Дорога в сто парсеков
Дорога в сто парсеков
Новые имена и направления. «Дальняя» тематика — новый этап науки. Человек и машина. Кибернетический рассказ А. Днепрова. Философско-фантастическая повесть Г. Гора. Союз «мифов» и «чисел». «Анти»фантастическая новелла И. Варшавского. Фантастический историзм прошлого (Е. Войскунский и И. Лукодьянов, М. Рич и В. Черненко, П. Аматуни). Роман-эпопея о будущем и форма цикла (С. Снегов, Г. Мартынов, А. и Б. Стругацкие). Производственно-фантастическая повесть. Фантастико-психологический роман (О. Ларионова, В. Савченко, Н. Амосов, М. Емцев и Е. Парнов). Судьбы приключенчества. Где предел «беспредельности»? Фантастика как прием. Социально-фантастическая повесть А. и Б. Стругацких.
1
Еще недавно печаталось не более 10 фантастических книжек в год и среди них одна-две сколько-нибудь заметные. Появление в «Технике — молодежи» за 1957 г. «Туманности Андромеды» стало как бы призывным сигналом. Буквально за несколько лет все изменилось. Только с 1963 г. выходит ежегодно более чем 80 фантастических произведений. Если учитывать переводы, эта цифра возрастает вдвое. В 1965 г. было зарегистрировано 315 публикаций. За семилетие же, с 1959 по 1965 г., на русском языке опубликовано 1266 произведений научной фантастики общим тиражом около 140 миллионов. Предоставивший нам эти сведения писатель А. Мееров подсчитал, что за последние полтора десятка лет вышло столько же фантастических произведений, сколько за предшествующие тридцать пять.
Эта обильная река течет в издательства центральные и областные, литературные и научно-технические, от Калининграда до Благовещенска, от Риги до Алма-Аты, от Киева до Баку. Не говоря уже о традиционно «своих» журналах — «Техника — молодежи» и «Знание — сила», научную фантастику берут и молодежные «Юность», «Смена», «Молодая гвардия», и «Дон» и «Нева», и областной «Уральский следопыт» и центральная «Литературная Россия», и «Гражданская авиация» и «Литературная Грузия», и «Сибирские огни» и «Мастер леса». Отпочковавшийся от журнала «Вокруг света» полуприключенческий «Искатель» не заменил, конечно, хорошо поставленного периодического издания научной фантастики, но само его возникновение свидетельствует, что фантастике тесно в приемышах. Появилась целая библиотека сборников и альманахов: «Фантастика, 1962 год» и последующие (иногда по нескольку выпусков) в издательстве «Молодая гвардия», «НФ, альманах научной фантастики» — в «Знании», «В мире фантастики и приключений» — в Лениздате. Подобные сборники стали выходить в Калининграде, Баку и других городах.
Советскую научную фантастику обсуждают на представительных совещаниях — всесоюзных и международных. Комсомольская «Молодая гвардия», солидные «Новый мир» и «Вопросы литературы» и даже академическая «Русская литература» откликаются на нее рецензиями и статьями. «Литературная газета» спорит с «Промышленно-экономической газетой» о «Туманности Андромеды», а «Комсомольская правда» — с «Известиями» о повестях братьев Стругацких. В последние годы орган ЦК КПСС «Коммунист» четырежды выступал с теоретическими статьями об идеологической борьбе в мировой фантастике. Вчерашней Золушке оказывают внимание даже «Вопросы философии».
В фантастику пришел большой отряд новых авторов. Новые имена едва ли не превысили кадры русской фантастики за все предшествующее полстолетие. Если в 30 — 40-е годы небольшая горстка фантастов сосредоточивалась в Москве и Ленинграда, то сегодня десятки известных авторов работают в разных концах страны.
Дело, конечно, не в числе, а в уменье. Сейчас в научной фантастике утвердились такие широко известные имена, как братья Стругацкие, А. Днепров, И. Варшавский, Г. Альтов и В. Журавлева, Е. Войскунский и И. Лукодьянов, М. Емцев и Е. Парнов, В. Савченко, Г. Мартынов, Г. Гуревич и др. Сюда пришли такие талантливые прозаики, как Г. Гор и Л. Обухова. В научной фантастике нашли себя писатели С. Гансовский (сборники «Шаги в неизвестное», 1963, и «Шесть гениев», 1965) и С. Снегов (роман «Люди как боги», 1966 — 1968), журналисты В. Михайлов (повести «Особая необходимость», 1962, и «Люди приземелья», 1966, книги рассказов «Шаг вперед», 1964, «Люди и корабли», 1967, и «Черные журавли», 1967) и И. Росоховатский (сборники рассказов «Загадка акулы», 1962, и «Встреча со временем», 1963). Талантливому реалисту В. Тендрякову научно-фантастический роман «Путешествие длиной в век» (1963) не удался, зато поэт В. Шефнер интересно использовал научно-фантастические мотивы в пародийной повести «Девушка у обрыва, или Записки Ковригина» (1964) и в цикле сказочно-фантастических повестей; Д. Гранин — в социально-психологическом рассказе «Место для памятника» (1967).
