1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Начатая именно в годы «оттепели», в послесталинском советском обществе дискуссия (главным образом газетная – «Известия», «Литературная газета», «Литература и жизнь») о чистоте языка была, как уже сказано, не осознанной или полуосознанной ее участниками заменой. Поскольку обсуждать гласно фундаментальные основания упрочившегося в послевоенные годы строя было невозможно (подпольно они уже обсуждались), обсуждение причин заменили обсуждением последствий. Произошла – и давно – смена русской литературной речи – какою-то другой. О ней и говорили.

«Нам угрожает опасность замены чистейшего русского языка скудоумным и мертвым языком бюрократическим. ‹…› По какому праву мы выбрасываем на задворки классическую и могучую речь, созданную поколениями наших предшественников ‹…›? – вопрошали участники дискуссии. – Язык обюрокрачивается сверху донизу, начиная с газет, радио и кончая нашей ежеминутной житейской бытовой речью. Можно привести тысячи разительных примеров, подтверждающих сказанное выше. Чтобы убедиться в этом, достаточно внимательно прочесть несколько газет».[516]

Понятно, что такие инвективы не могли появиться в отечественной печати при Сталине.

Пиком в интересующем нас отношении стала статья К. Чуковского «Канцелярит» («Литературная газета», 9 и 16 сентября 1961 года), давшая название явлению[517] и вошедшая в виде отдельной главы в книгу.[518]

Доклад Хрущева называл страшные преступления, давал им эмоциональные и точные оценки, но закрывал их причины пеленой ложных пояснений, обобщенных в странном понятии «культ личности».[519] Подобно этому Чуковский демонстрировал точно замеченные речевые явления, но подгонял их под не менее фантастическое именование «канцелярит». Хрущев ссылался на Ленина в качестве полюса сталинским репрессиям, Чуковский – на Ленина как борца с «канцелярским стилем».[520]

В главе «Канцелярит» книги 1962 года речь шла о том, что

«среди нас появилось немало людей, буквально влюбленных в канцелярский шаблон, щеголяющих – даже в самом простом разговоре! – бюрократическими формами речи» (Чуковский 1962, 111).

Примеры – посетитель ресторана говорит официанту:

«– А теперь заострим вопрос на мясе»,

дачник на прогулке

«заботливо спросил у жены:

– Тебя не лимитирует плащ?

Обратившись ко мне, он тут же сообщил не без гордости:

– Мы с женою никогда не конфликтуем![521]

Причем я почувствовал, что он гордится не только отличной женой, но и тем, что ему доступны такие слова, как конфликтовать, лимитировать. ‹…› В поезде молодая женщина расхваливала свой дом в подмосковном колхозе:

– Чуть выйдешь за калитку, сейчас же зеленый массив!

– В нашем зеленом массиве так много грибов и ягод.

И видно было, что она очень гордится собою за то, что у нее такая “культурная” речь» (Чуковский 1962, 111–112).

Зафиксирован важный момент свежего отношения к таким словам, вливавшимся в разговорную речь. Говорится о людях,

«буквально влюбленных в канцелярский шаблон, щеголяющих – даже в самом простом разговоре! – бюрократическими формами речи» (Чуковский 1962, 114).

И Чуковский, и Паустовский улавливают в этом знакомое им по старому времени писарское щеголяние «образованностью». Но это – поверхностная аналогия. Щеголяние довольно сложно мотивировано.

К. Чуковский иногда как бы случайно проговаривается о сути дела:

«Официозная (курсив наш. – М. Ч.) манера выражаться отозвалась даже на стиле объявлений и вывесок. ‹…› “Починка белья” на нынешних вывесках называется “Ремонтом белья”, а швейные мастерские – “Мастерскими индпошива”[522] ‹…› “Хлебобулочные изделия”. ‹…› “Чулочно-носочные изделия”».

Автор книжки видит в этом «очень резко выраженный процесс вытеснения простых оборотов и слов канцелярскими», и «такая “канцеляризация” речи почему-то пришлась по душе обширному слою людей».

Они «простодушно уверены, что палки – низкий слог, а палочные изделия – высокий. ‹…› “Обрыбление пруда карасями” ‹…› Многие из них упиваются этим жаргоном как великим достижением культуры. ‹…› Это очень верно подметил П. Нилин. По его словам, “человек, желающий высказаться “культурнее”, не решается порой назвать шапку шапкой, а пиджак пиджаком. И произносит вместо этого строгие слова: головной убор или верхняя одежда”.[523] “Головной убор”, “зеленый массив” ‹…› “гужевой транспорт” для этих людей парадные и щегольские слова, а шапка, лес, телега – затрапезные и будничные. Этого мало. Сплошь и рядом встречаются люди, считающие канцелярскую лексику коренной принадлежностью подлинно литературного, подлинно научного стиля. ‹…› И писатель, гнушающийся официозными трафаретами речи, представляется им плоховатым писателем.

