4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

Социальный анамнез своих героев Маканин никогда не дает зараз, а рассредоточивает в щелках и зазорах повествования; в многоступенчатых постскриптумах, когда рассказ уже исчерпал себя вплоть до развязки и остается только его обдумать; разбрасывает там и сям свои камешки, полагаясь, как уже говорилось, на особый, сыскной интерес читателей, требуя, быть может, слишком многого.

Так, детство Михайлова в «Отдушине» – это всего лишь «штришок», которым мы вольны пренебречь. То же – и в других вещах. Читая «Предтечу», поразмыслить стоит не только над анекдотическим бревном, которое оглоушило героя через мгновенье после того, как ему «открылась истина» (скептики вправе утверждать: за мгновенье до – автор и им оставляет шанс). Вниманию нашему предложена – где-то в пазах действия – и прежняя жизнь Сергея Степановича, этого одними хвалимого, другими – начиная с Багрицкого – проклинаемого человека предместья, чей уклад был в урочный час, как бульдозером, срезан разрастающимся вширь и вглубь «большим городом». Вернувшись с войны, не растерялся, благо был у него домик, свое пространство жизни; собственным горбом, умелыми руками строителя и ремонтника заработал себе достаток: в доме – дружелюбная и сдобная жена, дочка; во флигельке – соленья, припасы; но и приворовывал стройматериалы, не без того (за что поплатился заключением и никогда на это не роптал). Грешен был и в другом, поддался однажды грубой похоти, соблазненный женой своего соседа и напарника (впрочем, падение какое-то невинное, полусознательное: простота тех душ, цвет того времени сравнивается с целенаправленным «женским поиском» представительницы других нравов, дочери Сергея Степановича – Леночки). Да, был грешен, но любил своих надежной и ровной семейной любовью. Подточила все это не тюрьма и не «бревно» перевернуло. Может, вспомните штрих из прошлого, всплывающий в другом месте, ближе к кончине Якушкина, – вспомните, что когда-то произошло с женой его Марьей Ивановной. Она захирела (а вскоре умерла, и все пошло прахом) после того, как во время поездки в Прибалтику, отказывая себе в доброкачественной снеди, отхватила четыре красивых костюмчика – вдвое больше, чем нужно (а ведь не «спекулянтка»). Якушкину ее трофеи сразу крепко не понравились. По квалификации одного из рецензентов, знахарь – в прошлом «мелкий приобретатель». Несколько общо сказано! Есть разница между его хозяйственным «домостроительством» (даже если оно не без сучка – в свете морали и права) и «бабьей алчностью», охватившей бедную Марью Ивановну при виде модных магазинов – какой-то нелепой, идолопоклоннической алчностью. Борьба с «хапаньем», с нацеленностью этой станет потом одним из главных мотивов якушкинской проповеди. А разве не существенно в повести наше знакомство с братом Якушкина, Василием Степановичем, грузным седым сварщиком, вместе с которым знахарь ежегодно отправляется в родную деревню, чтобы помянуть покойную мать? Мы видим другой росток того же корня, силу его и слабость. Братнего философствования Василий Степанович не выносит, жизнью своей бестревожно доволен, вывел детей в люди (то есть они с дипломами и с интеллигентными женами, «наш род!»), ни в чем перед обществом не провинился. Приходит на могилу матери и, обставленный водкой и закусками, рассказывает могильному холмику семейные новости о замужествах и поездках за границу: «Все хорошо, мама, все отлично!» В этом торопливом ритуале посреди обстоятельной трапезы – сразу: и родовое достоинство, и наивное забвение смерти как проверщицы жизненных целей. Народный утопист и праведник Сергей Якушкин и беспомощней, и глубже своего брата.

