1. Вступление

1. Вступление

Ленинградское кооперативное издательство «Время» представляет собой четко локализованный компактный культурный объект: оно просуществовало 12 лет (с 1922 по 1934 год), было связано с одним городом, Петроградом/Ленинградом, имело устойчивую литературную программу (в первые два года связанную с современными отечественными авторами, последующие десять — с переводами современной западной беллетристики)[479]. Его деятельность подробно документирована в обширном архиве. Эти два основных обстоятельства, создающие возможность для насыщенного описания, послужили нам исходным поводом обратиться к истории «Времени»[480].

Очерки истории издательств — известный историко-литературный жанр; в частности, в нем опытнейший историк книги Инга Александровна Шомракова уже написала статью о «Времени» на основании просмотренного ею еще в первой половине шестидесятых годов архива издательства[481], которая стала основополагающей для последующих справок о нем. Традиционный подход ориентирован на идею канона, с точки зрения которой деятельность издательства интересна и ценна прежде всего связанными с ним крупными, известными именами, литературными направлениями, изданиями, а само издательство репрезентируется как комментированный каталог выпущенных им книг и список наиболее известных сотрудников и авторов. В связи со «Временем» неизменно упоминается об участии в работе издательства А. В. Луначарского — хотя бывший Нарком просвещения возглавил редсовет только в 1931 году, на девятом году его существования, и А. М. Горького — хотя активная и содержательная часть переписки директора издательства И. В. Вольфсона с находившимся в Италии Горьким ограничена 1926–1927 годами и на развитие издательства большого влияния не оказала[482]. Среди авторов, которых издавало «Время», также выбираются прежде всего известные имена — Стефан Цвейг[483], Ромен Роллан[484], Осип Мандельштам[485], Андре Мальро[486]. Если выводить характер «Времени» из состава чаще всего упоминаемых в связи с ним сотрудников и авторов, то приходится предположить, что оно было чем-то вроде горьковской «Всемирной литературы»[487]. Если описывать проекты «Времени», например такой фундаментальный издательский труд, как полное авторизованное собрание сочинений Ромена Роллана в 20 томах (1930–1936; издание завершено после закрытия «Времени» ГИХЛ), исходя из утверждения, что оно «явилось важным этапом в ознакомлении советского читателя с творчеством этого крупного французского писателя и мыслителя, с большой симпатией относившегося к русской культуре в ее прошлом и настоящем»[488], то не возникает самой возможности для постановки вопросов, ответы на которые не укладываются в логику историко-литературного канона. В частности, невозможно понять, почему обратилось к столь сложному проекту небольшое кооперативное издательство, главный редактор которого Г. П. Блок, осуществлявший основную работу по организации издания, сделавший для него ряд переводов и редактур, в 1922 году, на пике обеспеченной Горьким и «Всемирной литературой» русской славы Роллана, заметил: «Прославленный ныне Ромен Роллан — гуано, чтобы не сказать иначе»[489]. Конечно, резкие слова Г. П. Блока, ориентированные на конкретного адресата, далеко не исчерпывают отношения издательства к Роллану, однако дают понять, что культурная логика, более или менее пригодная для описания мотивов деятельности «Всемирной литературы» — ознакомление советского читателя с творчеством крупного французского писателя, симпатизировавшего русской культуре, — не объясняет работу небольшого кооперативного издательства, руководствовавшегося соображениями не «канонической» историко-литературной ценности или государственной культурной политики, а другими, более многообразными и субъективными. Слова Г. П. Блока о Роллане напоминают известное скандальное mot из романа Реймона Кено «Зази в метро» — «Napol?on mon cub» — которое Карло Гинзбург, исследуя генезис и смысл понятия и метода микроистории, вполне всерьез приводит для противопоставления Истории с большой буквы и микроистории, исходящей из суженой и приближенной к объекту перспективы наблюдения, принимающей в расчет единичные случаи, случайности, странности[490]. Наш метод в самом общем смысле может быть назван, по аналогии с микроисторией, — микроисторией литературы, которую мы противопоставляем канонической, иерархической, ретроспективной, сосредоточенной на больших фигурах Истории литературы.

