Э.Ф. Шафранская, Т.М. Пономарева Ориенталистские и постколониальные мотивы в современной литературе: «На солнечной стороне улицы» Дины Рубиной и «Нас там нет» Ларисы Бау

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Э.Ф. Шафранская, Т.М. Пономарева

Ориенталистские и постколониальные мотивы в современной литературе: «На солнечной стороне улицы» Дины Рубиной и «Нас там нет» Ларисы Бау

«Там, внутри» (1) — так называется научный сборник, открывающий «новое проблемное поле культурной и социальной среды» (2); «внутри» — «это культурные пространства народов России, в том числе и русского народа…» (3). «Этот международный и междисциплинарный сборник представляет первый масштабный опыт исторического исследования культурных практик внутренней колонизации» (4).

В унисон заглавию сборника звучит фраза из романа «На солнечной стороне улицы» (2006): «…там, внутри, под густым волосяным чачваном, действительно было темно…» (курсив наш. —Э.Ш., Т.П.) (5).

Актуальность проблематики, вынесенной в заглавие данной статьи, резонирует с большим количеством недавно изданных отечественных (и переведенных западных) исследований по ориентализму и постколониальным процессам в культуре и литературе (6). Целесообразность знакомства школьного учителя с проблематикой нашего исследования связана, с одной стороны, с необходимостью знакомства с новой для литературы рубежа веков и XXI в. постколониальной тематикой, возникшей на сломе советской империи, с другой стороны — с инновационным направлением гуманитаристики не только в российском, но и зарубежном дискурсе.

Постсоветский период вызвал на бывшем пространстве империи мощные миграционные процессы. По разным причинам люди, кто вынужденно, кто добровольно, теряли свою родину — одни уезжали, от других «уезжала» родина. Рассуждает группа поэтов: «Можно говорить о почти вещественном — шагреневом — исчезновении родины в привычном ее качестве. <… > Не поэт в данном случае эмигрирует из родной страны — она покидает его, словно почва, уходя из-под ног» (7). Устами своего рассказчика говорит писатель А. Грищенко: «И уже чего-то не хватает на земле. Меня не хватает» (8), имея в виду тот постколониальный процесс, с которым связан уход в небытие «малых родин».

Сохранить образ «малой родины», или показать, что было там, внутри, — одна из задач, которую ставят многие современные писатели; воплотить родину в литературных образах и сюжетах, оставить в «семейном альбоме» культуры слепок былой цивилизации. Писатели как бы прощаются с городом своего детства, юности и даже зрелости — на рубеже веков появляются произведения: А. Волоса о Душанбе («Хуррамабад»), А. Мамедова о Баку («Хазарский ветер»), А. Мелихова о Степногорске («Исповедь еврея»), А. Хаирова о Казани («Казань — Курочки», «Одна улица на двоих»), почти вся проза Сухбата Афлатуни — о Ташкенте. Этот ряд можно продолжить романами Д. Рубиной «На солнечной стороне улицы» и Ларисы Бау «Нас там нет». По словам А. Эткинда (6), история свидетельствует, что для постколониального состояния характерен всплеск интеллектуальной жизни (с. 296), пересмотр экзистенциальных основ.

В двух романах писательниц-современниц представлен город Ташкент (Справка: Ташкент вошел в состав Российской империи во второй половине XIX в., после захватнических колониальных войн; затем — в составе СССР в качестве столицы союзной республики; ныне — столица самостоятельного государства РУ.) — глазами ориенталиста, «белого человека», колонизатора (как ни стараются многие избегать этого термина, нагруженного негативной советской коннотацией, но вернуться к нему стоит — термин объективен и беспристрастен).

