1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Теперь, когда мы завоевываем космос, нам с необыкновенной поэтической силой все ближе, все роднее становится великий заокеанский поэт, который ощутил и воспел в самобытных стихах беспредельную широту мироздания.

Здесь самая суть его личности. Здесь источник его вдохновений и литературных побед.

В той или иной степени это чувство присуще каждому. Человек живет в своем узком быту и вдруг вспоминает, что наша Земля лишь пылинка в вечно струящемся Млечном Пути, что миллиарды километров и миллионы веков окружают нашу жизнь во всемирном пространстве и что, например, те лучи, которые дошли до нас от звезд Геркулеса, должны были десятки тысячелетий нестись сквозь «лютую стужу междузвездных пустот», прежде чем мы увидели их. Эта «лютая стужа междузвездных пустот» ощущается нами лишь изредка, когда мы прочитаем в газетах отчет о полетах на Луну или Венеру, или посетим планетарий, или очутимся в поле вдали от людей, наедине с «полунощной бездной»:

Я ль несся к бездне полунощной?

Иль сонмы звезд ко мне неслись?

Казалось, будто в длани мощной

Над этой бездной я повис.

(А. Фет)

Но иного человека это чувство посетит на час, на мгновение, а потом отойдет и забудется, заслоненное повседневной житейщиной.

Чувство это — для человечества новое, животные совершенно не знают его. Вследствие биологической своей новизны оно не успело еще прочно укрепиться в человеческой психике.

А Уолт Уитмен носил это чувство всегда.

Мы не знаем другого поэта, который до такой степени был бы проникнут ощущением бесконечности времен и пространств. Это было живое, реальное чувство, постоянно сопутствовавшее всем его мыслям. Любого человека, любую самую малую вещь, какие встречались ему на пути, он видел, так сказать, на фоне космических просторов. На этом же фоне он воспринимал и себя самого:

Я лишь точка, лишь атом в плавучей пустыне миров…

Потому-то его стихи так часто кажутся стихами космонавта:

Я посещаю сады планет и смотрю, хороши ли плоды,

Я смотрю на квинтильоны созревших и квинтильоны незрелых.

Характерна его любовь к астрономическим цифрам — к миллионам, квинтильонам, миллиардам:

Триллионы весен и зим мы уже давно истощили,

Но в запасе у нас есть еще триллионы, и еще, и еще триллионы…

Миллионы солнц в запасе у нас…

Эта минута — она добралась до меня после миллиарда других, лучше ее нет ничего…

Миллион — единица его измерений. Вот он смотрит на вас, но видит не вас, а ту цепь ваших потомков и предков, в которой вы — минутное звено. Спросите у него, который час, и он ответит: вечность. Я еще не встречал никого, кто бы так остро ощущал изменчивость, текучесть, бегучесть вещей, кто был бы так восприимчив к извечной динамике космоса.

Астрономия, небесная механика именно в пору юности Уитмена сделала огромные успехи в Америке. Первые обсерватории — в Цинциннати, в Филадельфии, в Кембридже — строились именно в сороковых и пятидесятых годах XIX века. Уитмен смолоду любил астрономию чуть ли не больше всех прочих наук. Не потому ли истины небесной механики часто у него превращались в стихи?

Нет ни на миг остановки, и не может быть остановки,

Если бы я, и вы, и все миры, сколько есть, и всё, что

на них и под ними, снова в эту минуту свелись к

бледной текучей туманности, это была бы

безделица при нашем долгом пути,

Мы вернулись бы снова сюда, где мы стоим сейчас,

И отсюда пошли бы дальше, все дальше и дальше…

Несколько квадрильонов веков, несколько октильенов

кубических миль не задержат этой минуты,

не заставят ее торопиться,

Они — только часть, и все — только часть.

Как далеко ни смотри, за твоею далью есть дали,

Считай, сколько хочешь, — неисчислимы года.

(«Песня о себе»)

Под наитием таких ощущений и создавал он единственную свою книгу «Листья травы».

Великие мысли пространства и времени теперь осеняют меня.

Ими я буду себя измерять…

Цветы у меня на шляпе — порождение тысячи веков…

(«Песня о себе»)

Тем дороже ему эти цветы, что он осязательно чувствует, какие безмерности в них воплотились.

Сознавая и себя вовлеченным в этот вечный круговорот вещества, он чувствует у себя за спиной миллионы веков и бесконечную цепь доисторических предков, начиная с простейшей амебы:

Долго трудилась вселенная, чтобы создать меня…

Вихри миров, кружась, носили мою колыбель…

Сами звезды уступали мне место…

Покуда я не вышел из матери, поколения направляли мой путь,

Мой зародыш в веках не ленился, ничто не могло задержать его.

