Сказка — ложь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сказка — ложь

Достоверность вовсе не есть предикат истины или,

лучше сказать, что достоверность никакого отношения к истине не имеет.

Шестов Л.И. На весах Иова[4]

Как термин, как повествование, адресуемое детям, и как произведение сказочников-профессионалов сказка приобрела известность довольно поздно — в XVII–XIX столетиях. Разумно предположить, что в качестве устного, а затем и письменного жанра она сформировалась в предыдущий исторический период, то есть в Средние века и в эпоху Ренессанса. Тем не менее ее не просто вынесли за эти хронологические рамки — скажем, куда-нибудь в Античность, но и поместили в такую седую древность, о которой и достоверных сведений не сохранилось. Было решено, что сказка родилась на свет вместе с человеком разумным. Человек изначально был дикарем, а сказка — мифом.

Такое отношение к сказке проистекало не только из актуальных идеологических догм и популярных научных гипотез. Не меньшую роль сыграл эпитет «народный», прочно приклеенный к слову «сказка». Если под народом понимать не этнос, не нацию, которых, конечно, миллион лет назад не было, а некую человеческую общность, то вот он — готовый источник сказок. Люди умели разговаривать (научились говорить), а следовательно, они рассказывали сказки. Сказки передавались из поколения в поколение, меняясь и обогащаясь новыми деталями. Они благополучно пережили крах цивилизаций. Возникли сказочники-любители, ссылавшиеся на своих учителей — добрую нянюшку или говорливого старичка, а затем и профессионалы, также черпавшие сюжеты в народе. У любителей сказка нередко подстраивалась под читательскую аудиторию, приобретая авторские черты, поэтому ей присвоили характеристику «литературная».

Лучший отечественный специалист по сказкам В.Я. Пропп обратил внимание на то, что специальное слово для обозначения понятия «сказка» есть только в русском и немецком языках (знаменательное совпадение). Смысл русского корня «каз» — «сказать». Там, где говорили, имелись сказки. До XVII в., однако ж, «сказку» еще и писали, и она представляла собой «нечто достоверное, письменное или устное показание». Впервые сказка сделалась тем, «что мы понимаем под этим сейчас», в указе Алексея Михайловича от 1649 г., где она названа «небывалой»[5]. Пропп недоумевает: почему это сказка из серьезного документа вдруг стала ложью — видать, писать-то писали, но изрядно привирали, вот царь и возмутился. Думается, ученый напрасно связывает сказку тех лет с ложью. Царь мог употребить уничижительное слово по отношению к юридической «сказке», но в кругах, где бытовала сказка устная, она воспринималась всерьез. Это подтверждает и немецкое Marchen, чей корень Маг означает «новость, известие». Marchen — это «маленький интересный рассказ», и в таком виде он встречается с XIII в. В древнерусской письменности представление о сказке как о поэтическом вымысле тоже не отражено[6].

В эпоху Просвещения с утратой веры в чудесное термину «сказка» было придано иное значение. В приложении к Оксфордскому словарю зафиксировано за 1750 г. понятие «волшебная сказка» как «небылица, невероятная история» и даже «ложь» [7]. Немецкий историк и поэт И.Г. Гердер в 1777 г. писал о сущности сказок: «Они в известной степени суть результат верований рода, его чувственных представлений, его сил и влечений, когда люди мечтают, потому что не знают, верят, потому что не видят… так что это большая тема для историка человечества, для поэта, для знатока поэтики и философа»[8]. В этих словах заключен манифест всех последующих знатоков фольклора: сочинители сказок — люди прекрасные и чистые, но незнающие и невидящие, наукой не просветленные, хотя плоды их фантазии — величайшее достояние культуры.

Наши фольклористы определяли сказку как устный рассказ, созданный с целью развлечения и содержащий «необычные в бытовом смысле события»[9]. Хрестоматийной стала пушкинская фраза: «Сказка — ложь, да в ней намек! Добрым молодцам урок». В том, что «сказка — ложь», исследователи проявили удивительное единодушие. Недостоверности был присвоен статус одной из сказочных традиционных форм[10]. При этом миф (греч. «предание, сказание»), напротив, ассоциировался с «правдой»[11], которая рассказывается отнюдь не с развлекательными целями. Собственно, миф отличается от сказки только отношением к нему рассказчика и слушателя: верят они в действительность описываемых событий или не верят[12]. Со стороны Проппа последнее утверждение было весьма смелым. Он, хотя и выводил сказку из мифа, все же относил ее к доисторической эпохе. Получается, уже в ту пору люди сознательно привирали.

