В. Тарланов Из статьи «Христианские мотивы в поэзии К. Фофанова»
В. Тарланов
Из статьи «Христианские мотивы в поэзии К. Фофанова»
Самобытный эстетический опыт русской духовной лирики, начатый еще переводами византийской гимнографии, в более новое время, с поэзии Ломоносова, по-разному осваивался светскими поэтами самых различных направлений. Однако мы еще очень мало знаем об этой органической части поэтического наследия даже известных авторов.
Это тем более касается такого поэта, как Константин Михайлович Фофанов, значение которого в истории русской поэзии до сих пор еще явно недооценивается. Именем Фофанова его современники и позднейшие мемуаристы обозначили малый, но своеобразный и закономерный период в истории русской лирики: между «надсоновским моментом» (1887 г. – год смерти Надсона) и 1896 годом, временем «бури и натиска» русского символизма. Без Фофанова – необычайно популярного лирика этих 7 лет, поэта «с большим дарованием чисто художественного оттенка» (С. Надсон), высоко ценимого Чеховым, Толстым, Майковым, Брюсовым, Репиным, Лесковым, – сегодня нельзя понять смену поэтических эпох на рубеже XIX–XX столетий, невозможно уяснить себе связь золотого и серебряного века русской поэзии.
Свое художественное осмысление действительности юный поэт, переживший в 15–16 лет особенно сильное увлечение Библией, начал именно с эстетизации религиозного сознания: с библейской, в том числе и новозаветной, тематикой впервые вошел Фофанов в литературу. Евангельская тематика, будучи органической частью художественного мира Фофанова, разрабатывалась в трех направлениях, характерных для всего литературного процесса в России конца века, и вплотную была связана идейно-художественной эволюцией поэта. Большинство ранних стихотворений этой тематики было написано в духе романтической традиции, в соответствии с которой христианские образы и сюжеты интерпретировались как эстетически значимые уже в силу своего духовного содержания. В этом отношении неоромантическая эстетика Фофанова, его, как он говорил, «райского клира волшебные сказки» предельно сближены с позицией Жуковского, высказанной устами поэта Васко-де-Квеведо – героя поэмы «Камоэнс»: «Поэзия – небесной религии сестра земная. Светлый маяк, самим Создателем зажженный».
Первое стихотворение «Таинство любви», поэтически интерпретировавшее благовестие архангела Гавриила о воплощении Сына Божия, было написано Фофановым в традиционно-романтическом, возвышенном ключе и осмысливало это общеизвестное евангельское событие как торжество любви и смирения над деспотизмом карающего владыки. Последовавшее вслед за публикацией обвинение молодого автора в кощунственном, языческом осмыслении этой темы не имело под собой почвы и было основано на явном недоразумении. Достойны уважения собственное художественное осмысление двадцатидвухлетним поэтом-самоучкой различий в истолковании Божьего промысла ветхозаветной и новозаветной традициями и тонкая проницательность Фофанова в этом отношении.
Разрабатывая популярный христианский мотив странничества пилигрима во имя познания мудрости Божией (стихотворение «Долго я Бога искал в городах и селениях шумных…»), Фофанов решает его в полном соответствии с евангельской традицией. Бесприютные скитания в пространстве для него неотделимы от метания человеческого духа, и метафорический образ пути, в соответствии с христианской символикой, получает у Фофанова воплощение не только в горизонтальном контуре «пустынь», «городов», «селений», но и в эмпирических контурах вертикальной проекции: лирический герой, преисполненный «мучительной жажды лик его светлый увидеть», ищет Бога в «бедности мрачной подвалов», «в роскоши вышней чертогов», «в небе высоком и чистом», постигая тем самым сущностную иерархию мироздания. Мотив странничества и богоискательства в этом стихотворении разрешается в полном соответствии с Нагорной проповедью («Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное», «Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут», Матф., V, 3, 7), и в финале лирический герой «провидит Бога» «в сердце своем, озаренном любовью к несчастным и сирым».
Подобно Жуковскому, который в 1817 году писал: «Я бы каждое прекрасное чувство назвал Богом», Фофанов воспринимает как «божественный дар» и свое обостренное чувство красоты окружающего мира, когда «слух небесному внемлет» («Вечерняя дума – молитва моя»), и сладостное ощущение музыкальной гармонии, которая «найдет в раю невидимую связь с твоей душой» («Гармония»), и «восторги юности крылатой», я более всего – упоение «лазурным светом песнопений». Именно природа выступает не только основным источником творческого вдохновения поэта, но и импульсом его религиозного переживания. При этом нередко эстетизация пейзажа достигается через христианское мировосприятие природного явления как целенаправленного акта Творца:
Едва закат погаснет в небе алый
И ляжет мрак на землю запоздалый,
Как звездную свою эпитрахиль
На спящий мир опустит Вездесущий,
Чтоб усладить мучительную быль
И радостью наполнить день грядущий.