Приход в фантастику многих профессиональных литераторов примечателен. О научно-фантастической литературе теперь уже можно сказать, что лучшие ее книги «вполне выдерживают сравнение с любым публикуемым в наши дни произведением (исключая, конечно, наиболее выдающиеся)». [321] Вряд ли в этом решающая заслуга «пришельцев»-реалистов, потому что литературный уровень, так сказать, коренных фантастов сегодня ничуть не ниже. Несомненно, что для тех и других фантастика неожиданно раскрыла возможности, которых в ней и не подозревали. Увидели вдруг, что она и умней и шутливей, и легкомысленней и глубже, чем в те недавние времена, когда чахла у «грани возможного», и даже в те, когда ею не гнушались Алексей Толстой, Эренбург, Шагинян, Лавренев, Валентин Катаев, когда Ильф и Петров и Николай Островский замышляли фантастические романы. «Литература плюс наука», какой фантастика десятилетия представлялась ходячему мнению, она вдруг обернулась неисхоженным полем оригинального художественного мышления, источником новых тем, свежих приемов, новаторских решений.
Многообразие фантастики 60-х годов — жанровое, видовое, стилистическое, даже методологическое (не только научная!) — приводит в отчаяние классификатора. Диапазон ее ширится от больших романов-эпопей, дилогий, трилогий, циклов (Снегов, Мартынов, Стругацкие, Гуревич, Казанцев) до пародийных «анти»фантастических миниатюр (Варшавский), от суховатой философской повести (Ефремов, Гор) до динамичного приключенческого романа (Войскунский и Лукодьянов, Аматуни, Емцев и Парнов), от философской трагедии (О. Левада) до научно-фантастической сказки (О. Павловский, В. Мелентьев, А. Волков, С. Жемайтис), от научно-фантастических пьес (И. Луковский, Савченко) до научно-фантастической поэмы (В. Чухров), от психологических романов и повестей (Ларионова, В. Невинский, Емцев и Парнов, Гансовский, Н. Соколова, Н. Амосов) до научно-фантастических и фантастико-научных очерков, смыкающихся с популяризаторской прозой (В. Захарченко, Б. Ляпунов, А. Горбовский), от новаторских парадоксальных рассказов Днепрова до традиционных (по форме, но порой столь же парадоксальных по содержанию) повестей А. Шалимова, от добротной научной фантастики Ефремова, Днепрова, Г. Альтова, В. Журавлевой, Савченко, Меерова до фантастики как литературного приема у Емцева и Парнова, А. Громовой, Стругацких и др. Одни и те же авторы зачастую в одних и тех же произведениях пользуются всем этим широким спектром. Альтову, например, принадлежат и романтические новеллы, и рассказы-трактаты, а в совместно с Журавлевой написанной «Балладе о звездах» смешалось и то и другое.
Такого пестрого смешенья «одежд и лиц, племен, наречий, состояний» наша фантастика не знала даже в урожайные на эксперименты 20-е годы. И хотя к концу 60-х «фантастический бум» заметно спал, литературный процесс отнюдь не улегся, скорей напротив, приобрел более сложные формы и содержание. Может быть, это несколько извинит в глазах читателя неполноту отбора имен и явлений и субъективность суждений автора книги в этой заключительной главе.
2
Не был ли источником нынешнего расцвета фантастики тематический «взрыв»? В самом деле: природа времени и антигравитация, искусственное управление эмоциями и пришельцы из космоса, телепатия и парадоксы пространства — времени, воздействие на прошлое и биология будущего — на такое наша фантастика не так давно просто не посягала. Обедненную «ближнюю» фантастику питали почти исключительно техника, география и отчасти биология. А теперь нелегко очертить даже примерный круг тем. Было время, когда сама тема космических путешествий приравнивалась к космополитизму. А ныне космос — в каждой второй книжке, фантасты устали соревноваться в способах космического полета. Запущенная Стругацкими в «Стране багровых туч» (1959) фотонная ракета, как ей и положено, мгновенно опередила «обыкновенную» атомную в «Детях Земли» Г. Бовина (1960). Даже нуль-транспортировка стала чуть ли не анахронизмом. Сверхсветовые скорости, свертывание пространства, превращение пространства в вещество и наоборот — и это уже не самое последнее слово современной «фантастической техники».
В 60— е годы батальоны пришельцев из других Галактик промаршировали чуть ли не через все романы -прямо в серьезную научную дискуссию. Беляевский аппарат мысленного внушения из «Властелина мира» кажется допотопным рядом с изощреннейшими способами сверхдальней космической «пси-связи» (телепатии) в произведениях Журавлевой, А. Полещука, Гансовского, братьев Стругацких и многих других. Трудно представить, как вознегодовал бы критик в 1948 г., узнай он, что лет через десять герои фантастических романов запросто будут беседовать с «думающими» машинами; что антропоидные биороботы в романе Ариадны Громовой «Поединок с собой» (1962) поразят читателя даже не этой фантастической выдумкой, а своим человеческим трагизмом (как уэллсовы зверочеловеки на острове доктора Моро); что в романе Савченко «Открытие себя» (1967) речь пойдет об искусственном копировании человека и драматических коллизиях двойников.
Власть тем, лежащих за порогом возможного, оказалась столь велика, что даже близкий к теории предела Казанцев занял своих суперкрасавиц в романе «Льды возвращаются» (1963 — 1964) разжиганием Солнца, притушенного было американскими ястребами. Стругацкие отправили своих нарочито грубоватых юношей на средневековый Арканар мучиться сознанием ответственности за эксперимент с целой цивилизацией. Экспериментальная история! Да, таких тем не было и в помине.