Сюжет романа Рубиной «На солнечной стороне…» выстроен так, будто происходит отбивка ритма в изображении города: город был — теперь уходит — ушел. В романе есть пассаж, где в бытовой, разговорной форме выражен механизм внутренней колонизации, который лег в основу концепции исследования Александра Эткинда6. Приведем эту некороткую цитату. Персонаж дядя Миша рассказывает подростку Вере Щегловой о распаде империи Македонского и умозаключает, что это — «"удел всех империй, даже столь могучей, как наша…" — она не фыркнула сразу от такой глупости, а только спросила: "Это что, империя — наша Советская страна? Ты совсем чокнулся?" — за что получила немедленно… <… > целую лекцию о том, что можно назвать империей, и что такое колонии, и как они завоевываются, как контролируются, как отпадают от метро… метрополии… В процессе лекции на горизонте появилась и, обозначившись надутыми парусами, вплыла в окно забегаловки каравелла Колумба; конкистадоры обменивали бусы на слитки золота; пыхали огнем первые пушки… <…> и, наконец, с отборными отрядами русской армии появился здесь генерал Кауфман, расселся станом — в Туркестане, — проложил улицы, назвал их именами русских писателей и поэтов… даже оставил, среди прочего, название станции в Янгиюле — Кауфманская…

— Значит, мы — колония? — уточнила она. И он спокойно ответил:

— Еще какая! С плантациями, туземцами, белыми колонизаторами, которые забавным образом и сами стали рабами, и прочим таким, о чем я тебе когда-нибудь расскажу подробней. И будь уверена, что всему этому придет конец. Как и всем империям…» (Рубина. С. 259–260). Героиню пугают «ругательные» слова, применимые к буржуйским странам, но не к ее советской Родине.

«Белые колонизаторы» «стали рабами» — по словам исследователей, советская власть в отношении к своему народу продолжила «внутреннюю колонизацию под антиколониальными лозунгами»6 (Эткинд А., Уффельманн Д., Кукулин И. С. 30) «В первый же день рабочих согнали на собрание. На повестке дня был только один, извечный колониальный вопрос: отправка людей на хлопковые поля» (Рубина. С. 218). Известно, что хлопок был главным манком колониальных войн XIX века в Туркестане, главным сырьем в колониальной политике Советского Союза.

В девятнадцатом столетии в Ташкент (шире — Туркестан) ехали разные люди, по разным поводам, с разными целями, добровольно и принудительно: это были многокилометровые обозы крестьян-переселенцев; «господа ташкентцы» — любители легкой наживы; ехали подвижники — учителя, врачи, ученые. Дядя Миша, персонаж Рубиной, любил говорить: «"Из очень многих белых колонизаторов я один родился здесь добровольно!" <…>…Дед его, военный врач из кантонистов, явился в эти края в составе русской армии генерала Кауфмана и обосновался тут обстоятельно и с любовью. Настолько пригрела его Азия, что и жену свою, киевлянку, наследницу большого ювелирного магазина "Исаак Диамант & Гавриил Диамант", он приволок сюда же, на новую, приветливую, усаженную молодыми чинарами, улицу Романовскую, где к тому времени успел выстроить особняк, одноэтажный, но просторный… <…>…А вот единственный внук… рос уже на Тезиковке, в комнате с буржуйкой, керосиновой лампой и примусом, которую снимали, избавленные от дедовского особняка, Мишины родители» (Рубина. С. 253) — так предыстория приближалась к главному времени романа, к краху империи. «Между тем начиналось время, предсказанное когда-то пьяненьким дядей Мишей. Империя не то чтобы качнулась или стала осыпаться, но несколько утратила чувствительность своих щупалец… Они стали разжиматься, пока еще не выпуская колонии, но заметно ослабив хватку…» (Рубина. С. 335).

Позиция условного «белого колонизатора», перешедшего в ранг колонизуемого (ментально русского человека, укорененного на восточной земле), по отношению к месту нахождения амбивалентна: это одновременно взгляд чужого, ориенталиста, удивленного экзотикой нерусской жизни, и своего, так как именно это его родина, которая ныне утрачена. Поведать о той колониальной цивилизации — задача рубинского повествователя, который, как фольклорист в полевых условиях, опрашивает информантов, собирает по крупицам детали быта, ландшафта, городской среды, одежды, кухни, этнографизмы, особенности языка — ойкотипы и эндемики и проч.