Не забудем: сказка — принадлежность народа. А обвинять народ во лжи — пусть даже милой, безобидной, игривой — как-то нехорошо. Поэтому в царской России ценители народного творчества выражались о сказках чрезвычайно осторожно. А.Н. Афанасьев полагал, что в них «нет ни нарочно сочиненной лжи, ни намеренного уклонения от действительного мира»[13]. Мол, не хотели ничего искажать — само собой получилось. Однако вовремя спохватились и воспользовались приемом «повторения», не отважившись «дать своей фантазии произвол, легко переходящий должные границы и увлекающий в область странных, чудовищных представлений» [14]. Любопытное замечание крупнейшего собирателя русских сказок! Оказывается, ужасы, которыми наполнен его сборник и подобные ему (например, сборник И.А. Худякова), — далеко не предел!

Афанасьев принужден был искать какие-то объяснения, если не оправдания сказкам. Сам он им не верил, а между тем наблюдения фольклористов и этнографов свидетельствовали об искренности сказочников. Так, Е.Р. Романов утверждал, что волшебные сказки для народной массы служат «сказаниями о чем-то совершившемся или даже совершающемся», что в существование летающих змеев она верит. А.К. Сержпутовский уверял, что «народ смотрит на сказочные эпизоды как на действительно бывшие события». Д.К. Зеленин замечал, что пермские сказочники верят в действительность описываемых ими в сказках событий [15]. О вере украинцев в сказочные чудеса говорил П.П. Чубинский: «Народ всегда слушает эти сказки серьезно, спокойно, и если завязывается после рассказа разговор, то чаще высказывается слушателями удивление к рассказанным событиям и лицам и замечания о том, что все это могло быть, да и теперь может быть» [16].

Перед советскими учеными стояла очень серьезная дилемма. С одной стороны, вышеизложенными свидетельствами нельзя было пренебречь. С другой — народ как главная культурная сила не имел права заблуждаться! Можно было бы списать сказки на пережитки в среде отсталого крестьянства и забыть о них, но представители советской науки не могли на это решиться — к их чести, они высоко ценили сказки. Многие растерялись. Составитель указателя русских сказок Н.П. Андреев даже приписал ведущую роль в составлении сказок господствующим классам (в первую очередь боярству) — им не привыкать дурить народ, который лишь воспринимал созданное в верхах. Но Андрееву указали на ошибку, и он вспомнил, что сказка зародилась в доклассовом обществе [17].

Выход, однако, нашелся. Сказки тщательно отделили от схожих жанров — мифа, эпоса, легенды, предания и былички. Миф и эпос героизировали, по возможности удалив оттуда самую отвратительную нечисть и кровавые ужасы. В таком виде их стали рассматривать как доказательство исторической борьбы кого-то с кем-то — русичей с врагами, угнетенных с угнетателями, — хотя «связь с культом» все же не исключалась. С культом прочно связали и легенду (лат. «то, что подлежит чтению») — единственный жанр, за которым признали религиозно-монотеистическое (в частности, христианское) происхождение. В лучшем случае легенде присущ нравоучительный характер, в худшем — эксплуататорский. Все «фантастическое» в легендах при таких обстоятельствах не казалось предосудительным. К тому же легенды сочинял, как правило, не народ. Предания отнесли отчасти к эпосу, отчасти — к легендам.

Быличку отделяла от сказки очень тонкая грань, и ее постарались упрочить. Сам термин «быличка» был высосан из пальца именно для того, чтобы противопоставить его «сказке». Вот современное определение былинки: «Мифологический рассказ, основанный на вере в возможность инкарнации потусторонних мифических существ в условиях сакрального хронотопа и явления их из „того“ мира в „этот“ либо, наоборот, проникновения людей в мир духов» [18]. Если бы нашелся мудрец, растолковавший мне в детстве подобное определение — с «инкарнацией» и «хронотопом» наверняка пришлось бы помучиться, — то я бы воскликнул: «Да ведь это сказка!» «Нет, — возразил бы мудрец, — в сказке все понарошку, а это — случай из жизни».

Слово «хронотоп» использовал А.Я. Гуревич для характеристики средневековых «примеров» (аналог русских быличек). В «примерах» немало сказочных персонажей и ситуаций, но сюжеты их на привычную для нас сказку вроде бы не похожи. Именно хронотопами они и отличаются. Сказка «строит свой хронотоп, не заботясь о правдоподобии», а хронотоп «примера» «претендует на то, чтобы в него поверили, несмотря на чудесную его природу» [19]. Иными словами, Гуревич сравнивает средневековый «пример» с современной сказкой. Но еще сто лет назад сказка тоже претендовала на истину! Откуда же историку известно, каков был ее хронотоп в Средние века?