Якушкин – это, если воспользоваться выражением Достоевского, «тип из коренника». По литературной линии А. Латынина убедительно сравнила его трагикомически и иронико-патетически выписанную фигуру с Дон Кихотом. Но есть для него и другие параллели, на ближней почве, ибо его правдоискательство и космическая вера в благую «природу», его убежденность в силе совести, «именуемой также интуицией», и готовность «воплотить задуманное коллективистское общество» на путях самосовершенствования – все это колеблется в диапазоне между «сокровенными людьми» Андрея Платонова и надрывным самодумом Князевым, автором проектов «О государстве», из копилки Василия Шукшина. Формулой того же человеческого типа может служить и «Безумный волк» Н. Заболоцкого. Ясны национальные, социально-прослоечные и исторические корни Сергея Степановича, ясен склад его сознания и его путь. Этически безвкусны высокомерные насмешки над «полузнайством» Якушкина, «галиматьей», почерпнутой им из газетных сенсаций или околонаучных слухов (всякие там «нейтрино», обеспечивающие бессмертие души, или «антимиры», куда она, душа, отправляется после исхода). Столь же недальновидно вслед за А. Казинцевым полагать, что вся подобная мифология служит в повести целям компрометации Якушкина, целям низведения «жития» до обывательского анекдота. Сквозь «галиматью» светит сильный его, ищущий дух, а из подручного сора наукообразных оккультных суеверий он, за нехваткой лучшего источника, лепит совсем не бессмысленное нравственное учение.[316]

Усмешка Маканина относится к бессилию Якушкина-«реформатора», но не к духовному дару Якушкина-праведника, дару, который символически явлен в целительной «психоэнергии», но не скудеет по мере ее иссякания, по мере ниспадения и заката героя. Ирония Маканина – вовсе не «блуждающая» (как о ней писали), то есть не тотальная, нигилистическая. Она – очень даже дифференцированная, чутко меняющая свою интенсивность и тона: сгущается она над головами Леночки и ее мужа, которые все никак не могут разжениться, боясь прогадать с новыми партнерами; несколько светлеет в виду журналиста Коляни, пришельца в «большом городе», способного к подобию бескорыстного увлечения идеей; печальным юмором облекает временно возрожденных якушкинцев, тихо потом разбредшихся на четыре стороны, по известному закону рождения и гибели сект; приближаясь же к самому «предтече» – переходит в какой-то трагический физиологизм, заставляющий вспомнить о позднеготической живописи. Короче говоря, любопытствующему читателю здесь предоставлены все данные, все акценты проставлены, – но так, что их трудно объединить в непротиворечивую, фундаментальную картину. Автор идет на риск, что многое пропадет, останется незамеченным. Почему?

«Антилидер» – опять-таки странноватая короткая повесть (или длинный рассказ). Снова, должно быть, психологический казус из коллекции маканинских редкостей? Кто этот Толя Куренков, тихий и, по обыкновению, смирный сантехник, нежный отец и дисциплинированный муж, – тем не менее время от времени затевающий яростные драки и кончающий жизнь в «зоне» от руки какого-то урки? Завидует он, что ли, своим вальяжным, удачливым противникам или (идейно-бескорыстная форма той же зависти) хотел бы уравнять всех, поделить поровну достаток и удачу, чтобы никто не выделялся и не превозносился? Но версию зависти, хотя бы и «преображенной», автор настойчиво отметает. Скажем, приятели замечают Толе, что вечно он набрасывается на человека с машиной, который «может подвезти-отвезти», стоит такому появиться в их старинной, дружащей семьями компании. А Куренков в ответ искренне изумлен, потому что в тот момент, кипя и наскакивая, не помнил ни о каких машинах. Тогда, быть может, это болезнь такая, какой-то застарелый детский «комплекс», зарядивший Толину психику периодическими взрывами, в преддверии которых он меняется даже физически: смуглеет и ссыхается телом, чувствует жжение в нутре? (У Якушкина острые приступы сострадания тоже сопровождались зудом шрама на голове от злополучного бревна; подобная символическая физиология – не редкость в литературе нашего века: взять хотя бы одного из героев Г. Бёлля, различавшего запахи по телефону.)