Повесть Полещука «Ошибка инженера Алексеева» (1961) в начале 50-х годов наверняка была бы проработана за идеализм и мистику. Моделируя процессы звездообразования, инженер Алексеев неожиданно «сделал» новую Галактику. Очень миниатюрную, но самую настоящую, с мириадами звездных скоплений и, как оказалось, планетами вокруг звезд. Установка была запущена в околоземной космос. А когда с Земли подана была команда прекратить эксперимент, с учеными что-то случилось: они оказались как бы законсервированы в стекловидной массе — на ощупь теплой, близкой температуре человеческого тела… Дело оказалось в том, что прекращение опыта угрожало возникшему на искусственных планетках разуму: за это время он успел осознать свое происхождение и принял меры, ограничившие «создателя».
Тех, кто поторопился обвинить автора в нарушении законов природы, [322] можно отослать к книге А. Кларка «Черты будущего». Ученый напоминает, что по мере продвижения вниз по шкале размеров, в силу ряда биологических обстоятельств, жизнь становится невозможна. Тем не менее Кларк не исключает вовсе существования крошечных разумных существ — «при условии, что по своему строению они не будут походить на людей». [323]
Кларк пишет далее, что в рассказах о микровселенных почти неизменно игнорируется то обстоятельство, что уменьшение размеров сопряжено с изменением хода времени. Вот этот феномен Полещук и обыграл. И он не был первым. Искусственную вселенную создал герой Александра Беляева профессор Вагнер. «— Неужели вы предполагаете, — спрашивают его, — что… на микроскопических планетах появится человечество? — А почему бы и нет? От появления до гибели планетной системы это человечество будет жить всего несколько наших минут. Но для них наши минуты будут равняться миллионам лет… — А вдруг и наша вселенная… является только лабораторным опытом какого-нибудь космического профессора Вагнера? — Не думаю! — серьезно ответил Вагнер… — если бы такой сверх-Вагнер и был, он не божество, как не бог и я: я не творю миры, а только пользуюсь вечными мировыми силами, которые прекрасно обходятся без творца». [324]
Ошибка инженера Алексеева была в том, что как раз это он и недооценил. Повесть делает близкой и понятной ту мысль, что разум — не только производное движения материи, но и сам, не исключено, активно участвует в этом процессе. Здесь — весьма иронический контрвариант клерикальной идеи «божественного первотолчка», оживившейся в связи с новыми работами в теоретической физике. Алексеев-создатель, осторожно обезвреженный своими созданиями, — это почти трагикомическая параллель «неосторожности» Саваофа… Для современной фантастики характерен такой переход частной проблемы в общенаучную, естественной — в гуманитарную и философскую. Повесть Полещука приведена не как образец в этом смысле, а как типичное рядовое произведение.
3
Итак, — новые факты, на которые теория предела закрывала глаза, новые гипотезы, которые она отвергала. К середине века количество их резко возросло. Наука включила в себя размышления о путях развития знания. Академик М. Лаврентьев писал в статье «Наука и темпы века», что две трети знаний человечество добыло за два последних десятилетия, — две трети! Как раз на эти десятилетия приходится расцвет советской фантастики.
Партия провела большую работу по оживлению идеологической жизни, расчистив дорогу всем видам искусства. Лавина знаний опрокинула тематические шлагбаумы для научно-фантастической литературы. Конечно, фантастике дал такой мощный импульс не только количественный прогресс. Увеличение массы знаний было одновременно и качественным скачком, в частности, в представлениях о возможном и невозможном в науке, правдоподобном и неправдоподобном в научной фантазии.
В повести Савченко «Черные звезды» (1960) увлекательной темой могла быть уже одна история открытия антивещества (против самой этой идеи активно возражали фантасты-предельщики). Писатель, однако, повел нас дальше — к предположению о симметрии Вселенной. По его мнению, зародыш идеи симметричности материи содержится в периодическом законе Менделеева. «Почему таблица химических элементов может продолжаться только… в сторону увеличения порядкового номера?… Почему… не предположить существование элемента „номер нуль“… или элемента „минус один“, или „минус 15“?… Зеркальное отражение менделеевской таблицы!». [325]
Сегодня не подлежат сомнению по крайней мере античастицы и даже антиядра. «После открытия антипротонов и антинейтронов, — писал член-корреспондент Академии наук СССР А. Алиханьян, — можно было в принципе представить себе атомы, у которых ядра состоят не из обычных протонов и нейтронов, а из их антиподов. Эта идея, допускающая в принципе существование антиядер, была практически осуществлена профессором Лендерманом», а в 1965 г. «впервые удалось в земных условиях создать антивещество!». [326] От штучных антиядер до весомых количеств антивещества — дистанция огромного размера. Но фантастика не была бы фантастикой, если бы хоть на полшага не опережала события.
Ребром пластины из нейтрида герой «Черных звезд» полоснул по руке. «Затаив дыхание, все ждали, что сейчас кисть отвалится и хлестнет кровь. Но Алексей Осипович спортивно сжал кулак, распрямил его и „отрезанной“ рукой полез в карман за носовым платком». [327] Пластинку из нуль-вещества можно сделать тоньше атома. Такой нож пройдет сквозь межатомные промежутки, не повреждая живую ткань.
В повести Мартынова «Сестра Земли» земляне проникли в звездолет с планеты Фаэтон через люк, затянутый наподобие пленки чем-то средним между полем и веществом. Завеса пропускает человека, но не дает просочиться атмосфере. В такой детали физически ощущаешь иной уровень фаэтонской науки и техники. Для фантаста, опирающегося на науку, здесь недостаточно просто богатого воображения: должно исходить из иных, не бытовых представлений о материальности.