Полнота мироощущения лирического героя, рожденная эстетическим переживанием, трактуется Фофановым в этом стихотворении как божественное милосердие, ниспосланное, чтобы просветлить, оживить душу, «поникшую от черных дум, сомнений и страха» («Милосердие»).
Небо и земля как полюсы христианской модели мира, полюсы макро– и микрокосма в метафорической системе Фофанова легко сливаются с ключевыми символами романтического мироощущения. Вместе с тем лирический герой неоромантика Фофанова хорошо осознает не только разлад своих грез с действительностью, но и собственную трагическую раздвоенность. Он носит в своей душе рядом фатально несоединимые «небо» и «землю»:
Небеса мои там, где сиянье зари
Ночь слепая не смеет задуть и спугнуть.
Где воздвигнуты Правды святой алтари,
Вьется там мой излучистый путь.
А могила моя, – где безгрешный Христос
Проходил с грустной думой на светлом челе.
А страданья мои с ядом горя и слез
На оплаканной Богом земле.
Роковая недосягаемость прекрасного – яркая черта неоромантической эстетики Фофанова в отличие от эстетики классического романтизма, где красота была «невыразимой», но принципиально доступной интуиции художника. Именно поэтому центральный лейтобраз лирики Фофанова, обозначенный уже в его раннем программном стихотворении «Звезды ясные, звезды прекрасные…», – образ звезд – часто приобретает религиозно-мистический смысл: звезды – «светочи рая», «светильники рая», «святые очеса мироздания», «привет из потустороннего мира»:
И мнилось мне, что то твоя свеча
Затеплена перед подножьем Бога
И кротким блеском бледного луча
Мне шлет привет из вечного чертога.
Фофановская интерпретация звезд в его первом сборнике как «источника света, правды Божьего завета», «истины небес», «гениев добра» («Ночная бабочка», «Искры вечные небес…», «Восточные брызги») важна для понимания исходных принципов эстетической программы поэта, утверждавшей исконное триединство Красоты, Добра и Истины. По Фофанову, «звезды прекрасные» символизируют «сны человечества», т. е. его высшие идеалы, и порождают «сказки нежные… задумчиво-чудные». Их содержание, как и содержание авторского творчества, настолько же шире воспроизведения прекрасных образов окружающего мира, насколько «положительное единство» трех начал шире чистой Красоты.
Отсюда – идея гражданского служения добру и истине органически вплетается в эстетическую программу молодого поэта.
Однако деятельность Фофанова, активно протекавшая в последние десятилетия века XIX, не могла не отразить в себе типических мотивов и образов народнической поэзии, с которой Фофанова с самого начала объединял глубокий демократизм общественной позиции. Художественная практика С. Надсона, П. Якубовича и др. современников Фофанова, продолжающих некрасовскую традицию, устойчиво тяготела к новозаветным мотивам жертвенности и страданиям во имя людей. Однако такие мотивы наполнялись совершенно конкретным для этого времени содержанием и были полностью лишены религиозного мистицизма.
Христианская символика становится органической частью метафорической системы Фофанова: алтарь, жертва, терновый венец, святой крест, святые муки, терние, житейская скверна, духовная чистота, мирская пустыня, светочи и пророки, святой храм и т. д. и т. п. Полная секуляризация евангельских мотивов и евангельской символики в духовной атмосфере 80-х годов позволяет говорить об этой лексике и фразеологии как о структурных элементах высокого слога конфессионального происхождения. Поэтический стиль гражданской лирики Фофанова в этом отношении является неким усредненным стилем эпохи. Ср., например, замечание Г. А. Вялого о том, что «все разнообразие житейских коллизий и психологических драм своего времени» С. Надсон «сводит к аллегорическим абстракциям-антитезам: идеал и царство Ваала, свет и мрак… лавр и терн, меч и крест, сомнения и вера, раб и пророк…»
На фоне множества рассыпанных воспоминаний об «отважных душах», кому «дороже роз терновые венцы», стихотворение «Каждый час, каждый миг…» воспринимается не в духе культового прославления Христа, а как привычное аллегорическое иносказание, воспевающее подвиг гражданина-современника, духовного наставника поколения. Следует, однако, сказать, что, хотя поэтическая дань гражданским чувствам, конечно, и делает честь личности автора, но не на этом пути его ждали основные художественные открытия. Вместе с тем в использовании метафорических красок, восходящих к евангельским образам, Фофанов иногда достигает высокого мастерства. Примером может служить развернутая финальная метафора в посвященном народовольцам стихотворении «Лица унылые, взоры туманные…», в основе которой лежит известная евангельская притча о сеятеле, вышедшем «сеять семене своего»:
Там же, где шли они, доброе сеяли,
Там, где роняли зерно благородное,
Смотришь – безумные ветры навеяли
Сорные травы на жниво бесплодное…
Эта развернутая согласованная метафора звучит не только как итог художественного и исторического осмысления гражданского деяния персонажей, но и как очень выразительная эмоциональная доминанта всего стихотворения.