Для издательства «Время» «канонический» подход неадекватен в частности потому, что из-за своей ретроспективной ценностной ориентации, он мешает увидеть доминировавшую в работе этого кооперативного издательства мысль о современности, усилие осознать и освоить это текучее и при этом оказывавшее непосредственное, сейчасное влияние на личные судьбы его сотрудников явление. Для продления своей легитимации — от начала нэпа через «великий перелом» до середины тридцатых годов — издательство должно было постоянно находить и создавать для себя все новые диспозиции, соотнесенные как с постоянно менявшейся советской современностью (включавшей такой широкий круг обстоятельств, как система цензуры, юридические и экономические основания книгоиздания, вкус массового читателя и официальной критики, отношение советской власти к разным иностранным писателям (и их собственная эволюция), а также к разным ключевым политическим и культурным событиям, от фрейдизма до фашизма), так до некоторой степени и с европейской, поскольку специализацией издательства был перевод новинок иностранной художественной литературы. Точнее, деятельность издательства представляла собой функцию освоения современности его создателями и сотрудниками (переводчиками, редакторами, авторами внутренних рецензий), которые в основном не были крупными в истории литературы фигурами и не принадлежали к культурным сообществам и институциям с определенной идеологией.

С последним обстоятельством связана другая причина, по которой для описания истории «Времени» канонический историко-литературный подход неадекватен: культурная политика издательства, представленного его создателями и ключевыми сотрудниками, не являлась выражением идеологии какой-либо определенной, известной культурной группы, литературного направления. Создатель и директор издательства Илья Владимирович Вольфсон (1882–1950) был профессиональным коммерческим издателем, его предшествующая деятельность не была связана ни с какими определенными культурными кругами и направлениями, издательство «Время» он создал на свои средства, с нуля, то есть без опоры на дореволюционную репутацию, без государственных дотаций и без организационной, идейной или финансовой поддержки других институций культуры. Позицию главного редактора издательства Георгия Петровича Блока (1888–1962) также невозможно вывести из идеологии какого-то известного литературного крута, группы, направления, связать с известными именами, поскольку, будучи в начале двадцатых годов уже тридцатилетним человеком, он, по обстоятельствам своей биографии, был к «<литературным> кругам непричастен»[491], хотя и приходился двоюродным братом А. А. Блоку (с которым, из-за сложной семейной истории, до конца 1920 года практически не был знаком). Таким образом, программа «Времени» непосредственно не определялась ни преемственностью с некой существовавшей ранее издательской институцией, ни государственной культурной политикой, ни какими-либо культурными и научными организациями или литературными направлениями, ни известными литературными фигурами (как, например, А. Блок и идеология символизма, определявшие программу «Алконоста», Философское общество Университета и Институт истории искусств, с которыми была последовательно связана «Academia», Пушкинский Дом, сотрудники которого участвовали в деятельности издательства «Огни», и проч.). Объяснение того, почему в издательстве в первые годы вышли книги В. А. Зоргенфрея, Б. А. Садовского, О. Э. Мандельштама, потом — сотни наименований переводной беллетристики, позже — многотомные собрания сочинений С. Цвейга и Р. Роллана и т. д., в значительной степени заключается в эволюции культурных взглядов малоизвестных сотрудников издательства. Здесь мы сталкиваемся с вообще важной для работы с «мелким» культурным материалом задачей описания вкуса участвовавших в деле культуры людей далеко не первого ряда, для решения которой, вероятно, требуется отказ от исходящей из иерархической ценностной логики историко-литературной доксы и выбор такой исследовательской оптики (и связанной с ней этической позиции по отношению к объекту), которая способна ухватить «шум» современности, этос и вкус «обычных» людей. Эта проблематика находится в русле альтернативных подходов к советской истории и культуре, выработанных наукой последних двух десятилетий, где исследовательский интерес сместился к объектам, не просто выпавшим из официального советского канона и советологической научной парадигмы, но к объектам, в принципе не поддающимся оценочной иерархизации, — практикам повседневной жизни и быта, эмоциям и чувствам, явлениям массовой культуры, моде, медиа, текучим и маргинальным социальным идентичностям и аномалиям, мемуарам и дневникам частных людей. Как пишет Евгений Добренко, произошел «сдвиг от политической „истории сверху“ к социальной „истории снизу“» — все дело в «смене оптики, которая фактически и конструирует объект»[492].