XIX век жил в ньютоновском мире, где научные представления совпадают с обыденным опытом. XX век вступил в мир эйнштейновский, парадоксально с этим опытом не совпадающий. Ядерные частицы, существующие и как бы несуществующие, относительность законов физики в разных системах (время в звездолете, несущемся со скоростью света, «растягивается», тогда как на Земле продолжает течь нормально), неуловимость перехода неживого в живое на определенном уровне неорганических соединений и так далее — все это не только новые факты, но и новая система мышления. В сознание людей вошла мысль об относительности бытового понимания законов природы. Раньше все, что не укладывалось в школьные представления, казалось за пределами науки. Нынче мыслимая граница возможного отодвинулась далеко вперед.
Но этот «рывок за грань» не означал отмены «ближних» тем. Куда важней то, что поток «дальних» тем поворачивал фантастику к новым научно-художественным принципам. Научно-фантастический роман обновляла и более глубокая трактовка подчас весьма традиционной тематики.
Казалось, давно исчерпаны все возможные варианты контакта с инопланетной цивилизацией. И вот читатель, открывая роман Меерова «Сиреневый кристалл» (1965), с удивлением обнаруживал, что ему рассказали об этом лишь малую толику того, чем располагает фантазия. У Меерова не выходят из диковинных кораблей ни паукообразные, ни человекоподобные. Просто лежат где-то на островах Южных Морей загадочные зерна, и десятки лет никто не догадывается, что это и есть посланцы чужого мира.
Автор ведет нас через несколько фаз узнавания. Невзначай пробужденная в зернах-зародышах чужая жизнь оказывается чудовищно активной. Какая-то сверхбиологическая силициевая стихия распространяется со скоростью потопа, пожирая камни и в камни же превращая органику. Нависает угроза над всем живым. Как же преступно равнодушны должны быть те, кто подбросил нам эту беду!
Удивляет, однако, что неведомая жизнь стремится созидать. Вырастают какие-то химерические строения. Наконец Левиафана с величайшим трудом укрощают. И обнаруживается, что люди тоже невольно виноваты: не зная того, они разъединили устройство, управляющее «жизнью». А когда оно приходит в действие, грозная силициевая плазма оказывается мирным строителем. Управляющий ею кибернетический мозг проявляет не только гуманность, но и деликатность. То, что принимали за форму жизни, было сложнейшей саморазвивающейся кибернетической системой, посланной из иного мира исследовать Землю.
Мы так и не узнаем, как выглядят ее хозяева. Контакт с ними сам по себе предстает сложнейшей научной проблемой. Меерову удалась правда трепетного ожидания соприкосновения с иной цивилизацией. Как все великие явления, это чудо вряд ли сойдет готовым с неба, скорей всего оно будет разгадано постепенно, в долгих трудах поколений. Заставляя читателя подумать об этом, Мееров невольно, быть может, привнес в каскад приключений опыт профессионального ученого. В этом отношении «Сиреневый кристалл» типичен для научно-фантастических романов 60-х годов. Писатели, пришедшие в фантастику из науки, умеют вносить в самые фантастические сюжеты психологическую правду научного мышления.
А вот Днепров в повести «Голубое зарево» (1965) использовал сравнительно свежие научно-фантастические идеи рутинно. История того, как получили антижелезо и что из этого открытия хотели извлечь, с одной стороны, советские физики, а с другой (конечно же) — американские ультра, повторяет историю с антиртутью в талантливой повести Савченко «Черные звезды». У Днепрова фантастическая идея — лишь повод для приключенческой фабулы с элементами политической публицистики. Нет ни увлекательной романтики научного поиска, ни оригинальных общенаучных предположений, как у Савченко (антивещество — симметрия Вселенной). Научная фантастика, как вода в песок, уходит в стандартный детектив.
Встречающиеся в «Голубом зареве» любопытные сентенции (например, о закономерностях развития науки) и две-три живые черточки персонажей не снимают впечатления, что обо всем этом не однажды уже было читано. И об ученых-антифашистах, спасающих мир от неонацистской катастрофы, и о полковниках госбезопасности, прекрасно говорящих по-немецки, и о физиках, хранящих под стеклом оригинальное фото Эйнштейна (великий человек одной рукой пишет формулы, другой поддерживает сползающие штаны). Читано даже в тех же стершихся словах: «одно и то же открытие можно превратить в добро и зло».
В этой на три четверти детективной повести трудно узнать раннего Днепрова, умевшего извлекать из научно-технической посылки острую, емкую до символики коллизию. Сравнивая «Голубое зарево» с «Сиреневым кристаллом», нельзя не видеть, как в противоположных направлениях движутся разные писатели. Днепров сбился с интеллектуальной фантастики на приключенческую обочину, а Меерову, более чем посредственному в «Защите 240», «заштампованная» тема не помешала уверенно выбраться на столбовую дорогу.
4
Связь проблематики научно-фантастического романа 60-х годов с методологией (а не только новыми фактами) современной науки наиболее наглядна в традиционных темах, претерпевших глубокую метаморфозу. Машина, которая по-настоящему была введена в фантастику Жюлем Верном, со временем стала знамением двойственности научно-технического прогресса: в разных социальных условиях она несет то зло, то благо, то отчуждает человека от самого себя, то обещает невиданный расцвет человечности.
Замышляя в 1908 г. рассказ о том, как «взбунтовались» машины, Валерий Брюсов уловил в этой метафоре драматическое усложнение взаимоотношений человека с технологической цивилизацией. Впоследствии такая широкая трактовка темы «человек и машина» была утрачена. В 40 — 50-е годы тема решалась просто: заранее было ясно, что машины должны нам помочь достигнуть изобилия, разгрузить человека от физического труда и т. п. — о чем писал еще Чернышевский в романе «Что делать?». Почвы для серьезных идеологических коллизий здесь не было — только для детективных (изобретение делается объектом шпионских покушений и т. п.).