Евангельские реминисценции широко используются Фофановым при разработке исповедально-молитвенного мотива и играют большую роль в становлении лирического героя нового типа, рождающегося в ходе преодоления постулатов романтической эстетики. Личная драма фофановского героя – уже не свидетельство исключительности его натуры (в духе романтической апологетики личности), но драма поколения. «Боль времени» звучит в фофановском переложении молитвы «Отче наш» при разработке христианского мотива покаяния:
В годы сомнения, в годы ненастные
Нам изменили мечты неизменные,
Мы загасили светильники ясные,
Мы расплескали елеи священные.
Реальность, исполненная лжи и зла, и идиллическая греза («молитва рая», «молитвенная песнь») с их полярными системами ценностей постоянно сосуществуют в художественном мире Фофанова как «два мира», «две жизни», и эта раздвоенность авторского мироощущения, разорванность его поэтической концепции мира обусловливают смятенность и противоречивость героя. Жанровые традиции христианской молитвы-исповеди, молитвы-мольбы оказываются особенно актуальны для Фофанова в изображении мучительной рефлексии и метаний героя в поисках «идеи», способной одухотворить серое существование. Фофановская молитва-мольба иногда звучит как тягостно-надломленный стон смертельно уставшего «земного странника», у которого «от тайных мук надорвалась грудь»:
Ободри меня, подыми меня,
Исцели меня и наставь на путь…
…Дай мне тешиться роковой борьбой,
Дай мне верить в блеск золотого дня!
Узнаваемость лирического героя Фофанова обусловлена характером построения образа: волнующая бесконечность душевного мира, разъедаемого сомнениями в божественном разуме, неясность и сиюминутность идеальных порывов, неуловимые и мерцающие границы идейно-психологического рисунка, все то, в чем нашел свое яркое выражение импрессионизм творческого почерка Фофанова.
Подобно тому, как в живописной палитре Фофанова-пейзажиста отмечаются намеренная приглушенность колорита, ахроматичность, игра светотени, передающая динамическую смену контуров и теней, и доминирующий, ключевой образ вечерних сумерек, так и в языковой палитре при изображении внутреннего мира героя та же расплывчатость и туманность и так же экспрессивен семантический комплекс света: отблески, вспышки, озарения, сияния… Очень часто эти душевные просветления и озарения мотивированы христианским мироощущением, и тогда в поэзии Фофанова возникают мотивы раскаяния, смирения, всепрощающей любви и нравственного катарсиса («Милосердие», «Веет сердце отрадным», «Заря в остывающем небе…»). Характерно, что евангельский Бог в эстетической системе Фофанова крайне редко персонализируется в образе Христа тем более верховного судьи. Почти всегда образ Бога конструируется мотивом его всепроникающей благости, посылающей человеку свет и тепло «из Божьего лона», или же мотивом Творца. Отсюда и фофановские эпитеты: Любви Глашатаи, Отче наш! Бог безутешно страдающих! Солнце вселенной, Жизнедавец, Вездесущий, Ваятель вселенной, бессмертный Зодчий.
С духом христианской монотеистической доктрины о едином Боге как носителе абсолютной благости, лишенном чувственной наглядности, глубоко согласуется своеобразный мир стихотворения «В тихом храме», написанного зрелым мастером. Для художника важна не пластика образа, а его эмоционально-психологическое ощущение. Поэзия религиозного чувства с «разлитостью» и «размытостью» евангельского образа оказывается особенно близкой импрессионистской манере Фофанова в изображении торжественной красоты и умиротворенной гармонии храма:
Все в храме безмолвно, —
Ни вздохов вокруг, ни молений.
Все свято и полно
Таинственных снов и видений.
Чуть брезжут лампады —
Последние искры во храме,
И волны прохлады
В остывшем бегут фимиаме…
Бесшумный и кроткий
В молчании храм точно вырос.