Так, во времена «развитого социализма» в Туркестане велась борьба с «феодальными пережитками», которые не вписывались в социалистическую унификацию: «…проходит кампания по борьбе с паранджой, и велено не пускать в городской транспорт представительниц средневекового мракобесия. — Куда прешь, в парандже?! — орет кондукторша скрюченной старухе. — Не пускайте ее, граждане! Пусть сымает! Граждане улюлюкают и гонят старуху…» (Рубина. С. 100). «А под дувалом сидели последние старики в зеленых чалмах, успевшие до Советской власти совершить паломничество в Мекку. Социализм они оценивали скептически. Перебирали четки и кривили губы: "Лучше бы инглиз (англичанин) прийшел!"» (169) — эти старики, последние из могикан, помнили русско-английское соперничество в завоевании Туркестана.

Традиционным взглядом ориенталиста выхвачены восточный торг, окружающая публика: «двое узбечат» (168), «узбекская семья» (169), «жили на нашей улице и узбеки» (176); «Молодые узбеки пытались приставать практически к любой "европейской" девушке» (178); «Уже был подогнан грузовик, и старый их дед тащил черный радиоприемник, а бабка кричала ему на идиш: "Что его брать, когда по нему только узбеков и слышно?!"» (223); «Если долго ходить вдоль рядов и смотреть на еду, узбеки угощают. Узбеки добрые» (235).

Взгляд европейского цивилизатора XIX века на туркестанский быт обнаружил отсутствие ложки у туземцев — с той поры этот мем вошел в поэтику ориентализма, тиражируемого от текста к тексту: «Однажды посадили меня соседи за большой дастархан, плов есть. А я возьми да и попроси ложку. Моя подружка Насиба рассердилась: "Ты что, плов есть не умеешь?" Плов полагалось есть руками, сложив пальцы горстью и подгребая помаленьку к себе. Освоить это искусство — не ронять ни рисинки — было не так-то просто, но необходимо: вдруг позовут на свадьбу или на угилтой — обрезание, а ты плов есть не умеешь! И брезгливость надо отбросить за ненадобностью, если хозяин решил угостить тебя со своей собственной руки. Как говорил наш сосед, дядя Рахматулла: "Кизимкя, кушяй, мусульманский рука чи-и-истий!"» (177).

Туркестанский край не был классической колонией, отделенной от метрополии морем, что подчеркнуто рубинским повествователем: «Откуда намывало все те колониальные диковины на азиатский сухой брег?» (249) — речь идет о старых вещах, попадавших на блошиный рынок Ташкента (что было отмечено в литературе не раз, например, А.И. Солженицыным в «Круге первом» (9), Е.М. Мелетинским в воспоминаниях (10), став очередным мемом Ташкента).

Ослепительное, всех манящее в край и согревающее солнце, изобильные базары, чайханы как место встреч и новостей, арыки — городские водные артерии, огромные спасительные кроны деревьев, узбекские дворы и еще многие атрибуты восточного городского ландшафта присутствуют в рубинском повествовании, продолжая ориенталистскую традицию, стартовавшую в русской литературе в XIX веке.

Взгляд рубинского повествователя-ориенталиста необычен, как уже сказано. Обычен — это когда чужой взгляд воспринимает другое. Для рубинского повествователя другое — родное и чужое одновременно; ориенталистский взгляд воспитывался, насаждался, вкупе с бытовой ксенофобией: «Летом — и тошнотворно тяжелый запах пота и кислого молока, которым узбечки моют головы» (Рубина. С. 100), «глинобитные улочки», «обшарпанные дувалы» [там же]. В унисон рубинскому дискурсу звучат фрагменты из романа Ларисы Бау: девочки, героини романа, «сидели на остановке и завистливо обсуждали наряды женского населения. Выходящие с пятого троллейбуса были одеты лучше, чем с четвертого… Потому что четвертый шел в старый город — одни узбечки в калошах, фу» (11); «— А, жиды скрытные, прикидываются, что нищие, а у самих золото в штанах спрятано. — А узбеки ослиную мочу пьют» (Бау. 258); «— Мы, русские люди, его приютили, он наш хлеб жрет и нашего жиденка побил! — гремел Васин папа. — Гнать их взашей! Разве ж это коммунисты, называется, паразиты! Коммунисты, а нашего жиденка бьют» (Бау. 276), — набросился Васин папа на двенадцатилетнего мальчика, сына преследуемых греческих коммунистов, нашедших приют в Ташкенте.