Когда кибернетика внесла в метафорическое очеловечивание машины некоторый реальный смысл, сторонники теории предела в душе все-таки не допускали, что машина может стать партнером человека по мысли и переживанию. В повести Казанцева «Планета бурь» («Внуки Марса», 1959) Железный Джон пытается спастись ценой гибели своих хозяев-людей. Эта нехитрая параллель с эгоистической буржуазной моралью была результатом довольно грубого технического просчета. Конструктор, сумевший снабдить робота системой самосохранения и даже элементом «эмоциональности» (Железный Джон не откликается на недостаточно вежливые приказы), просто не мог бы не предусмотреть того, о чем пишет А. Азимов в книге «Я, робот»: «Три закона роботехники. 1. Робот не может причинить вред человеку или своим бездействием допустить, чтобы человеку был причинен вред…». [328] Казанцев пренебрег тонкостями научно-психологического правдоподобия.
Он восхищался тем, что в отличие от буржуазных фантастов, у которых машина ненавидит человека, у Станислава Лема машина — любит. Хороша любовь! В рассказе «Молот», о котором идет речь, человек разбивает машину за то, что она, боясь утратить одиночество вдвоем, отклонила траекторию космического корабля так, чтобы они с космонавтом никогда не вернулись к людям.
Подлинным открытием в нашей фантастике явились ранние рассказы А. Днепрова «СУЭМа» (Самодействующая Универсальная Электронная Машина) и «Крабы идут по острову» — открытием целой области знания и совершенно новых, парадоксальных коллизий между разумной и неразумной природой. Было чрезвычайно необычно сознавать, что забавные капризы СУЭМы (вообразила вдруг, что она — женщина и потребовала соответствующего почтения) — не просто оригинальный вымысел, каким был бунт машины у Брюсова, и у Чапека, и у Алексея Толстого, но лишь совсем немного домышленная реальность. Было очевидно, что такая тема не нуждается во внешних подпорках, и юмор, и даже драматизм (со скальпелем «в руке» СУЭМа решила сравнить организм своего автора с собственным устройством), и острые повороты сюжета, и мастерство языка не взяты напрокат из реалистической литературы, но как бы извлечены изнутри фантастической темы.
В рассказе «Крабы идут по острову» остроумно раскрыт очень важный тезис — в принципы самосовершенствующихся автоматов человек вносит свою социальную мораль. Если таким автоматам может быть свойственно «человеческое» стремление выжить ценою гибели себе подобных, то почему бы не включить в «здоровую конкуренцию» и их создателя, коль он додумался запрограммировать машины по «универсальной» доктрине борьбы за существование? «Крабы», исчерпав в междоусобице внутренние ресурсы, превращаются в одну гигантскую особь, и она приканчивает изобретателя, ибо весь металл, которым питались «крабы», съеден, остались только искусственные зубы изобретателя. Такой оборот эксперимента с борьбой за существование не был предусмотрен.
Из сугубо кибернетического, казалось бы, парадокса Днепров извлек заурядный, но тем и примечательный его источник. Ведь если самопроизвольный бунт машины проблематичен, то агрессивность заранее запрограммированная — реальное порождение идеологии капиталистического мира, она лишь маскируется под «всеобщие» законы бытия.
Эти две ранние новеллы — лучшие в творчестве Днепрова. Конкретно социальная и общечеловеческая, специальная и общенаучная проблематика здесь внутренне едины, как бы развертываются одна из другой, создавая реализованную метафору. В более поздних произведениях Днепрову уже не удастся добиться такой слитности формы и содержания.
Специалисты склонны рассматривать намерения «думающей» машины как результат имманентного анализа ею окружающей среды. Между тем и среда социальна, и моральная «наследственность», введенная человеком вместе с принципами своего мышления в искусственный разум, тоже идеологически окрашена. Так на философском рубеже кибернетики завязывается идеологический конфликт, он только замаскирован специальными проблемами.
Фантастические сюжеты с роботами дают почувствовать существенность социального коэффициента в уравнениях кибернетики. Вводит его не только человек по своему желанию, но и объективная эволюция машины. Уже сегодня можно представить «думающие», самосовершенствующиеся машины во главе производства. Власть человека над такой системой может стать ограниченной.
В романе западногерманского писателя Г. Гаузера «Мозг-гигант» Пентагон создает электронный мозг, равный суммарному интеллекту десятков гениев. Президент и правительство — люди, стало быть, не застрахованы от слабостей. Мозг берет на себя руководство страной. Ученые сами боятся созданного ими монстра. Его питали антигуманной информацией, он очищен от человеческих чувств. Когда ему пытаются впрыснуть толику человечности, мозг переходит в контратаку. Одному из ученых удается разрушить чудовище, и до всемирной катастрофы не доходит. Человек умней и гуманней машины. Эта коллизия встречается в десятках и сотнях произведений современной фантастики, начиная с «Мультивака» А. Азимова. Но такое решение не идеально. При быстродействии машины человек может просто не успеть ее опередить.
В романе Снегова «Люди как боги» могущественная космическая цивилизация угрожает всему живому в Галактике. Кучка изоляционистов требует воздержаться от столкновения с агрессивными «зловредами». Мол, коммунизм — для человека, а опасность слишком далека. Всепланетный электронный мозг принимает их сторону. Однако ни Земля, ни более примитивные дружественные цивилизации не могут жить под вечным страхом. И подавляющее большинство высказывается за риск. Люди, может быть, не смогли бы помешать машинному мозгу, который они называют Охранительницей, если бы он решил последовательно выполнить свое назначение. Но машина, узнав о голосовании, сама потребовала изменить заложенные в ней принципы.
