Глава 17 Фальшивый декадент
Глава 17
Фальшивый декадент
В свое время я никак не могла понять, почему Блок под конец жизни так мучительно пробуждался в новой для себя реальности, но все же не смог к ней адаптироваться — умер, а вот Брюсов с легкостью переступил через роковой рубеж 1917-го года, и даже только что основанный Литинститут первоначально был назван его именем, только позже будучи переименован в честь Горького. С Горьким, впрочем, все более или менее ясно, но Брюсов…
Когда-то Брюсов был для меня даже как бы двойником Блока: поэт-декадент, погрязший в кокаине, алкоголе и прочих пороках, к тому же еще это начальное «Б» в фамилиях… Сам Брюсов, насколько я знаю, тоже старательно изображал из себя декадента. Например, в окружении истеричных девиц ходил по разным барам, кабакам и ресторанам. Войдя в забегаловку, картинно вставал посреди зала и зычным голосом подзывал к себе официанта, а потом начинал требовать невесть чего, причем вопил все громче и громче. Все посетители, естественно, слышали эти выступления, а девицы млели и визжали от восторга. Потом Брюсов заказывал шампанского или водки, постепенно нажирался до полной отключки и девиц тоже не забывал напоить. Потом они распространяли всюду совершенно невероятные слухи, создавая таким образом Брюсову нужную ему репутацию.
Брюсова, кажется, любил мой отец, хотя я и не уверена. Теперь, к сожалению, это уже невозможно ни опровергнуть, ни подтвердить. Сначала я думала, что других поэтов он просто не знал, а этого много издавали в советские времена, вот он ему и запомнился… Правда как-то, разбирая старые книги в шкафу, я нашла там пожелтевшую тетрадочку, где фиолетовыми чернилами были переписаны стихи: «Или бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так, что золото сыплется с кружев, с розоватых брабантских манжет». Почерк был очень похож на отцовский, даже точно — это был его почерк. Но что это такое он написал? Даже одно предположение о том, что мой отец может написать стихи, казалось мне совершенно диким и нереальным. В полном недоумении я взяла тетрадочку и пошла к отцу и спросила его: «Папа, а что это такое тут написано?» — «Это стихи великого русского поэта Гумилева! Только никому не говори!» — сказал отец, забрал у меня тетрадочку и больше я никогда ее не видела. Тогда имя Гумилева вообще ни о чем мне не говорило, я даже запомнила-то его с трудом, уж больно фамилия сложная. Я несколько раз переспросила отца, а потом записала на бумажке. Зато фамилия Брюсова была простой, запоминалась хорошо, и портрет его красовался во всех учебниках и энциклопедиях. Чаще всего встречался портрет работы Врубеля: поэт в «демонической» позе, скрестив руки, созерцает сверху вниз копошение и суету, однако ж его круглая щекастая физиономия с ушами, напоминающими ручки от кастрюли, и круглые задорно поблескивающие глазенки составляют явный контраст с позой.
Позже один мальчик у нас в классе, Гена Баранов, с головой, сплюснутой сверху и снизу, как у щуки, и никогда вроде бы не интересовавшийся литературой, как-то внезапно подошел ко мне на перемене и загадочно глядя на меня снизу вверх — он был очень маленького роста — протянул мне сложенный вдвое вырванный из тетрадки листок бумаги, на оборотном стороне которого запечатлелся круглый жирный след от стакана или же чашки. Я очень удивилась, потому что он никогда со мной не говорил и вообще казался мне крайне тупым и отмороженным персонажем. У нас в классе было всего шесть мальчиков, и все как на подбор жуткие идиоты, как будто селекцию какую-то проводили. Хотя это вроде бы была элитарная спецшкола с преподаванием ряда предметов на французском, но тем не менее. Представляю, какие дебилы учились тогда в обычных школах, даже страшно подумать! И стоит ли удивляться тому, что произошло во время перестройки и в 90-е годы, ведь ответственность за все эти события во многом лежит и на нашем поколении… Так вот, этот на редкость тупой и бесцветный Гена Баранов по кличке Баран вдруг протягивает мне бумажку, на которой написано какое-то стихотворение (как потом оказалось, пародию на Брюсова: «Сам же себя полюби беспредельно — вот эгоизма завет беспредельный!» — или что-то в этом роде), и загадочно смотрит на меня белесыми глазками, ощерив в улыбке свои щучьи зубы. Я так удивилась, что не знала, как мне вообще реагировать, для меня это было равносильно тому, как если бы вдруг заговорила школьная парта или дверь. Кажется, я промямлила что-то вроде: «Брюсов совсем неплохой поэт», — потому как, что же мне было делать, не говорить же: «Да, это совсем неплохо, у тебя способности, Гена! Если ты поработаешь, из тебя получится настоящий поэт!» Но Гена почему-то ужасно ущемился моим ответом и с тех пор вообще больше никогда со мной не говорил, не подходил ко мне и даже старался в мою сторону не смотреть, как это, впрочем, и было всегда, до стихотворения, так что я бы этого, пожалуй, вообще не заметила, если бы не его злобные взгляды исподлобья, которые я иногда на себе ловила. Мне даже как-то не по себе становилось: а вдруг он маньяк, который только и ищет удобного случая, чтобы меня замочить, и все из-за того, что я тогда неправильно отреагировала на его произведение. Как бы то ни было, но это, пожалуй, был единственный случай в моей жизни, когда я, хотя и очень сдержанно, похвалила Брюсова…
На самом деле в русской литературе есть очень много писателей и поэтов, которые вызывают у меня раздражение, кажутся скучными или же неинтересными, но, наверное, только Брюсов с какого-то момента моей жизни (теперь я уже даже не могу сказать точно когда) начал вызывать у меня самую настоящую злобу, если не сказать, ненависть, причем довольно глубокую, такую, что по сравнению с этим чувством, даже моя нелюбовь к Пушкину выглядит, наверное, игрушечной и немного надуманной.
Долгое время, правда, я не отдавала себе в этом отчета, и эта неприязнь тлела во мне, как нечто совершенно нерефлексивное и с трудом поддающееся определению. Ну не нравится поэт и все, — что тут такого! Однако сегодня я, пожалуй, уже в состоянии определить свое отношение к Брюсову. Мне кажется, я наконец-то поняла причины этого странного отталкивающего эффекта, который производит на меня его фигура. Все дело в том, что Брюсов повинен в единственном, но самом страшном грехе, в каком только можно уличить писателя, — в стилистической нечистоте!
В конце концов, даже с Горьким все более или менее просто и понятно. Горький или там какой-нибудь Куприн — это фигуры периферийные в литературе, вечные, как мир. В том смысле, в каком вечна, к примеру, проза домохозяйки Маргарет Митчелл, посвященная вечным человеческим чувствам вроде любви и т. п. и не подверженная капризам изменчивой моды. Неприязнь Горького к поэтам вроде Кузмина — это неприязнь благополучного во всех других отношениях, но одетого не по моде обывателя к денди, так как последний вольно или невольно оттеняет убожество и косность его бытия. Так всегда было и всегда будет! Жан Жене, например, говорил, что ему неприятно даже стоять рядом с Ротшильдом. И я его очень хорошо понимаю, так же как понимаю и то, что найдется множество людей, которым совершенно незнакомо это чувство…
Однако Брюсов — фигура вовсе не периферийная: он был едва ли не создателем русского символизма, самого стилеобразующего течения своего времени, или, по крайней мере, его общепризнанным мэтром. И тем не менее, в то время как Блок «спал и видел сны», находящийся рядом с ним Брюсов как будто только прикидывался спящим, просто прикрывал для виду глаза, и все.
Именно такое ощущение у меня всегда оставлял Брюсов и его стихи. Я даже думаю, что, подобно тому, как символисты видели своих предшественников в Тютчеве или Фете, современные концептуалисты должны были бы считать своим предшественником Брюсова. Так как Брюсов, в сущности, относился к символизму вовсе не как к конечной истине, а как к одному из концептов, произвольно выхваченному из множества других. И знаменитое «О закрой свои бледные ноги!» — это тоже своего рода первый полупародийный концептуалистский текст, а никак не символическое стихотворение!