Если ориентализм туркестанского разлива формировался в конце XIX и в XX в., то рубинский — в постимперскую эпоху, но несмотря на это концепт ориентализма тот же — те же приемы и срезы.

Во второй половине XX в. с Ташкентом связан новый мем — эвакуация времен Великой Отечественной войны: «Их эвакуировали в Ташкент… И здесь Сашу и умирающую Катю взяла к себе на балхану узбечка Хадича» (Рубина. 25). Необычайно популярный кинофильм 1960-х «Ты не сирота» об эвакуированных в город со всей страны детях, об узбекской семье, приютившей и спасшей почти два десятка детей разной национальности, отзывается в романе Рубиной типологическим фрагментом: «Хадича несколько раз поднималась на балхану, смотрела на девочку, качала головою и бормотала что-то по-узбекски. Под вечер, завернув в головной платок сапоги старшего сына, Хикмата, ушла и вернулась через час без сапог, осторожно держа обеими руками поллитровую банку кислого молока» (Рубина. 28). В пандан к этому рубинскому фрагменту — зарисовка Ларисы Бау: у ребенка при родах умерла мать, «…не война сейчас, вынянчим, выкормим, раз горе такое. Соседка Гайша-апа надела калоши, повязала голову платком и отправилась в махаллю (узбекский квартал. — Э.Ш., Т.П.) — искать кормилицу. Нашла. Три раза в день бегала к ней с бутылочками, потом стали возить девочку к ней в коляске. Ольга Владимировна отдала кормилице свои сережки» (Бау. 87).

На смену классической ориенталистской оппозиции «запад — восток» приходит осознание одинаковости судеб разных «востоков»: «… Улицы послевоенного Ташкента… — глинобитные извилины лабиринта, порождение неизбывного беженства, смиренная деятельность по изготовлению библейских кирпичей… <…>…какие лепили в египетском рабстве мои гораздо более далекие предки. Вот он, вечный рецепт кирпичей изгнания: смешиваем глину с соломой и формуем смесь руками» (Рубина. 47).

Пространство билингвизма в романе Рубиной выражено глоссами (культурологическими комментариями повествователя к словам, вошедшим в региональный русский язык) и интерференцией — обоюдным языковым влиянием. Вот таким ломаным русским говорят персонажи-узбеки: «Э-э-э! — морщился Адыл Нигматович, — глуп-сти! Тот дженчина просто бандитка некультурный, больше ничего. Какой воспитаний у него, а? Вишел голий на балкон, дочкя на перил садил…» (Рубина. 24); «Кизимкя, бир пиалушкя катык кушяй, — озабоченно приговаривала она, натряхивая в пиалу белую комковатую жижу» (Рубина. 28) (девочка, одну чашку кислого молока скушай); «…Приезжал старый узбек на тележке, запряженной осликом: — "Джя-аренный кок-руз!"…» (Рубина. 48) (жареная кукуруза).

