фильм Тарковского, довольно-таки спокойно, даже благожелательно отзывается о фильме Содерберга? Да, хорошая атмосфера. Да, колористика, да, вкус… Но „грехи“ нового фильма перед духом повести неизмеримо больше „грехов“ Тарковского. А оценка автора — доброжелательнее. Почему?

Загадка…

* * *

Собственно, вот и все.

Надо признать: Содерберг снял хороший фильм. Не великий, но хороший. Нам трудно воспринимать его (а некоторых он раздражает) именно потому, что на нем лежит сдвоенная тень Лема и Тарковского, двух безмерно талантливых и мудрых людей.

Но скажем спасибо Содербергу за то, что он возродил интерес к великому произведению Лема и дал повод еще раз поговорить о Солярисе — а заодно о любви, совести, границах познаваемого и тысяче других приятных мелочей.