Более того, Блок своей мучительной смертью, как бы ненароком совпавшей с пробуждением от глубокого сна, именуемого ныне стилем модерн, невольно показал, что для поэта смерть физическая все-таки менее страшна, чем смерть эстетическая, потому что и та и другая случается с человеком всего один раз. Не знаю, кто придумал такие правила игры, но в искусстве есть что-то прямо противоположное жизни — возможно, это сделано для того, чтобы легче отличать графоманов от гениев, иначе бы все было, пожалуй, слишком просто, и гениев расплодилось бы слишком много… Короче говоря, в результате, борясь за выживание и вступая во всевозможные компромиссы, писатель как бы все время идет по крыше, может даже приближаться к самому краю, а потом еще всего один шаг — и все, писателя больше не существует! Происходит полный энтропийный распад всего его творчества, равносильный смерти!.. Блок это понимал, и не просто понимал, а этим жил и, судя по всему, испытывал вполне ощутимый физически ужас от приближения к какой-то, вроде бы совсем незримой, последней черте и границе… А находившийся рядом с ним Брюсов, с легкостью перескочивший от одной эстетики к прямо противоположной, напротив, своим примером продемонстрировал, что эстетическая смерть не так уж и страшна. После революции Брюсов вообще очень быстро сориентировался: в 1920 году вступил в партию и стал активно сотрудничать с большевиками. Хотя все равно долго не прожил, умер довольно быстро, кажется, от воспаления легких. А жаль! Ведь он наверняка рассчитывал жить долго и в полном комфорте, но вот, не получилось…
Но дело даже не в большевиках или же марксизме. Куда важнее, что Брюсов оказался чуть ли не основателем Литературного института, одного из самых карикатурных учреждений современности, сфокусировавшего в себе самые обыденные, обывательские и графоманские представления о литературе, как о том, чему можно научить, как учат, например, инженеров, врачей и адвокатов. Вот это, по-моему, ярче всего отражает отношение Брюсова к поэзии — как к банальному версификаторству или же рифмоплетству.
Таким образом, с Брюсова начался не только концептуализм, а вообще весь этот бесконечный всеохватный и всеядный послемодернизм, когда, образно говоря, изо всех углов, изо всех своих уютных квартирок на улицы и проспекты незримого культурного града вдруг повыскакивали осмелевшие обыватели и начали разгуливать там прямо без штанов. Сначала выскочила небольшая агрессивная группка, а затем и все остальные, и так продолжается до сих пор, ибо никто, похоже, больше не опасается показаться уродливым или смешным…
Глупо, конечно, обвинять Брюсова во всех смертных грехах и напастях, обрушивавшихся на современную культуру, но, полагаю, с легкостью переступив границу между красотой и уродством, именно он подал, если и не сигнал к действию, то очень опасный пример для подражания, которому лично мне почему-то меньше всего хочется следовать…
К счастью, я сегодня могу достаточно четко определить природу своей глубокой неприязни к Брюсову. Мне кажется, что мое отношение к нему, наверное, даже в чем-то сродни чувствам, которые мог бы вызвать у какого-нибудь матерого уголовника удачно внедрившийся в ряды преступной группировки милицейский агент. Как правило, такого агента довольно просто распознать, — во всяком случае, в многочисленных фильмах на эту тему у него обычно бывает немного чуточку более правильная, чем у остальных, я бы даже сказала, квадратная голова. Так иногда мягкие пушистые комочки под рукой вдруг начинают скрести, покалывать, потом проступают какие-то квадратные неуклюжие неудобные очертания и так становится противно, противно и обидно — за свои жалкие, наивные, убогие иллюзии, просто до слез… В конце концов, распознавание такого персонажа и отделение его от остальных — это тоже в каком-то смысле проблема чистоты стиля, так что аналогия с литературой кажется мне вполне оправданной. Вот и Брюсов рядом с Блоком или же Кузминым всегда казался мне таким человеком — с чуточку более правильным квадратным черепом, представителем совершенно чуждого и враждебного мира обывателей. Или же, в лучшем случае, представителем столь же враждебного модернизму постмодернизма, но суть от этого не меняется…
Забавно, но у меня теперь даже есть небольшой опыт распознавания подлинных декадентов в среде фальшивых. Несколько лет назад, когда мы с Тимуром Новиковым готовили первый Фестиваль петербургского декаданса, мы старались ни в коем случае не допускать к участию в нашем фестивале «ложных декадентов», которых, надо сказать, и сейчас, в наши дни, существует очень много. Такова была наша общая договоренность и установка. Помню, я тогда постаралась собрать в кулак всю свою интуицию и волю, чтобы не позволить этим фальшивым личностям профанировать наше мероприятие. Некоторых, конечно, мы все-таки пропустили, но такой, как Брюсов, думаю, ни за что бы не прошел отбор, потому что он, в сущности, и был самым что ни на есть «фальшивым декадентом». Это как раз тот самый случай! Да и фальшивым поэтом вообще!