На протяжении полутора веков существования Ташкента в русской истории и культуре было немало людей (и знаковых для культуры в том числе), очарованных городом и осевших в нем. Есть такие персонажи и в романе Рубиной: «Гольдрей был учеником Бродского, отличным живописцем. В начале войны работал в Эрмитаже, помогал переправлять в безопасное место бесценные полотна гениев; <…> Потом эвакуировался с Академией художеств в Самарканд, жил в одной из келий Медресе Улугбека, преподавал в училище Бенько-ва. И вот тогда его навеки покорил желтый, бирюзовый, охристый свет Азии, ее могучая природная палитра: дробный пурпур разломленных гранатов, багряные кисти винограда, зеленоватое золото бокастых дынь… Кровь сыграла, кровь далеких восточных предков… И больше не вернулся к серому граниту белых ночей» (Рубина. 70). Так люди западной культуры становились иными: «Гостеприимство — один из важнейших законов узбекской жизни. И в нас, в европейцев, или, как говорил один папин сослуживец — "колониальных белых", — это тоже с годами въелось, так что стало общеташкентским стилем жизни» (Рубина. 177).

Роман Ларисы Бау «Нас там нет» (2012) можно отнести к «Детской литературе в круге чтения взрослых» (номинация этой литературной ниши принадлежит Е.А. Асоновой, специалисту по детской литературе). Рассказчица Ларисы Бау тоже вспоминает свои детство и юность, проведенные в колониальном Ташкенте. Заглавие романа имеет постколониальное звучание: в подтексте — того города тоже нет и «нас там нет».

Первые строки повествования вводят читателя именно в постколониальный контекст, где, во-первых, мемами, или сигнатурами, представлен сам город («Ташкент — это такой большой восточный город. Там дыни, виноград, персики, там плов варят, там жарко летом, снег зимой, а речки всегда полны ледяной водой, потому что они текут со снежных гор» (Бау. 3), — а во-вторых, его колониальный характер, с процессами внутренней колонизации: «Мы были разнонациональные дети, вытряхнутые на это место из разных исторических мешков. На это время у нас была lingua franca — русский язык. Было братство бедности» (Бау. 3).

Повествование ведется от лица рассказчицы, взрослого человека, вспоминающего свое детство; рассказчица входит в роль той девочки, на глазах которой происходили изображенные события, складывалась эпоха, преломленная через взросление, девичью психологию.

К слову, в романе Л. Улицкой «Зеленый шатер» персонаж, учитель словесности, рассуждает: «Но все-таки была одна странность в этой прекрасной литературе: вся она была написана мужчинами о мальчиках. Для мальчиков. Все о чести, о мужестве, о долге. Как будто все русское детство — мужское… А где же детство девочек? Какая у них ничтожная роль! <…> Как обстоит дело с девочками? Они всего лишь объект мужского интереса? А где их детство? Претерпевают ли они тот внутренний переворот, который случается с мальчиками?» (12). Претерпевают — этому и посвящен роман Ларисы Бау, которому автор дает жанровое определение — «Взрослая трагикомедия о советском детстве». В ташкентском детстве рассказчицы присутствовали все «веселые человечки», «культурные герои советского детства» (13), что и у других детей империи: Буратино, Мальвина, пионеры, «Ленины», «Сталины».

Слухом и зрением ребенка осмысливаются события 1950-1960-х годов: смерть Сталина, эпоха Хрущева, реабилитация, возвращение людей из лагерей. «И Сталин умер, вроде не доносят уже…» (Бау. 6); «…много оказалось заселенцев — ссылочные, не доехавшие до своих столиц профессора, ученые, музыканты и вообще. Растерянные от огромных потолков, больших комнат, с парой узлов, в довоенной одежде — они были заметны сразу» (Бау. 6); «В те времена слова "коммунизм", "целина", "вперед", "партия" и прочие говорились громко и отовсюду. А слова "лагерь", "вышка", "без права переписки" только начали входить в обиход. Они так же быстро вышли из обихода…» (Бау. 8); «…в какое-то время Сталины стали исчезать ночами. Едешь в троллейбусе, смотришь в окно: вчера был, а сегодня пусто, разровнено даже. Бабушка обычно нервно смеялась по такому случаю, но смеялись не все, кто крестился, кто возмущался, кто испуганно молчал» (Бау. 20); «Вообще, нам китайцы так и говорили: ваш неправильный Сталин умрет скоро. Мы втайне молились, чтобы умер. А с другой стороны: ну умрет, а заменят кем? Таким же…» (Бау. 146).

