2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Сегодня «советский» язык многим уже неизвестен. Значительная часть его лексикона и фразеологии, проделав драматически-сложный путь, вернулась в ячейки русской речи, и лишь часть населения России (хотя пока еще немалая) вздрагивает, встречая советизмы в нейтральных контекстах. Один пример. В 30-50-е годы выражение «вправе ждать» звучало в контекстах типа «Советский народ вправе ожидать, что враги народа будут раздавлены, сметены с лица земли» и т. п. В 60-е годы: «Наш народ ‹…› требует и вправе требовать от нас справедливых, правдивых картин, романов и поэм о его жизни»,[560] «Общественность вправе ожидать, что редакция “Нового мира” наконец сделает верные выводы из этой критики».[561] И, наконец, в наше время: «Читатель вправе ждать от нее многого и предъявлять к ее таланту самые серьезные требования…»[562] – понятно, что автор не держит в памяти предшествующие, сугубо советские употребления и контексты.

Советизмы растворяются в современных словарях без остатка. В «Русском семантическом словаре» сборище определено как, во-первых, беспорядочное скопление людей, во-вторых, «Собрание людей (чаще всего нелегальное)».[563] Специфически советское употребление этого слова[564] уже не учитывается – ни в этом,[565] ни в прочих словарях, в том числе специально ориентированных на язык советского времени.[566]

Исчезает и ясное понимание того, что такое язык советской цивилизации – язык тоталитарного, то есть совершенно специфического устройства общества. Даже в монографии, подробно анализирующей механизм работы тоталитарного «языкотворчества», на первых же страницах мы встречаем «установочные» положения, позволяющие думать, что любое общество пользуется таким языком:

«…Весьма часто маркированные политические термины – часть какой-либо идеологии. Целенаправленное использование маркированных терминов-идеологем было и остается[567] средством управления массовым сознанием. Средством эффективных манипуляций. Это закономерно».

Дальше – речь о вербализме, то есть об «уверенности носителей языка, что абстрактные понятия всегда отражают некие сущности», а далее – сразу о том, что «язык советской эпохи» изучался «еще с 20-х годов», но «исследования подобного рода не поощрялись»[568] и тогда. Но отличался ли он от других – или везде вообще «было и остается» именно такое, как в «советскую эпоху», использование «терминов-идеологем» – неясно. Хотя объект исследования наконец назван – «советская политическая терминология», но выбрана она вроде бы потому, что «еще и наиболее удобна для изучения».[569] Специфичность объекта остается неочевидной.

Еще важнее другое: все специальные словари имеют целью зафиксировать слова, вообще употреблявшиеся в советское время, от принятых в официальной речи до слов, в нее никогда не проникавших (психушка, подписант), и уже постсоветских пародирующих выражений.

В течение ряда лет я составляю словарь, выполняющий иную, достаточно четко очерченную задачу, – словарь советской публичной, устной и письменной, речи.

Эта сфера наиболее полно осмыслена В. Купиной (на основе понятия «идеологема»), рассмотревшей «Толковый словарь русского языка» под редакцией Д. Н. Ушакова как «лексикографический памятник тоталитарной эпохи».[570] Сам словарь служил, в сущности, мощным инструментом превращения слов в идеологемы.

В «Толковом словаре русского языка конца ХХ века» (СПб., 1998) эти же слова отмечаются как «уходящие или ушедшие из активного употребления, отражающие реалии и категории советской эпохи» (С. 13).

Упомянутые ранее соавторы выбирают «в качестве словарной единицы» не идеологему (как «факт идеологии»), а советизм как «факт культуры».[571] Идиосинкразия к политизации затрагивает и те области, где без «политики» и идеологии не обойтись.

Наша задача – гораздо более узкая и специфическая, чем у многих из названных и не названных авторов. Мы хотим дать по возможности обширный свод советизмов, не включая в него,

во-первых, ушедшие реалии советской цивилизации (кстати, многие из приведенных соавторами – медработник, хлебороб, бумажник, допризывник – мы к таковым не относим): бригадмилец, буденовка, избач, многотиражка, махорка, оборонец, октябрины, парторг, первичка, передовик, рабфак, самокрутка, стахановец, танцплощадка, толстовка, физорг;

во-вторых, устаревшие слова: вузовец, громкоговоритель, промтовары;

в-третьих, слова и синтагмы только внутреннего (партийно-аппаратного или маргинально-интеллигентского), не публичного употребления: вызвать на ковер, невыездной, в отказе, спецпереселенцы.