“Прошли сильные дожди”, – написал молодой литератор ‹…›, готовя радиопередачу в одном из крупных колхозов ‹…›.

Заведующий клубом поморщился:

– Так не годится. Надо бы литературнее. Напишите-ка лучше вот эдак: “Выпали обильные осадки”.

Литературность виделась этому человеку не в языке Льва Толстого и Чехова, а в штампованном жаргоне казенных бумаг» (Чуковский 1962, 116–118).

«Литературность» для заведующего клубом означает официозность. Он интуитивно понимает, что по радио должен звучать голос государства. «Обильные осадки» – ближе к этому голосу, тогда как «сильные дожди» – непонятно, кто или от имени кого это говорит. Кроме того – местный начальник ощущает необходимость большого разрыва между повседневной речью и голосом государства. Именно время «оттепели», разморозив и несколько освободив чувства, и дало почувствовать этот разрыв.

Чуковский цитирует статью известного педагога и журналиста Натальи Долининой – о том, каким «чудовищным канцелярским языком» пишут люди письма в газеты и журналы:

«А ведь говорят они иначе! Но когда принимаются писать в газету да еще о чем-то очень важном в их жизни, то стараются приблизить свой язык к тому, какой они привыкли видеть на страницах печатного органа».[524]

Сама Н. Долинина в свою очередь очень приблизилась здесь к сути дела.

П. Я. Черных в своей рецензии на книжку Чуковского осторожно дал намек на эту суть. Повторив то, что названо «мнимыми» недугами (перенасыщение речи иностранными словами, аббревиатурами и вульгаризмами), лингвист напоминал:

«различные “болезни” речи бывают (или могут быть) связаны друг с другом».

Особенно же важна

«взаимосвязь между упомянутыми “мнимыми” недугами и “подлинной”, “настоящей” болезнью, тем “департаментским, стандартным жаргоном”, – цитирует рецензент автора книжки, – который в последние годы “внедряется (!) и в наши бытовые разговоры, и в переписку друзей, и в школьные учебники, и в критические статьи, и даже, как это ни странно, в диссертации, особенно по гуманитарным наукам” (с. 128)».

У нас нет объяснения следующей неточности – выделенного нами курсивом слова (да еще с поставленным рецензентом восклицательным знаком) у Чуковского нет. У него на стр. 128 – «внедрялся», и речь идет отнюдь не о последних годах. Продолжим цитату из Чуковского:

«Стиль этот расцвел в литературе (из контекста ясно, что подразумевается литературный язык. – М. Ч.) с середины 30-х годов (вот тут-то действительно напрашивается в скобках восклицательный знак. – М. Ч.). Похоже, что в настоящее время он мало-помалу увядает, но все же нам еще долго придется выкорчевывать его из наших газет и журналов, лекций, радиопередач и т. д.».[525]

То есть – во всяком случае, не «внедряется в последние годы», а, как надеется автор книги, «мало-помалу увядает» в воздухе «оттепели».

«С середины 30-х» – уже достаточно говорящее указание.

Вернемся к рецензии.

«К. И. Чуковский, как и многие другие авторы ‹…›, полагает, что именно этот язык и есть подлинная болезнь».

К этой фиксации рецензент явно готов присоединиться. Но дальше – важные, хотя и не в полный голос выраженные возражения:

«Называть этот действительно страшный недуг “канцеляритом” – значит придавать слишком большое значение сословию чиновников и канцелярской бумаге в жизни русского языка. Причины ‹…› явления, охватывающего различные стороны языка – и лексику, и грамматику, и даже фонетику ‹…›, и разнообразные речевые стили ‹…› – по-видимому, надо искать где-то глубже. Бумажный канцелярский стиль, может быть, сам испытывает какое-то вредное воздействие каких-то неопознанных “вирусов”. ‹…› Было бы более точно говорить об усилении процесса стандартизации языка, его “шаблонизации”, “амортизации” (в собственном смысле этого слова, от французского amortir – “ослаблять”, “притуплять”, “гасить”), о притуплении чувства языка…»

То есть дело не в воздействии «канцеляризмов», а в том, что публичная речь давно застыла в готовых формах, окаменела, и все, о чем пишет Чуковский, – только последствия.

Вслед за этими содержательными социолингвистическими характеристиками шли (в соответствии с правилами построения подцензурных текстов авторами, желающими предать тиснению нечто для них значимое) маскирующие риторические ходы, за которыми, впрочем, привычный взгляд мог различить и некоторые важные обертоны:

«… о все более утрачивающемся уважении к языку, к его славному прошлому, к заветам классиков, о безответственном отношении к его нормам и законам. В сущности, обо всем этом и идет занимательно-серьезный разговор в книжке К. И. Чуковского…».[526]

«Славное прошлое» – это предшествующее советскому времени состояние литературного языка, его разнообразная и динамичная жизнь. Нельзя не вспомнить Селищева и упреки ему Винокура – за сожаление о разрушении этого «славного прошлого».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.