Есть у Маканина манера: ложная – или задевающая правду лишь по касательной – подсказка. Ее провоцирующее присутствие как бы расслаивает читателей: на тех, кто удовлетворится такой приблизительной «истиной», и тех, кто пойдет дальше. В «Предтече» такая лукавая подсказка – жуткий опыт с крысами. Он может импонировать только Коляне, который ищет вненравственного, внедуховного объяснения якушкинскому дару. Однако же вивисектор-японец, играющий для своих жертв роль безжалостного и абсурдного фатума, – прямой антипод Якушкина, и нехитрое уравнение «люди – крысы», которое кое-кто принял было за последнее слово автора, дискредитируется отношением Сергея Степановича к жестокому опыту: не в силах больше видеть истязуемых тварей, он убегает, оставив восхищенного Коляню досматривать кровавую развязку. При всем при том реакция Якушкина изображена ненавязчиво, а сам эксперимент – с тягостной внушительностью; кто хочет, может думать, что в нем-то и собака зарыта. Еще пример. Утомленный столичной интенсификацией жизни математик Юрий Стрепетов мысленно произносит свое лукавое слово «отдушина», заявляя право на внесемейный приют, где можно сбросить груз забот. Если верить слову-подсказке, никто тут ни в чем не виноват: есть жена, а есть отдушина, так нынче устроена жизнь. Ну, а если не верить, повесть читается по-другому.

Словечко «антилидер» – тоже такая подсказка, выплывающая где-то посредине повествования о Толе Куренкове. Жена его Шурочка жалуется своему интимному приятелю на опасные странности мужа. Тот, человек образованный (кинокритик!), обдумывая казус, не без труда подыскивает ученое определение. В каждой «малой группе» есть свой лидер, но находится и такой, кто оспаривает его первенство, не вынося над собой превосходства – в красоте ли, в уме или силе: «антилидер». Закон жизни, закон психологии: кому-то на роду написано быть лидером, кому-то – «анти». Должно быть, Толя еще в школе поколачивал отличников и красивых мальчиков. Нет, не поколачивал, удивленно припоминает Шурочка. Но все равно – антилидер. «Отдушина», «Антилидер», «Гражданин убегающий», «Человек “свиты” – формулы-подсказки, перекочевывая из чьей-то речи в заглавия, приобретают колеблющееся звучание: неокончательная правда, подхваченная с чужого голоса и требующая пересмотра или уточнения. («Не сбейся на простое», – как предупреждает себя писатель Игорь Петрович в романе «Портрет и вокруг».) Но эти призвуки можно и не расслышать, если не запастись интересом к «малозначащим подробностям», спрятанным в складках рассказа.

Такая вот мелочь – из Толиного отрочества. Ребята московского предместья гуляют в лесу. Толя распорол ногу ржавой консервной банкой. Будущая жена Шурочка и еще один неизменный дружок, не брезгая, высасывают кровь из ранки. Толе щекотно, он смеется. Это – братство, тесное, немудрящее, даже, как видно из эпизода, в некотором смысле «кровное». О том же – воспоминание, как женился Толя на Шурочке, свой мальчик на своей девчонке. До того свои, что когда из загса пошли в обожаемое обоими кино, Толя после сеанса проводил подружку до ее двери и стал прощаться – забыл, что она уже ему жена.