В словарь должны войти исключительно те самые слова и синтагмы, которые за долгие десятилетия настряли в зубах и мгновенно вызывают в памяти современника – носителя языка соответствующие сугубо советские, неизменно в той или иной степени идеологически окрашенные контексты, в которых они ему многократно встречались: в неоплатном долгу, в ногу с жизнью, во всей сложности и противоречивости, во всеоружии, военщина, во враждебном окружении, воля народа, воодушевленные, воспевать, ворошить (не надо ворошить), в первых рядах, враг народа, вырвать с корнем…

Задача такого именно рода ставилась в свое время Ю. И. Абызовым в его замечательном «Тезаурусе» (хранящемся ныне в Архиве Бременского университета); в подборке контекстов он, в отличие от принципов нашего Словаря, ограничивался кратчайшими (словосочетание, часть фразы).

Другого способа определения советизмов, кроме как на слух, то есть с опорой на речевую память, мы не видим и не видели. Когда возникали сомнения – советизм ли это? – мы задавали этот вопрос разным людям, не равнодушным к смене эпох. Можно сказать вполне определенно – когда в России не останется людей, часть сознательной жизни которых прошла при советской власти, возможность такой идентификации просто исчезнет. Кому тогда придет в голову, что слово «идея» в отличие от, например, «смысл» (пример Г. Гусейнова) – советизм? Вот почему задача такого словаря представляется актуальной, и субъективность определения его корпуса не должна служить препятствием.

Практически речь о том, чтобы успеть снять нагар – или, точнее, отслоить (с тем чтобы законсервировать) пласт советского употребления от слов русского языка, которые возвращаются в живую речь, постепенно освобождаясь от советского шлейфа. Впрочем, среди них есть и такие, от употребления которых носители языка сегодня (про завтра сказать не беремся) отказались по причине их слишком очевидной «советскости»: беззаветно (преданный), безыдейный, бескрылый, боевитость, бытовизм, вожак (в позитивном значении), вредитель (про человека), вылазка, несознательный, обличение, пламенный (в позитивном значении), показ и т. п.

Если наше общество до сих пор не выполнило важнейшую для своего дальнейшего развития задачу подведения итогов истории России ХХ века, то нужно попытаться выполнить ее хотя бы в этой области. (Недаром некоторые из перечисленных нами советизмов уже возвращаются – и в близком значении.) Важно показать особую роль этих слов именно в тоталитарном социально-политическом контексте – то, что, как было сказано, уже затушевывается в поле сегодняшней не только публицистической, но и научной рефлексии.

Вполне разделяя мнение упомянутых соавторов, что алфавитный принцип толкового словаря «даже несколько препятствует системному представлению советизмов»,[572] мы все-таки идем по этому пути, поскольку любые «кусты» и «гнезда» словаря-тезауруса все равно будут иметь свои минусы.

Осмысление того, что случилось с русским языком в ХХ веке, – общая задача. Ее выполняют и те, кто исследуют личность и речь Сталина, воздействие которых различимо и в сегодняшней жизни (книги Б. Илизарова, М. Вайскопфа), и те, кто изучает место недавних идеологем в сегодняшней речевой жизни (Г. Гусейнов), и те, кто своей прозой демонстрирует, как глубоко пустил корни язык распавшейся советской цивилизации (Е. Попов).

«Этот мутный поток нового языка родился раньше, чем устоялись новые структуры власти»; они, «в свою очередь, смешали язык революционной пропаганды с имперским канцелярским языком, и это новое наречие органически влилось в общий чан языка».[573] Вряд ли «органически»; но на этот-то «имперский канцелярский» и указывала Паустовскому его личная память (см. главу «После Сталина»), элиминируя при этом иные важнейшие составляющие «нового наречия». «Этот социальный волапюк ревпропаганды, окопов и подворотен веселил молодых писателей 20-х годов, помнивших язык изначальный», – весьма важное замечание Битова: литература советского времени резко изменилась именно тогда, когда ее поле покинули помнившие – то есть имевшие в виду исчезнувший фон. «“Рассказы Синебрюхова” Мих. Зощенки (1921) писаны еще окопным сказом, а уже 23-м он начинает писать рассказы языком совбыта», а у Леонида Добычина «уже в 24-м эта новая речь становится чисто авторской». Сталинское время разлучило «живой язык и литературу, разослав их по разным этапам, тем самым прекратив литературу. Далее следует уже история языка, не отраженная литературой»; Битов полагает, что «история геноцида языка могла быть написана конкретно, научно».[574] Нельзя не согласиться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.