Машина, натравленная на человека, — и машина-гуманист. Различие, однако, не только в этом. У Гаузера электронный мозг терпит поражение перед диалектической логикой, движимой нравственным чувством человека. У Охранительницы же критерий человечности включен в логику. (Поэтому машина дискутирует с людьми на равных: ведь и среди них есть расхождение в том, что такое гуманизм).
Вопрос ставится не только так: может ли «думающая» машина превзойти человеческий интеллект (здесь фантасты «доводят» гипотезы кибернетиков), но и так: насколько человечен должен быть машинный разум. Это уже специфическая область научной фантастики как «человековедения». Научно-фантастическая идея берется не как подсобный материал для решения социальной темы, но внутренне ее включает. Еще недавно социальная тема была для фантаста довольно опосредствованным следствием открытия или изобретения. Сегодня фантастическое воображение нацелено на изначальную гносеологическую связь узкоспециальных вопросов с общечеловеческими. Состояние науки и техники таково, что объектом фантазии делается диалектический стык, взаимопереход между научно-техническим прогрессом и социальным.
5
Философское углубление испытали почти все современные фантастические жанры — от небольшого рассказа о роботах до комплексного романа о будущем. Но методологически наиболее знаменательны, пожалуй, философские повести Геннадия Гора. В свое время писатель был известен этнографическими произведениями из жизни национальных окраин. В фантастику он пришел от цикла романов и повестей об ученых и науке. В 1961 — 1967 гг. были опубликованы его повести «Докучливый собеседник», «Странник и время», «Гости с Уазы» («Кумби»), «Электронный Мельмот», «Скиталец Ларвеф», «Минотавр».
Как— то в беседе Гор назвал себя сподвижником Ефремова. Он -последователь, который спорит. Задавая вопрос: «Может ли быть мышление, построенное на других законах, чем наше?», [329] Гор, на первый взгляд, противоречит известному тезису Ефремова, что инопланетные логики должны быть сходны, поскольку отражают единое мироздание. Тем не менее герои Гора моделируют внутренний мир жителей планеты Уазы по-человеческому. Споря, Гор продолжает и развивает.
На сложной фоне современной научной фантастики Гор, может быть, самый «чистый» философ. Его повести перебрасывают мостик от гносеологических проблем естествознания и техники к проблемам человека, вступающего в мир, который наука коренным образом преобразит. Специфическая интонация размышления при слаборазвитом сюжете придает произведениям Гора холодноватый колорит. Достоинство сомнительное. В анкетах, регистрирующих популярность фантастических произведений, книги Гора на одном из последних мест. Но вот перед нами чешская рецензия на «Докучливого собеседника», типично «горовскую» фантастическую повесть. Рецензент убежден, что писатель «создал произведение в полном смысле современное и новаторское».
"Это, — поясняет рецензент, — не зависит от фабулы — все ее мотивы в различных оттенках уже известны. Новым является то, как искусно Гор эти мотивы объединяет и какие идеи выводит. Вопреки «здравому смыслу», в книге Гора переплетаются три эпохи, по времени отделенные друг от друга сотнями тысяч лет: эпоха первобытного человека, современность и отдаленное будущее, которое представлено Астронавтом, давним гостем нашей Земли, и его Утренним Светом, планетой Анеидау. Главная идея произведения — стремление понять вечно текущее время, бесконечное пространство и место в них короткого и узко детерминированного человеческого бытия. Гор пытается подойти к тайне времени и пространства с разных сторон, поэтому в его романе действует много персонажей: больной Рябчиков, для которого время остановилось и существует только в прошлом; профессор Бородин, пытающийся заставить время сохраняться в памяти кибернетического мозга; философ-идеалист эмигрант Арапов, для которого «бытие алогично и иррационально», а «логика — ловушка, созданная природой, рефлексия и самообман»; Астронавт, который преодолел пространство, его кибернетико-биологическое Я, сохранившее в безошибочной памяти все моменты жизни Астронавта, и Робот — нечто вроде анти-Я Астронавта, непримиримый, аналитический, скептический, лишенный эмоций. Главной мысли Гор подчиняет и композицию своего романа: он свободно переносит действие из одной эпохи в другую, место и время действия быстро чередуются, как бы наглядно демонстрируя вечно пульсирующее время.
«Оттого эту книгу нельзя читать, как многие другие, — отыскивая в ней лишь напряженный сюжет. Несмотря на различные перипетии, — пусть это даже как-то абсурдно для научно-фантастического жанра, — действия в ней мало. Ее сила в мысли, в стремлении разрешить проблемы современного человека, человека начинающейся космической эры. Как человек, по своей биологической сущности привязанный тысячами невидимых нитей к природе своей Земли, обуздает время и пространство, которые он стремится преодолеть? Как будет меняться его психика, если он будет окружен машинами, обладающими определенной долей интеллекта? Как далеко он сможет пойти в конструировании мыслящих машин? Сумеет ли он и будет ли вправе придать машинам черты личности? Какими могут быть другие формы жизни? Едина ли жизнь во Вселенной и можем ли мы надеяться, что однажды встретимся с существами, подобными нам? Это проблемы глубокого философского значения, которые автор сообщает своим читателям большей частью в форме художественно организованных философских диалогов действующих лиц». [330]
Возможная встреча с инопланетной цивилизацией, кибернетика и т. д. — все это занимает Гора не потому, что модно, а как яркий пример ломки понятии и критериев — той ломки, в которой обыденное мышление сближается с научным. Гор стремится выяснить природу этого (явления — стержневого в духовной жизни современного (человека.
