Вечер на бивуаке[110]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вечер на бивуаке[110]

…Едва проглянет день,

Каждый по полю порхает,

Кивер[111] зверски набекрень,

Ментик[112] с вихрями играет.

Конь кипит под седоком,

Сабля свищет – враг валится.

Бой умолк – и вечерком

Снова ковшик шевелится.

Д. Давыдов[113]

Вдали изредка слышались выстрелы артиллерии, преследовавшей на левом фланге опрокинутого неприятеля, и вечернее небо вспыхивало от них зарницей. Необозримые огни, как звезды, зажглись по полю, и крики солдат, фуражиров[114], скрип колес, ржание коней одушевляли дымную картину военного стана. ***20 гусарского полка эскадрону имени полковника Мечина досталось на аванпосты[115]. Втянув цепь и приказав кормить лошадей через одну, офицеры расположились вокруг огонька пить чай. После авангардного дела, за круглою чашею, радостно потолковать нераненому о том о сем, похвалить отважных, посмеяться учтивости некоторых перед ядрами. Уже разговор наших аванпостных офицеров приметно редел, когда кирасирский[116] поручик князь Ольский спрыгнул перед ними с коня.

– Здравствуйте, други.

– Добро пожаловать, князь! Насилу мы тебя к себе заручили; где пропадал?

– Спрашивают ли такие вопросы? Обыкновенно, перед своим взводом, рубил, колол, побеждал, – однако и вы, гусары, сегодня доказали, что не на правом плече ментик носите; объявляю вам мою благодарность. Между прочим, вахмистр[117]! прикажи выводить и покормить моего Донца: он сегодня ничего не кушал, кроме порохового дыма.

– Послушай-ка, ваше сиятельство…

– Мое сиятельство ничего не слышит и не слушает, покуда не выпьет глинтвейну[118], без которого ему ни светло, ни тепло; давайте скорее стакан.

– Изволь! – сказал ротмистр[119] Струйский. – Но знай, что эта чара заветная: за нее ты должен приплатиться анекдотом[120].

– Хоть сотней! За ними дело не станет: я весь слеплен из анекдотов и расскажу вам один из самых свежих, со мной случившихся. За здоровье храбрых, товарищи!

Как-то недавно у нас не было дни с три крошки провианту. Кругом, по милости вашей и казацкой, стало чисто, как в моем кармане, а, на беду, тяжелую конницу фуражировать не пускают. Что делать? Голод тем более умножался, что во французской линии слышалось гармоническое мычание быков, которое плачевным эхом отдавалось в моем пустом желудке. Рассуждая о суете мирской, лежал я, завернувшись буркою[121], и грыз сухарь, так заплесневелый, что над ним можно бы было учиться ботанике, так черствый, что его надо было провожать в горло шомполом[122]. Вдруг блеснула во мне пресчастливая мысль. Сейчас же ногу в стремя – и марш.

«Куда, – спросили меня, – едешь ты на своей бешеной Бьютти?»

«Куда глаза глядят».

«Зачем?»

«Умереть или пообедать!» – отвечал я трагическим голосом, дал шпоры и, показывая вид, будто меня занесла лошадь, пустился птицею и скрылся из глаз изумленных моих товарищей. Они считали меня погибшим. Проскакав русскую цепь, я навязал на палаш[123] платок, который в молодости своей бывал белым, и поехал рысью.

«Qui vive?[124]» – раздалось с неприятельского пикета.

«Parlementaire russe![125]» – отвечал я.

«Halte la![126]»

Ко мне подъехал унтер-офицер с взведенным пистолетом.

«Зачем вы приехали?»

«Поговорить с начальником отряда».

«Для чего же без трубача?»

«Его убили».

Мне завязали глаза, повели пешего, и через три минуты я уже по обонянию угадал, что нахожусь подле офицерского шалаша. «Добрый знак! – думал я. – Счастливый тут как тут к обеду». Снимают повязку – и я очутился в компании полковника и человек осьми конно-егерских французских офицеров; малый я не застенчивый.

«Messieurs![127] – сказал я им, поклонясь весьма развязно, – я не ел почти три дня и, зная, что у вас всего много, решился, по рыцарскому обычаю, положиться на великодушие неприятелей и ехать к вам на обед в гости. Твердо уверен, что французы не воспользуются этим и не захотят, чтобы я за шутку заплатил вольностью. Да и много ли выиграет Франция, если завладеет конным поручиком, которого все знания и действия очерчиваются концом палаша?»

Я не обманулся: французам моя выходка понравилась как нельзя больше. Они пропировали со мной до вечера, нагрузили съестным мой чемодан, и мы расстались друзьями, обещая при первой встрече раскроить друг другу голову от чистого сердца.