За шаткой решеткой
Безмолвствует сумрачный клирос
И тихою тайной
Разлился здесь Бог благодатный.
Незримый, случайный,
Как жизнь, как мечта необъятный.
В отличие от более ранних стихотворений, где христианская символика имела конкретно-чувственный характер, здесь психологизм и рефлексия в ситуации самоуглубленного одиночества преобладают над эпической объективностью мифического образа. Субъективное и объективное не разграничиваются рационально. Возникает типичная для лирики Фофанова ирреальная модальность. Новая идея эстетического имморализма находит свое воплощение в типичном для импрессиониста Фофанова эпитете «случайный» (Бог), который конечно же не вписывается в христианское мироощущение. Способ изображения объектов лирического чувства в иллюзорных, призрачных образах, основанных на субъективном смещении реальностей, все более связывается у Фофанова с признанием новой, развивающейся в общественном сознании эстетической идеи иллюзорности, иррациональности всякой красоты. Другими словами, эстетическое преломление религиозных мотивов в поэзии Фофанова зрелого периода (с начала 90-х годов) все более обусловливается модернистскими тенденциями с их неоплатоническим философским обоснованием.
Новые эстетические идеи воплощаются также в попытках Фофанова дать экзистенциальную интерпретацию бытия, обусловленную бессмысленностью индивидуального существования. Признание абсурда окружающей пошлой действительности, лишенной идеалов, пронизывает целый ряд его стихотворений сборника 1892 года «Тени и тайны» (см., например, «На земле все грустно иль смешно…», «Что-то будет у нас впереди и куда нам идти…» и др.). Реальность, воздух которой «удушлив, как в склепе», приобретает в его восприятии нелепую форму кузницы, где куют «вековечные цепи» люди, равнодушные к красоте жизни («Кузница»). В экзистенциальной концепции мира нет места божеству, есть только «Вечность седая» – сила, абсолютно безразличная к судьбам людей, их печальной и мрачной жизни («Вечность седая»). В других стихотворениях, декларируя тотально-бессмысленный характер человеческой деятельности, а значит, и существования, Фофанов провозглашает вселенную, сотворенную «Зодчим всесильным», принципиально недоступной «жалкому» интеллекту смертных. Такой взгляд на человеческое существование полемичен по отношению к ортодоксальному христианскому вероучению. Фофанов сомневается в справедливости божественного промысла, создавшего разум.
Крамольное сомнение в божественном совершенстве мироустройства пронизывает многие стихотворения сборника и варьируется в размышлении лирического героя о собственной смерти и будущем человечества:
Уже ли все мелькнет, как искра метеора?
К чему ж тогда любовь и чистые сердца,
Величье славных дел и горький стыд позора?!
Мне страшно за себя – и больно за Творца.
Историософский и космический пессимизм проходит сквозь «бездну сердца» лирического героя как перманентное ощущение «воплей бытия» из «темной бездны» окружающего мира, его неизбывная тоска определяется тем, что «небеса осмеяны давно, а земля поругана жестоко».
Изучение христианских мотивов лирики Фофанова разворачивает духовную историю его героя как предопределенное свыше непрестанное бегство от тривиального и пошлого существования, настигающего во мраке безверия и тоски по утраченным высшим ценностям бытия. Это бегство во мраке освещают лишь фофановские звезды – символы вечной красоты, но и они теперь уже вызывают неприятие героя своим бездушным безразличием к разыгрываемому на земле фарсу истории:
И знаю я, что им никто
Послать проклятье не посмеет,
За то, что вечны, и за то,
Что яркий пламень их не греет.
Красота оказывается разъединенной с Добром и Истиной, подобно эсхатологическому пророчеству поэта в юношеском стихотворении «Страшный час». Эстетический имморализм модернистского направления вторгается резким дисгармоническим мотивом, оттесняя в целом ряде стихотворений традиционно-христианское поклонение «святому триединству» Красоты, Добра и Истины евангельского слова (см. стихотворения «Отчего так звезды эти…», «Агония», «Суета сует»).
В целом же обращение к христианским мотивам в поэзии Фофанова позволяет не только познать более глубоко и полно психологический облик его лирического героя, но и оценить основной вклад поэта в художественное освоение самобытного опыта русской духовной лирики. Историческая заслуга Фофанова состоит в том, что христианское мировосприятие было впервые интегрировано им в эстетику неоромантизма и модернизма при помощи чисто импрессионистических средств. Такое художественное решение отличало его и от интеллектуальных абстракций Вл. Соловьева, и от размытой, но достаточно живой конкретности символистов.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.