Кибернетические способы переработки информации интересуют писателя в той связи, что, может быть, частично разрешат проблему времени, над которой бился ефремовский Мвен Мас. Впрочем, для Гора важна не столько физическая сущность, сколько то качество времени, которое ловил Фауст в жажде безмерной полноты бытия: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!». Бесполезно упущенные (тысячелетия — и мгновения, вмещающие годы созидания. Время-губитель — и время-творец. Человек за всю жизнь не в силах воспользоваться информацией, записанной в его мозгу на спиралях нуклеиновых кислот. А ведь он должен запоминать все больше. Запасники памяти могут быть мобилизованы при помощи кибернетической информационной машины. Но в какой мере оторванная от организма память может (сохранить что-то от личности? («Уэра»). Что сделается с личностью, если к ней подключить или даже полностью ее заменить «сгущенной» в машине другой индивидуальностью? Тогда ведь в человека можно переселить искусственную личность, созданную, например, воображением художника. (Сливается же на время читатель с героем, автором хорошей книги). Эта синтезированная личность может вобрать, как свой собственный опыт, историческую память человечества. Наш современник будет сознавать себя современником Канта, Пугачева («Электронный Мельмот»).
Можно ли отделить человеческую мысль от человеческих чувств? А если нет, то имеем ли мы моральное право, спрашивает писатель, создать чувствующую вещь? Ведь такая вещь приобретет свойства, принадлежащие только живому и разумному. Таков Алик — кибернетическая модель внутреннего мира одного поэта, который в своем воображении побывал на загадочной Уазе. Вещь, победившая пространство и время. А с другой стороны, — человек, Матвей Юлиан Кумби, чью душу составляет одна феноменальная память. Он ничего не утрачивал, но и ничего не приобретал. Живая свалка памяти в человеке — и тонкая творческая фантазия в машине. Кто из них остановил мгновенье? Кто больше человек?
А если вещи вокруг нас будут одушевлены, оразумлены, в корне изменится среда, стало быть, — и человек? Гор замечает, что на Уазе достигнуто более глубокое, чем на Земле, единство "я" с миром, в уазцах сильнее творческое, волевое начало. В самом деле, наше сознание эволюционирует не только в том смысле, что глубже осваивает законы природы (о чем говорит Ефремов), но и в том, что лучше познает самое себя через создаваемую человеком искусственную природу. Гора интересует, насколько воздействуют на мышление его собственные, внутренние закономерности.
Гор не пытается исчерпать эти вопросы. Он их задает. И подводит к любопытным выводам. Некоторые кибернетики утверждают, что в конечном счете в человеке можно будет смоделировать все. Это значит, что человек предстанет перед самим собой как машина, в которой уже нет загадок. Логически Гор это допускает. Но каждый его мысленный эксперимент содержит частицу человеческой драмы. И полуочеловеченный Алик, и полумашинизированные люди овеяны скрытым трагизмом. Не оттого ли, что мыслимая сегодня машина не в состоянии исчерпать то, что составляет человеческую сущность? Гор не торопится превратить гипотетическую драму в трагическую схватку ущербного искусственного интеллекта с человеком, как Ариадна Громова в романе «Поединок с собой». Как мыслитель, он еще не видит определенного решения, но как художник все-таки испытывает воображаемый искусственный разум критерием реального человека.
При холодноватости стиля Гор не холодный экспериментатор. Его воображение направлено не на логически очищенный парадокс, а на отношение научной проблемы к человеку. Ради объективной истины он не отрешается от субъективного в человеке, ибо без субъективного и индивидуального в человеке истина теряет смысл. Фантастическую гипотезу образует взаимодействие эмоционально-художественного с рациональным. Это покажется противоречием, но Гор здесь не отступает, а скорей сближается с научным мышлением, с новыми его элементами.
* * *
Мы говорили о релятивистских явлениях, которые нельзя определить однозначно, понятием дискретным, т. е. прерывным, с резко очерченными границами. Их обнаруживается все больше. Погружаясь в этот странный мир, физика вынуждена дополнять точные дискретные определения неточными, образными, зато обобщено схватывающими явление.
Красивая теория, изящное уравнение — это пока неуловимый, но, видимо, важный критерий. На симпозиуме «Творчество и современный научный прогресс» (Ленинград, февраль 1966 г.) шла речь и о том, что эстетические критерии изящества и красоты, сравнительно давно употребляемые основателями новой физики, приобретают более глубокий смысл: они как бы дополняют дискретные определения. Многозначность художественной гармонии оказывается родственной релятивистскому идеалу современного естествознания. В сверхмалых, субатомных объемах и временных промежутках частица существует лишь во взаимодействии с другими, как в искусстве деталь существенна лишь в контексте, как характер индивидуализируется лишь в столкновениях с другими характерами и т. д. Возникает необходимость в новой абстракции — не только более сложной, но и существенно иной, чем ньютоновская дискретная логика, в каком-то сближении, быть может, синтезе мышления научного с художественным.