Свидетельства имперского дискурса («Из газет получалось, что мы живем хорошо и правильно и навсегда. А кто буржуи и неправильно, тем пролетариат хвост накрутит» (Бау. 44)) перемежаются рефлексией постимперской: «Когда собирались постлагерные друзья, можно было спрашивать, всех ли сталинов убрали из города? А когда уберут ленинов и кого поставят взамен? Дедушка сказал, что ленинов не уберут никогда. В это трудно было поверить после сталинов, но он верил.

Он так и не знает, что был неправ. Ленинов тоже стали убирать, но не как сталинов, с воровским испугом. Ленинов убирали азартно и весело. Дедушка также был неправ, что сталинов убрали навсегда: они стали появляться потихоньку, маленькие еще, незаметные, по праздникам, а кое-где уже бронзовые» (Бау. 22).

Детский слух запомнил, а сознание взрослого человека запечатлело странные аберрации в отношении к людям неимперской, т. е. нерусской национальности: «…закончил Харьковский университет еще до революции, будучи татарином…» (Бау. 15); «Татарин, а какой культурный, никогда женщину в обиду не даст, — говорили про него и уважительно цокали языком» (Бау. 75); «…кто такие "армянины"? Бабушке трудно было это объяснить. — Ну, у них есть свой язык, они едят голубцы в виноградных листьях. <… > Я долго считала, что национальности различаются по еде. Потом, уже далеко, нашлось много людей, которые пытались убедить меня в другом: что одни величнее других, добродетельнее, милосерднее, историчнее, зловреднее, жаднее, ну и вообще лучшее-худшее толпой, стадом» (Бау. 59–60); «Дядя Гриша был загадочной национальности. Даже в нашем дворе, где кого только не было, это было необычно, как, скажем, если бы американец жил бы у нас в будке и чинил ботинки» (Бау. 79); «…когда началась война, татар прогнали из Крыма, а ассирцев сталин не тронул, потому что они были тихие и хорошие» (Бау. 79); «Дружила она, пожалуй, только с моей бабушкой, тайной полькой, записанной русской в процессе выживания перед войной» (Бау. 97).

Все приведенные фрагменты говорят об ограничениях в правах «иноплеменников» — историческое свидетельство внутренней колониальной политики, когда по приказу власти корежились даже не единичные жизни, а судьбы целых народов: «…в начале жизни Розе Исмаиловне не повезло: она родилась крымской татаркой в 1933 году в Крыму. <… > Однажды утром они пришли в школу как обычно, но потом их окружили солдатами и повели к грузовикам.

— На экскурсию? На дальние огороды?

Грузовики затянули брезентом, чтобы ничего не было видно вокруг. Они стали петь, чтобы подавить заползающий в душу страх. Их привезли на вокзал в Симферополе, затолкали в вагоны. Каждому дали хлеба и сухой тараньки. Поставили в вагон бидон с водой. Закрыли двери и повезли. <…> Ночью умер отец. На станциях их пересчитывали, два солдата вытащили его и положили на насыпь» (Бау. 200–201).

Одним из устойчивых образов применительно к Ташкенту стал Вавилон, который тиражируется всеми, кто пишет об этом городе. «…Во дворе все всё знали» (Бау. 205): кто лагерный, кто еврей, кто армянин, кто татарин. «Буркановы-родители были русские. Они об этом часто говорили как о большом и важном деле, наложенном на них сверху — нести просвещение узбекам, которые без них, Буркано-вых, даже задницу подтереть не могли. А ихняя Таня была как все, просто девочка, и с Равшанкой, узбеком, играла, а родители ее не одобряли. Считалось, что ей надо дружить с нами, неузбеками. Чтобы набраться не вшей, а культуры» (Бау. 205) — так на уровне повседневности протекал процесс колонизации, начатый еще Российской империей и высмеянный М.Е. Салтыковым-Щедриным в «Господах ташкентцах».