– Не из печатного ли это? – спросил, усмехаясь, штабс-ротмистр Ничтович, который слыл в полку за великого критика.

– Да хотя бы из печатного, для тебя оно все-таки должно быть новостью! – отвечал Ольский.

– А после какого дела это случилось?

– После того самого, где ты ранен был в сапог. Штабс-ротмистр запил пилюлю и напрасно теребил усы, ища ответа на ответ: на этот раз остроумие его осеклось.

– Не расскажет ли нам чего-нибудь Лидин? – сказал подполковник, обращаясь к офицеру, который в рассеянности курил давно погасшую трубку.

– Нет, подполковник! Мне нечего рассказывать. Мой роман занимателен для меня одного, потому что обилен только чувствами, а не приключениями. И признаюсь вам: теперь вы нарушили самый великолепный воздушный мой замок. Мне мечталось, что я за отличие уже произведен в штабс-офицеры, что я сорвал «Георгия»[128] с вражеской пушки, что я возвращаюсь в Москву, украшен ранами и славой; что троюродный мой дядя, который старее Дендерского Зодиака, умирает от радости, и я, богач, бросаюсь к ногам милой, несравненной Александрины!

– Мечтатель, мечтатель! – сказал Мечин. – Но кто не был им? Кто больше меня веровал в верность и любовь женскую? Я расскажу теперь случай моей жизни, который тебе, милый Лидин, может послужить уроком, если влюбленные могут учиться чужой опытностью, – для вас же примолвлю, друзья мои, что это будет история медальона, о котором я давно обещал вам рассказать. Послушайте!

Года за два до кампании княжна София привлекала к себе все сердца и лорнеты Петербурга: Невский бульвар кипел воздыхателями, когда она прогуливалась; бенефисы были удачны, если она приезжала в театр, и на балах надо было тесниться, чтобы на нее взглянуть, не говорю уже танцевать с нею. Любопытство заставило меня узнать ее покороче; самолюбие подстрекало обратить на себя внимание Софии, а любезность, образованный ум и доброта сердца очаровали меня навсегда. Впрочем, говорят, и я верю, что любовь прилетает не иначе, как на крыльях надежды, – я недаром в княжну влюбился. Вы знаете, друзья, что природа влила в меня знойные страсти, которыми увлекаюсь в радости – до восторга, в досадах – до исступления или отчаяния. Судите же, каково было мое блаженство при замеченной взаимности! Я забредил идиллиями; мне вообразилось, что одинокая жизнь несносна, тем более что родители Софии смотрели на меня благосклонным взором. Со мною жил тогда первый мой друг, отставной майор Владев, человек с благородными правилами, с пылким характером, но с холодною головою. «Ты дурачишься, – не раз говорил он мне в ответ на мои восторги, – избирая невесту из блестящего круга. У отца княжны более долгов и прихотей, чем денег, а твоего имения ненадолго станет для женщины, привыкшей к роскоши. Ты скажешь: ее можно перевоспитать на свой образец, ей только семнадцать лет от роду; но зато сколько в ней предрассудков от воспитания! Все возможно с любовью! – твердишь ты, но кто ж уверит тебя, что княжна вздыхает от любви, а не от узкого корсета, что она глядит в глаза твои для тебя, а не для того, чтоб глядеться в них самой? Поверь мне, что в ту минуту, когда она так нежно рассуждает об умеренности, о счастии домашней жизни, мысли ее уже стремятся к дамскому току или к карете с белыми колесами, в которой блестит она в Екатерингофе, или к новой шали, для показа которой тебя затаскивают по скучным визитам. Друг! я знаю твое раздражительное от самых безделок сердце и в княжне вижу прелестную, прелюбезную женщину, но женщину, которая любит жить в свете и для света и едва ли пожертвует тебе котильоном, не только столичного жизнию, когда расчеты или долг службы позовут тебя в армию. За упреками настанет убийственное равнодушие, и тогда– прости, счастье!» Я смеялся его словам, однако ж изведывал наклонности Софии и каждый день находил в ней новые достоинства, и с каждым часом страсть моя возрастала. Между тем я не спешил объяснением: мне хотелось, чтобы княжна любила во мне не мундир, не мазурку, не острые слова, но меня самого без всяких видов. Наконец я в том уверился и решился. Накануне предполагаемого сватовства я танцевал с княжною у графа Т. и был радостен как дитя, упоен надеждою и любовью. Один капитан, слывший тогда за образец моды, досадуя, что София не пошла с ним танцевать, позволил себе весьма нескромные на ее счет выражения, стоя за мною, и довольно громко. Кто осмеливается обидеть даму, тот возлагает на ее кавалера обязанность мстить за нее, хотя бы она вовсе не была ему знакома. Я вспыхнул и едва мог удержать себя до конца кадрили, услышав его остроты насчет княжны. Объяснение не замедлило. Г. капитан думал отыграться шутками, говорил, что не помнит слов своих. «Но я, м. г., по несчастью, имею очень счастливую память. Вы должны просить на коленях прощения у моей дамы, или завтра в десять часов волею и неволею увидитесь со мной на Охте». Вам известно, что я не охотник до пробочных дуэлей[129]: мы стрелялись на пяти шагах, и первый его выстрел, по жребью, положил меня замертво. Какой-то испанский поэт, имени и отчества не упомню, сказал, что первый удар аптекарской иготи[130] есть уже звон погребального колокола: пуля вылетела насквозь в соседстве легких; антонов огонь[131] грозил сжечь сердце, но, вопреки Лесажу и Мольеру, я выздоровел, с помощью лекарей и пластырей, в полтора месяца. Бледность лица очень мила, но чтобы не показаться княжне мертвецом, я умерил на несколько дней свое нетерпение и, уже оправляясь, полетел верхом к князю на дачу. Сердце мое билось новою жизнию: я мечтал о радостной встрече моей с Софиею, о ее смущенье, об объяснении, о супружестве, о первом дне его…