(«Песня о себе»)

Такое живое чувство круговорота материи могло возникнуть лишь в середине XIX века, когда на мировоззрение передовой молодежи Старого и Нового Света стали властно влиять новейшие открытия геологии, биохимии, палеонтологии и других естественных наук, переживавших тогда бурный расцвет. Именно в эту эпоху естественные науки выдвинули и обосновали закон эволюции как единственный всеобъемлющий принцип научного постижения мира. Уитмен с его живым ощущением текучести, изменчивости всего существующего не мог не найти в эволюционных теориях опоры для своих космических чувств. Глубина этих теорий оказалась недоступна ему, но их широта была прочувствована им до конца, ибо он и здесь, как везде, раньше всего поэт широты. Естественные науки пятидесятых — шестидесятых годов XIX века открыли человеку колоссально расширенный космос. Уолт Уитмен стал первым великим певцом этого нового космоса:

Ура позитивным наукам! да здравствуют точные опыты!

Этот — математик, тот — геолог, тот работает скальпелем.

Джентльмены! вам первый поклон и почет!

(«Песня о себе»)

Его поэма «Этот перегной» есть подлинно научная поэма, где эмоционально пережита и прочувствована химическая трансформация материи. Если бы те ученые, которые повествовали о ней в своих книгах, — хотя бы Юстус Либих, автор «Химических писем», и Яков Молешот, автор «Круговорота жизни», столь популярные и в тогдашней России, — были одарены поэтическим талантом, они написали бы эту поэму именно так, как она написана Уитменом.

В этой поэме он говорит о миллионах умерших людей, для которых в течение тысячелетий земля является всепожирающим кладбищем:

Куда же ты девала эти трупы, земля?

Этих пьяниц и жирных обжор, умиравших из рода в род?

Куда же ты девала это тухлое мясо, эту вонючую жижу?

Сегодня их не видно нигде, или, может быть, я ошибаюсь?

Вот я проведу борозду моим плугом, я глубоко войду в землю лопатой и переверну верхний пласт,

И под ним, я уверен, окажется смрадное мясо.

Вглядитесь же в эту землю! рассмотрите ее хорошо!

Может быть, каждая крупинка земли была когда-то частицей больного — и все же смотрите!

Прерии покрыты весенней травой,

И бесшумными взрывами всходят бобы на грядах,

И нежные копья лука, пронзая воздух, пробиваются вверх.

И каждая ветка яблонь усеяна гроздьями почек…

И летняя зелень горда и невинна над этими пластами умерших.

Какая химия!

(«Этот перегной»)

Когда читаешь подобные стихотворения Уитмена, ясно видишь, что те популярно-научные книги, которые оказали такое большое влияние на идеологию наших «мыслящих реалистов» шестидесятых годов и раньше всего на их вождя и вдохновителя Писарева, были достаточно известны автору «Листьев травы».

Иногда в его стихах чувствуется даже привкус вульгарного материализма той бюхнеровской «Материи и силы», при помощи которой в романе Тургенева разночинец Базаров пытался приобщить к нигилизму старосветских русских «феодалов».

Идеи этой позитивной доктрины Уолт Уитмен перевел в область живых ощущений, часто поднимая их до высоких экстазов. Это выходило у него совершенно естественно, так как он был по своей духовной природе «космистом». «Широкие мысли пространства и времени» были с юности органически присущи ему.

Космизм Уолта Уитмена питался не только эволюционными теориями естественных наук того времени, но в равной степени, а пожалуй, и больше — идеалистической философией Гегеля, Шеллинга, Канта. Так же явственно слышатся в «Листьях травы» отголоски священных мистических книг древней Индии и современных ему трансцендентных учений Карлейля и Эмерсона. Преуменьшать или замалчивать эти влияния — значит сильно отклоняться от истины. Влияния эти сказываются на сотнях страниц. Вся поэзия Уитмена — от первого до последнего слова — проникнута благоговейным восторгом перед божественной гармонией вселенной.

В одном из поздних предисловий к своим стихам он писал:

«С радостным сердцем я принял достижения Современной Науки, без малейших колебаний я стал одним из ее самых лояльных приверженцев, и все же, по моему убеждению, существуют еще более высокие взлеты, более высокая ценность — Бессмертная Душа Человеческая».[1]

Настойчиво повторял он в «Листьях травы»:

Клянусь, я постиг наконец, что каждая вещь в мироздании обладает бессмертной душой…

Душа! это ты управляешь планетами,

Время твой собрат и товарищ, ты радостно улыбаешься Смерти,

Ты заполняешь собою всю ширь мирового простора.[2]

(«Тростник»)

Говоря о поэзии Уитмена, советский литератор Д. Мирский, глубокий ее знаток и ценитель, горячо восстает против фальсификаторов этой поэзии:

«Было бы, — пишет он, — грубо неправильно замалчивать ее антиреволюционные и мистические моменты… Мистическая санкция системы Уитмена с полной ясностью дана в пятом разделе „Песни о себе“ на языке, хорошо известном всякому, кто знаком с писаниями классиков мистики».[3]

Логически эти оба мировоззрения, идеализм и материализм, несовместимы, одно исключает другое, но в том и состоит парадоксальное своеобразие Уитмена, что во всех своих стихах он пытается интуитивно, вне логики дать синтез обеих непримиримых философских систем. Обе помогли ему выразить, хотя бы в смутных и туманных словах, «космический энтузиазм», присущий ему независимо от всяких научных и философских доктрин.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.