Вот какова в истоке своем эта компания обитателей окраинных домишек и бараков, переселившаяся в типовые дома по соседству. Вернее, такова она в девственном, нетронутом сознании Толи Куренкова, ее последнего рыцаря, «хорового человека». Если в повести «Где сходилось небо с холмами» это «хоровое начало» (прекрасно уловленное рецензентом повести В. Скуратовским) дано притчеобразно: певчий Аварийный поселок последним усилием истощенной фольклорной почвы рождает своего одинокого солиста, камерного музыканта, – то в «Антилидере» оно, тоже на излете, представлено бессмысленными уже посиделками и телефонными перезваниваниями простых горожан, в память детского товарищества по-простому заботливых друг к другу. Толя, незаносчивый, довольный своим скромным житейским местом, абсолютно верный человек, предан атмосфере этого товарищества, ею живет и дышит, болезненно чуток к переменам, которые вносит в нее быстротекущее время. Шурочка Куренкова, миловидная и хорошо «упакованная» приемщица телеателье, любя мужа и заботясь, глядит все-таки на сторону – ей хочется «отдушины» вне своего прежнего круга: хочется красивых встреч с «образованным человеком», умных слов. Но представить супружескую измену Толи просто невозможно, как невозможно представить в нем какую-нибудь хитрую утайку, заднюю мысль. И вот, когда головы его друзей, словно намагниченные, зачарованно поворачиваются в сторону какого-нибудь присяжного любимца публики (а он – треплив, благодушен, самодоволен, крепок в кости, но с намечающимся брюшком; при деньжатах и колесах; ничуть не смущен ролью временного сожителя одной из прежних свойских девчонок с их двора), в Толе начинается неудержимая реакция отторжения: «Что вы ему зад лижете?» Компания не замечает, что чтит новоявленного «лидера» за пустые и ничтожные вещи, сам «любимец» тоже не замечает, как искательно унижается, стараясь каждого к себе расположить перед очередным застольем, словно бы агитируя за свою кандидатуру. Но Толя остро чует, хоть и не умеет изъяснить, неведомую раньше фальшь и бросается в бой, будто Шантеклер, оберегающий свой курятник от порчи, или еще один, несогласный с ходом вещей, Дон Кихот.

Опять-таки сказалась «микросоциальная» вдумчивость Маканина, его озабоченность незаметным распадом каких-то малых клеточек общества, вызывающим причудливые и труднообъяснимые отзывы у людей неординарной души. Финал повести не оставляет сомнения в чувствах автора. Противостоящее герою зло все сгущается: от мутноватой пошлости разбитного малого до непроглядной черноты матерого пахана. И когда Куренков, вымывшись перед смертью (обмытый, словно ребенок или покойник, приехавшей на свидание женой), идет навстречу концу, а ветер шевелит его легкие, детские волосы, то, как справедливо заметил М. Липовецкий, чувствуешь щемящую гордость за этого не шибко крепкого и не шибко мудрого храбреца. И еще горечь, – что прекрасные Толины природные – народные – качества оказались никому не нужны, никем не воспитаны и не одухотворены. Они смешны, скорее, оказались.

Персонажи Маканина словно выворачивают наизнанку привычное литературное определение «типа»: «знакомый незнакомец». Они – неузнаваемые знакомцы. Малограмотный знахарь, драчливый сантехник, злостный алиментщик, поэтесса, с телеэкрана воркующая о любви, подхалим, увивающийся в директорской приемной, – у Маканина все они не таковы, точнее, не совсем таковы, какими мы рассчитываем их увидеть. Своей неожиданной подсветкой писатель ломает нашу житейскую типологию, перечеркивает шаблонный справочник «характеров» и «ролей». Он очерчивает человека на той глубине, которая с одного конца определяется его корнями, а с другой – жизненной целью, жизненным лейтмотивом: зрение, внимательное одновременно и к человеческой социальности, и к духовному зерну. Но вместе с тем эти композиции напоминают так называемые тесты Роршаха – пятна и узоры, в которых разным испытуемым (в зависимости от их сознания и психики) не могут не видеться разные изображения. Почему бы в Алевтине из «Отдушины», этой мужественной мошке большого города, не увидеть преуспевающую авторшу с тремя изданными книжками, а в Якушкине – модного кумира суеверных мещан? Автор и для этого двери не закрывает. Он не только «обнаруживает» своих героев, но и читателю дает «обнаружиться». Эта особая читательская свобода – свобода выбирать – очень нужна Маканину, входит в скрытый пафос его прозы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.