Полный восторгов надежды, взбегаю на лестницу, в переднюю залу, – громкий смех княжны в гостиной поражает слух мой. Признаюсь, то меня огорчило. Как! та София, которая грустила, если не видела меня два дня, веселится теперь, когда я за нее слег в смертную постелю! Я приостановился у зеркала: послышалось, будто упоминают мое имя, говорят о Дон Кихоте; вхожу – молодой офицер, склонясь на спинку стула Софии, рассказывал ей что-то вполголоса и, как кажется, весьма дружески. Княжна нисколько не смутилась: спросила меня со холодной заботливостью о здоровье, обошлась со мною как со старым знакомцем, но, видимо, отдавала преимущество своему соседу: не хотела понимать ни взглядов, ни намеков моих о прежнем. Я не мог вообразить вины такой обыкновенной холодности – и напрасно искал в ее взорах столь милой досады, делающей сладостным примирение: в них не было уже ни искры, ни тени любви. Иногда она украдкою бросала на меня взгляды, но в них прочитал я одно любопытство. Гордость зажгла во мне кровь, ревность разорвала сердце. Я кипел, грыз себе губы и, боясь, чтобы чувства мои не вырвались речью, решился уехать. Не помню, где скакал я по полям и болотам, под проливным дождем; в полночь воротился я домой без шляпы, без памяти. «Жалею тебя! – сказал Владов, меня встречая. – И, прости укор дружбы, не предсказал ли я, что дом князя будет для тебя ящиком Пандоры? Однако ж на сильные болезни надобны сильные лекарства: читай». Он отдал мне свадебный билет – о помолвке княжны за моего соперника!.. Бешенство и месть, как молния, запалили кровь мою. Я поклялся застрелить его по праву дуэли (за ним остался еще мой выстрел), чтобы коварная не могла торжествовать с ним. Я решился высказать ей все, укорить ее… одним словом, я неистовствовал. Знаете ли вы, друзья мои, что такое жажда крови и мести? Я испытал ее в эту ужаснейшую ночь! В тиши слышно было кипение крови в моих жилах, – она то душила сердце приливом, то остывала, как лед. Мне беспрестанно мечталось: гром пистолета, огонь, кровь и трупы. Едва перед утром забылся я тяжким сном. Ординарец военного министра разбудил меня: «Ваше благородие, пожалуйте к генералу!» Я вскочил с мыслию, что, верно, зовут меня насчет дуэли. Являюсь. «Государь император, – сказал министр, – приказал выбрать надежного офицера, чтобы отвезти к генералу Кутузову, главнокомандующему Южною армиею, важные депеши; я назначил вас – спешите! Вот пакеты и прогоны. Секретарь напишет на подорожной час отъезда. Счастливого пути, господин курьер!» Тележка стояла у крыльца, и я очнулся уже в третьей станции; великодушный Владов ехал со мною. Тут-то изведал я, что дружество утешает, но не наполняет сердца, и дорога дальняя, вопреки общему мнению, только разбила, но не рассеяла меня. Главнокомандующий принял меня отменно ласково и, наконец, уговорил остаться в действующей армии. Презрение к жизни довело меня до мысли о самоубийстве, но Владов своими советами и нежным участием тронул меня. Кто жить советует, всегда красноречив, и он спас мою совесть от двух убийств, мое имя – от насмешек. «Я знал все, – говорил он мне, – но не смел объявить тебе во время болезни. Видя, что открылась тайна, и зная твой бешеный нрав, я бросился к секретарю военного министра, моему приятелю, просил, умолял: тебя послали курьером. Время – лучший советник, и теперь признайся сам: стоит ли пороху твой противник? Стоит ли шуму твоя любезная, избравшая в женихи человека без чести и правил, потому только, что он в тоне[132], что матушка ее заметила лишний против твоего нуль в звончатых титулах человека, который решился проиграть мне брильянтовый портрет своей невесты, ее подарок?» Он отдал тогда мне этот медальон. Подполковник снял его с груди и показал офицерам.