Современная фантастика не только полна релятивистского научного материала, но и психологически готовит читателя к новому стилю мышления. По своей промежуточной природе — между искусством и наукой — научная фантастика и отражает этот процесс, и выступает одной из форм сближения дискретной логики естественных наук с «непрерывнообразной» логикой искусства. Когда-то отпочковавшись от синкретического, слитного познания, нынче они далеко отошли друг от друга. Теория относительности, замечает герой «Электронного Мельмота», была невозможна без того, чтобы не отделить мысль от эмоций, не оторвать ее от чувств. Но не настала ли пора нового синтеза?
В повести «Лилит», например, Л. Обухова озабочена тем, чтобы «техническая мысль не иссушила образного мышления», чтобы «эти две струи не вытеснили одна другую, а как бы слились. Братство мифов и чисел! Разве обязательно брат должен убивать брата?». [331] Обухова пишет о пробуждении эмоциональной памяти — чтобы «каждый ощущал себя как звено колоссальной цепи» поколений. Носительница ее — индивидуальность. Только субъективное Я, по мнению писательницы, способно «перечувствовать необычное — и передать его дальше». Вот почему «строй высокого коллективизма предполагает внутреннюю независимость и обособленность» (65).
Немногим более столетия тому назад наука ведала чистым познанием, искусство выражало человеческую деятельность — стихийную практику. Теперь наука внедрилась в целенаправленную деятельность, стала фактором саморегуляции общественных процессов, в глобальных и исторических масштабах. Поэтому особый смысл получает присутствие в самой науке эмоционально-гуманистического коэффициента. И чем дальше, тем больше характер общества будет зависеть от внутреннего духа науки, от того, насколько она проникнется духом человека.
Сближение «мифов» и «чисел» только наметилось. Недовольство «лириков» вторжением рационализма «физиков» в художественное мышление выражает одну сторону процесса. Фантастика чутко улавливает и обратную — проникновение образного ассоциативного мышления в дискретную логику. В какой-то связи с этим взаимопрониканием — тенденция фантастики к синтезу и взаимопереходу форм. Несмотря на то что интеллектуализм фантастической идеи достиг, казалось бы, адекватно «чистой» формы в философской повести, в рассказе-трактате, «приключения мысли» появляются и в реалистическом бытописании, и в нефантастическом психологизме, и в историзме, и в эпичности, иронии, юморе. В романе и повести — прежде всего, ибо эти жанры стремятся наиболее полно охватить отношение науки к человеку. Структура современного научно-фантастического романа запечатляет и процесс отделения мысли от субъективного эмоционального мира человека, и возвращение ее вновь в этот мир.
Давно угадав громадную социальную роль науки, научно-фантастический роман до сих пор не мог преодолеть рационалистических жанровых черт утопии, пока наука не затронула человеческую эмоциональность, т. е. не стала внутренне социальной. «Жанровый взрыв» современной фантастики — разнообразие тем и форм, стилей и направлений — это зеркало реальной диалектики «мифов» и «чисел» в современном сознании, а не только результат литературного развития.
6
Раздражение, почти что обвинение в кощунстве вызвала у сторонников фантазии на «грани возможного» фантастика антимиров и антипространств, антивещества и антивремени. Но, видимо, корни этих «анти» следует искать не в злонамеренности отдельных фантастов, а в парадоксах самой науки. Не обязанность ли фантаста, не страшась неизвестности, следовать хотя бы на полшага впереди ученого? Ведь это, в конце концов, задача науки — находить и утверждать истину…
К поискам новых форм, раскованному воображению, экспериментированию с самими принципами фантастики позвала революция в науке. Ошеломляющая сверхфантастика не столько отразила какие-то конкретные научные достижения, сколько расчистила почву парадоксальному мышлению. Она зовет искать истину не только в привычном и правдоподобном, она любит перевертывать вещи и понятия, и то, что казалось поставленным с ног на голову, нередко оборачивается истиной. В пафосе отрицания современная «сверхфантастика» замахивается на коренные понятия и избегает обосновывать свои новации. Но и в этом она наследует дух переоценки ценностей, свойственный современной науке.
Перед сегодняшней художественной фантастикой иногда приходится опускать определение «научная», но не в том смысле, что она порывает с наукой, а в том, что не укладывается в канонический когда-то жанр научно-фантастической популяризации. Фантастика этого рода, сохраняя научный уровень мышления, переходит вместе с тем от экстраполяции конкретных истин к своеобразной экстраполяции дальних предположений, так сказать, к научным пожеланиям. «Почему бы нет?» — вопрошает она. Так озаглавил статью о произведениях Геннадия Гора Андре Стиль. [332] Французский писатель ставит творчество Гора на середину «развернутого веера фантастики». Левее — то направление, которое зовет желать еще более странного, еще более невозможного с точки зрения сегодняшних истин.
Фантастика вышла к какому-то новому повороту. Она приглашает в те дали, куда не достигает локатор достоверного предвиденья. И вместе с тем проблема компаса, проблема критерия не может быть снята — это означало бы выход за пределы современного мышления.
Повесть Емцева и Парнова «Последняя дверь!» не столько рассматривает парадокс антимира, сколько загадывает загадку: а не похож ли мир за «последней дверью» на тот самый, существование которого допускают верующие старушки? Выдумку с таинственными зеркалами с Марса, через которые можно проникнуть в загадочную «айю» (куда марсиане ускользнули от землян), можно было если не принять, то хотя бы извинить — будь в рассказе еще что-то. Но, кроме зеркал да таинственных неожиданностей, авторы ничего не предлагают. Из зеркал выпрыгивают и обратно влезают не то выходцы с того света, не то прозаические уголовники. И вся эта фантасмагория — на фоне будничного украинского села. Прямо Ночь перед Рождеством…