Кстати, на старости лет Брюсов сделался очень похож на Горького, — по крайней мере, если судить по портрету: те же моржовые усы, скошенный назад лоб, выпяченные губы, маленькие заплывшие глазки. Вероятно, он действительно готовился прожить еще лет пятнадцать, всерьез собирался внедриться в новую среду…
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Сюжет третий «ТИПИЧНЫЙ ДЕКАДЕНТ…»
Сюжет третий «ТИПИЧНЫЙ ДЕКАДЕНТ…» Эта характеристика не может не ошеломить каждого, кто хоть немного осведомлен об отношениях, которые связывали великого пролетарского писателя с этим «декадентом».Отношения были не просто близкие, а чуть ли даже не родственные. На
II (поэт-декадент)
II (поэт-декадент) Постараемся охарактеризовать психический и нравственный облик декадента.Воспользуемся для этой цели последним произведением г. Бальмонта, его книгой «Горящие здания», книгой, в которой модный декадент дал полный простор полету мрачной фантазии,
ГЛАВА 2
ГЛАВА 2 «Покончив со всеми этими приготовлениями, наш идальго решился тотчас же осуществить свой замысел, ибо он полагал, что всякое промедление с его стороны может пагубно отозваться на человеческом роде: сколько беззаконий предстоит ему устранить, сколько кривды
ГЛАВА 3
ГЛАВА 3 Покончив со скудным ужином, который представляется ему пиром, Дон Кихот падает на колени перед опешившим хозяином.«— Итак, да будет вам известно, что просьба, с которой я к вам обратился и которую ваше человеколюбие обещало исполнить, состоит в том, чтобы завтра
ГЛАВА 4
ГЛАВА 4 Направляясь в свое село, чтобы взять себе оруженосца, Дон Кихот освобождает пастушонка из рук жестокого сельчанина, стегающего его ремнем, но как только рыцарь удаляется, довольный тем, что заступился за обиженного, хозяин избивает мальчугана до полусмерти. На
ГЛАВА 5
ГЛАВА 5 Там его находит односельчанин и отвозит домой. Дон Кихот говорит своим домочадцам:«— Погодите! Я тяжело ранен по вине моего коня. Отнесите меня на постель и, если можно, позовите мудрую Урганду, чтобы она осмотрела и залечила мои раны.— Вот беда-то! — воскликнула
ГЛАВА 59
ГЛАВА 59 Дон Кихот с Санчо Пансой садятся на берегу чистого прозрачного родника.«— Кушай, друг Санчо, — сказал Дон Кихот, — поддерживай свои силы, тебе жизнь дороже, чем мне, а мне предоставь рухнуть под бременем моих дум и под гнетом моих злоключений. Моя жизнь, Санчо, —
ГЛАВА 60
ГЛАВА 60 «Утро выдалось прохладное, и день обещал быть точно таким же, когда Дон Кихот выехал с постоялого двора, предварительно осведомившись, какая дорога ведет прямо в Барселону, минуя Сарагосу, — так хотелось ему уличить во лжи нового повествователя, который, как ему
ГЛАВА 61
ГЛАВА 61 Роке пишет письмо своему барселонскому приятелю и провожает Дон Кихота с Санчо Пансой до города, оставив их на набережной дожидаться рассвета. Впервые в жизни они любуются морем. «Тем временем всадники с шумными и радостными криками подскакали вплотную к
ГЛАВА 62
ГЛАВА 62 Дон Антоньо, любитель так называемых «благопристойных и приятных увеселений», выводит Дон Кихота на балкон на потеху всему народу, а после приглашает прокатиться по городу, прицепив незаметно к его плащу пергамент с надписью Дон Кихот Ламанчский; наш рыцарь
ГЛАВА 63
ГЛАВА 63 Дон Кихот отправляется осматривать галеры, где его торжественно приветствует командор. Перед выходом в море «боцман подал знак поднять якорь, а затем не то с бичом, не то с хлыстом выскочил на середину палубы и принялся стегать гребцов по плечам, и тут галера стала