– Пусть мне тупым кремнем отпилят голову, если я вижу тут что-нибудь! – вскричал Ольский. – Вся эмаль разбита вдребезги.

– Провидение, – продолжал подполковник, – сохранило меня от смерти на берегах Дуная, чтобы долее послужить отечеству: пуля сплюснулась на портрете Софии, но не пощадила его. Прошел год, и армия, по заключении мира с турками, двинулась наперерез Наполеону. Тоска и климат расстроили мое здоровье: я на месяц отпросился на Кавказ – искать целительных вод для здоровья, живой воды – для моего духа.

На другой день по приезде я пошел с тамошним доктором отправить визиты. «Вы увидите, – сказал доктор, когда мы приближались к одному домику, – молодую, прекрасную особу, которая чахнет, быв жертвою брака по расчету. Родители напели ей о счастии пышности, а обиженное самолюбие завлекло ее в сети блестящего негодяя, и, обманутая минутного прихотью сердца, она кинулась в его объятья. Что ж вышло? Тетушка и матушка, искавшие в женихе богатство, нашли одно хвастовство, необъятные долги и разврат; он искал приданого и, обманутый обещаниями, в свою очередь, оказался во всей черноте: измучил жену язвительными упреками, поведением вогнал ее в чахотку и, наконец, проигравши и промотавши все, бросил ее, ославив в свете. Теперь она приехала сюда с отцом, умереть под теплым кавказским небом». Я боялся обеспокоить ее посещением. «О нет! – говорил доктор, – ведь чахоточные умирают на ногах, и я имею правило: коротать рассеянностью время больных, когда лекарствами нельзя продлить их жизни». Говоря таким образом, вошли мы в комнату. Это была София!.. Есть невыразимые чувства и сцены. Я думал, что ненавижу Софию; уверял себя, что, если судьба приведет меня с нею встретиться, я заплачу за измену холодным презрением; но я узнал, как много любил ее, когда, вместо гордой красавицы, увидел несчастную жертву света, с потухшими очами, с смертною бледностию лица. На краю гроба исчезают все приличия, и, когда София пришла в чувство, рука ее была омочена моими слезами и поцелуями. «Вы не клянете меня? Виктор, ты меня прощаешь?.. – сказала она раздирающим сердце голосом. – Благородная душа… ты сожалеешь, видя меня, так жестоко наказанную за легкомыслие. Теперь я умру покойно». Жизнь, как тлеющая лампада, от дуновения вспыхнула в ней на несколько дней чем-то бывалым. Но каково мне было видеть разрушение Софии, слышать, как постепенно сокращалось ее дыхание, чувствовать ее муки, переносимые с ангельским терпением!.. Она гасла – без ропота, обвиняя во всем себя одну. Друзья! друзья! я перенес много страданий, но ни одно мученье в мире не сравнится с мукою – видеть умирающую любезную; ужасно и вспомнить… София умерла на руках моих!..

Подполковник не мог продолжать. Тронутые офицеры молчали, и даже с ресниц ротмистра скатилась слеза на ус и с него капнула в серебряный стакан с глинтвейном. Вдруг послышался выстрел, другой, третий. Казаки с ведетов[133] неслись мимо эскадрона.

– Что, много ли неприятелей? – спросил торопливо ротмистр, вспрыгнув на своего Черкеса.

– Видимо-невидимо, ваше высокоблагородие! – отвечал урядник.

– Мундштучь[134], садись! – скомандовал подполковник. – Фланкеры[135]! осмотреть пистолеты. Сабли вон! по три налево заезжай! Рысью! Марш!

Вопросы и задания

1. Объясните смысл названия новеллы.

2. Почему все рассказы военных посвящены мирным проблемам?

3. Как в этой новелле раскрывается тема дружбы? Охарактеризуйте образ Владова.

4. Как в этой новелле раскрывается тема любви? Почему Мечин решается рассказать офицерам о своей влюбленности в Софию?

5. Какую художественную роль играет в новелле медальон Мечина? Объясните его символическое значение.

6. Какие характеры создает в новелле автор? Ответ обоснуйте.

7. Какие нравственные идеалы утверждаются в новелле?

8. Подготовьте рассказ «романтического анекдота» из вашей жизни.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.