И хотя были отличия между колонией и метрополией («За окном (поезда. — Э.Ш., Т.П.) была бескрайняя пустыня… Потом вдруг лес, лес… Граница двух миров обозначалась женщинами: в нашей Азии они повязывали свои яркие платки назад, узлом на затылке, а в России белые — под подбородком» (Бау. 164); «В трамваях, которые ходили в Москве по бульварам, были очень злобные и подозрительные кондукторши. Не то что у нас в Ташкенте. Московские были безжалостны к страдальцам войны и не пускали их ездить бесплатно, а у нас в Ташкенте с этим было более гуманно. Кондукторши опускали глаза и пропускали несчастных, как на картинах передвижников добрые барышни» (Бау. 166–167), «провайдер» у них — у столицы, у тех, кто жил в ландшафте «лесном», и у тех, кто жил рядом с пустыней, — был единый. Беззаконно арестовывали, пытали, ссылали одинаково в Москве, Ташкенте, Ашхабаде (Бау. 84–85). Всех школьников воспитывали под едиными лозунгами, пели единые песни, поклонялись единым кумирам: «В школе начиная с первого класса приходилось хотеть быть героем. Надо было если не отдать жизнь ЗА, то хотя бы ее положить, тоже ЗА» (Бау. 121); «Да что и говорить! Где брать идеалы, чтобы расти правильно? Ленин? Пушкин? Дедушка Калинин? Еще про Хрущева скажите! "Неоднозначная фигура", как говорил дедушкин друг и бывший сокамерник» (Бау. 126); «У нас вообще много было событий счастливого детства, омраченного воспитанием» (Бау. 115); «Жизнь у них (соседей. — Э.Ш., Т.П.) шла как кукольная — каждую минуту знали, что надо делать. <…> Про Ленина стихи читать, и всё такое правильное. Они были партии благодарны, хотели эту благодарность привить и нам, и следующим за ними поколению. Мы были неблагодарные дети… хотелось гадость сотворить» (Бау. 145).

Литература, подобная романам Д. Рубиной и Л. Бау, должна входить в круг чтения современных подростков и юношества, чтобы молодое поколение помнило о травматической истории XX века, чтобы, по словам героя романа Л. Улицкой «Зеленый шатер», не остаться «личинкой», так и никогда не став «бабочкой». «…Не доросшие до взрослого состояния существа плодят себе подобных личинок, так и никогда не превратись во взрослых» (Улицкая. 80).

Только мучительно постигая внешний несправедливый и жестокий мир, его историю, человек, начиная с детского возраста, пробуждается к сочувствию и состраданию (Улицкая. 82). И курировать этот процесс должен учитель словесности (как в романе «Зеленый шатер» — Виктор Юльевич: «Он наблюдал у своих воспитанников развертывание крыльев, и на них отпечатывались смыслы и узоры» (Улицкая. 79). «Правильный учитель — это второе рождение» (Улицкая. 236).

Как пишет Лариса Бау, от исчезнувшего Ташкента остались дыни и виноград, «а дорожки, посыпанные красным песком среди вечернего благоухания роз, исчезли. И мы исчезли оттуда. Вот сидим теперь в разных местах Земли, вспоминаем, плачем, смеемся. И после нас уже некому будет вспоминать. Для тех, кто придет после, это будет уже историческая фантастика. Ну и пусть» (Бау. 4). А слова одного из ее персонажей: «Я записываю, новые поколения должны знать правду» (Бау. 208) — это позиция самого автора, выполнившего свою главную писательскую миссию.

Таким предстает Ташкент со страниц романов двух писательниц-современниц — «восточные ворота» двух былых империй, «большой Ташкентский Дом» (Бау. 143), так назвала его Лариса Бау; город-миф, затонувшая Атлантида, по словам Дины Рубиной. Так жила советская империя — «там, внутри».