Теперь, когда разница определена, все сомнительные сказки (а страшных среди них — большинство) можно отнести к былинкам. Пропп так и делает, сославшись на авторитет братьев Гримм, а затем припи сывает былинке религиозную (языческую) функцию, коей сказка лишена. Ну а раз былинка религиозна, она недалеко ушла от легенды. Сказка же — чисто художественный жанр, и народ понимает ее как вымысел и в действительность излагаемых ею событий не верит. Говорил об этом и великий знаток русской души В.Г. Белинский [20]. Пропп упорно отстаивает ложность сказок, не замечая несоответствия такого взгляда собственной же теории об их «дикарских» корнях. Для нынешних туземцев, на которых ориентируется наука в своих представлениях о первобытном обществе, «все сказки являются преданиями о том, что имело место в действительности» [21].

Итак, рассуждая о народных корнях сказки, былички можно не учитывать, и уж конечно, их не рекомендуется читать детям. Персонажами быличек — привидениями, ведьмами — можно всерьез не заниматься, а змеев и Ягу следует объяснить какими-нибудь историческими (точнее — доисторическими) образами и явлениями. В своем сказочном виде эти существа, безусловно, не существовали. Они — смутное воспоминание о вещах реальных вперемешку с поэтической фантазией.

Отрыв былички от сказки требовалось подтвердить, что и сделал П.Г. Богатырев. Теперь все повторяют за ним, что в сказке действуют Кощей Бессмертный, Змей Горыныч, Баба Яга и другие персонажи, которые в русской демонологии отсутствуют. Герои последней — леший, водяной, домовой — лишь изредка вводятся в сказки для замены легендарных древних персонажей [22]. Тебе, читатель, не кажется странным это сопоставление? Почему в первой группе перечислены Кощей, Змей и Яга, а во вторую не включены колдун, черт и ведьма, которые, казалось бы, и должны подменять своих сказочных коллег? Здесь мудрость: как раз ведьм и чертей в сказках предостаточно. В афанасьевском сборнике Кощей присутствует в 6 сказках, Змей (Змей Горыныч, Змей Змеевич) — в 42, Яга (Ягишна) — в 32, тогда как колдун — в 9, черт (бес, нечистый, нечистый дух, дьявол) — в 40, а ведьма (колдунья) — в 21. Цифры вполне соизмеримые. К тому же нет доказательств, что, скажем, легендарная Яга древнее столь же легендарной ведьмы, а не наоборот. Неизвестно еще, кто кого подменяет! Ну а лешего водяного, домового в сказках и вправду мало. Но разумнее сопоставить их с функционально схожими существами: диким человеком (Медным Лбом), чудищем (Чудо-Юдо), карликом (мужичком «с ноготок»). Леший встречается в 3 сказках, водяной — в 4, домового нет вообще; Медный Лоб — 2, чудище — 7, мужичок — 4. Тоже немного. Среди «волшебных» монстров есть еще великан (5), Морозко (3), Лихо Одноглазое (1) и другие незначительные персонажи. Среди «демонологических» — мертвец (17) и упырь (2). Трудно включить в какую-либо группу аллегории стихий (Вихрь, Ветер), аллегории нужд и болезней (Нужда, Лихо), а также людей, наделенных колдовскими способностями, но не названных колдунами и ведьмами (старик, старуха, бабушка-задворенка).

Далеко не всем поклонникам сказки пришлась по душе попытка ученых «обмирщить» ее, сведя волшебство к древним ритуалам, обрядам и давно позабытым суевериям. Против аксиомы о ложности сказки выступили последователи Г.К. Честертона. «В Средние века, — писал Честертон, — людей интересовали драконы или лик дьявола вовсе не потому, что о них слагались красивые истории, а потому, что люди свято верили в их реальное существование». Однако сам писатель не признавал сказочные события истинными, но горой (в буквальном смысле) стоял за сказочную мораль. Ему все время казалось, что критики ополчились на сказку из-за ее… реализма. Милый его сердцу реализм он вменял даже детям: «Ребенок никогда не спутает факта с вымыслом — он просто любит вымысел» [23]. Под этими словами подписались бы многие фольклористы XX столетия.

Для Дж. Р.Р. Толкина «волшебные существа вовсе не иллюзорны… за „фантазиями“ скрываются вполне реальные устремления и силы, независимые от сознания и целей человека». К сожалению, фраза «устремления и силы» обезличивает сказочных существ, несмотря на их независимость от человеческого сознания (по пути обезличивания шли и другие оппоненты ученых — психоаналитики). Благословляя выдуманный мир, великий сказочник приписывает его человеческой фантазии, а та «непременно опирается на четкую картину мира реального и вовсе не склонна ее затуманивать» [24]. Толкин, как и Честертон, называвший миф при всей своей любви к нему плодом воображения [25], излишне доверяет разуму.

Властелин колец. Король Теоден и Грима Гнилоуст. Иллюстрация современного художника А. Л. Скорохода. У Толкина король находится во власти темных чар, сковавших его силу и волю

Данный текст является ознакомительным фрагментом.