Как описывать историю издательства «Время»:

канон или сообщество

В случае с издательством «Время» довольно просто понять, происходит ли значимое приращение и уточнение смысла, создается ли более насыщенное и понятное описание культурного объекта при изменении оптики с историко-литературной на микро-литературную. Для этого достаточно сопоставить наиболее полный и авторитетный вариант истории издательства, написанный И. А. Шомраковой, с теми историями — укорененными в мелком конкретном контексте, сфокусированными на отдельных людях, основанными на не дискриминирующей работе с архивными материалами, — которые можно рассказать, исходя из практически того же материала. Остановимся здесь только на «беллетристическом» периоде истории издательства, который хуже всего поддается пониманию в рамках канонической историко-литературной логики. В 1925–1928 годах, когда «Время», как и большинство частно-кооперативных издательств, обратилось к наиболее коммерчески прибыльной переводной современной беллетристике и достигло максимума своей продуктивности в отношении количества и тиража наименований и финансового оборота, выпускавшиеся им книги, хотя среди них не было «явно антихудожественных, а переводы, как правило, хорошие», по мнению И. А. Шомраковой, «не отличались большими достоинствами»[493]. С точки зрения канонического историко-литературного подхода беллетристика вообще «не отличается большими достоинствами», и поэтому непонятно, как ее описывать.

И. А. Шомракова находит своеобразный обходной путь, представляя «беллетристический» период истории «Времени» через мнение о нем крупной фигуры — дает монтаж из писем А. М. Горького к И. В. Вольфсону[494]. Однако все советы, которые Горький дал издательству, оказались по цензурным соображениям неприемлемыми: писатель советовал обратить внимание «на любопытнейшую книгу: Dr. Lenore Kuhn „Wir Frauen“ <…>. Кюн — „гинекократка“, это новое движение и, кажется, с хорошим будущим»[495] — по отзыву Зоргенфрея, это была «книга, ни в каком отношении не интересная <…>. Еще один трактат по „женскому вопросу“ <…> Избитая мысль о существе женской культуры, о большей ее близости к природе, тяге к самопожертвованию, к самоотдаче, наряду с столь же избитыми рассуждениями о пробуждении личности женщины, о стремлении ее к охвату культурных ценностей, к самостоятельности. <…> Отсутствие плана, мысли и, тем более, решения поставленных вопросов могло бы быть искуплено литературным талантом. Его нет. Книга написана бледно, водянисто. <…> Кругозор автора и, по-видимому, его эрудиция чрезвычайно ограничены. Весь его арсенал — два-три исторических имени или примера (на каждой странице Беттина и Гете!), несколько ходовых и затасканных терминов („tertium non datur“!). Биологическая трактовка женского и мужского начала отсутствует. Социальный фон смазан. Книга до нельзя наивна и пуста. Русского читателя она не заинтересует» (внутр. рец. от 30 апр. 1927 г.). По рекомендации Горького в издательство поступил написанный на иврите роман о современной палестинской жизни «Шаммот» («Опустошение», 1925) жившего в Эрец-Исраэль Ахарона Реувени[496], который Зоргенфрей также с недоумением отверг («…неторопливое повествование о жизни трудовой еврейской семьи, с ее горестями и радостями, без какой-либо сложной завязки и без ярких моментов. <…> Фон социально-этнографический намечен слабо. „Семейный“ роман. Написан в достаточно примитивных формах, характерных для современной еврейской литературы, художественно-худосочной и еще не окрепшей. <…> Сильная сторона еврейской литературы — юмор — представлена крайне слабо, а лирика вялая» — внутр. рец. от 3 мая 1927 г.; см. также переписку издательства с А. Реувени 23 февр. — 22 июня 1927 г.). Из двух присланных Горьким французских романов[497] один, «Разбойник Ру» Андре Шансона (Andr? Chamson), не мог быть издан из-за «религиозного миросозерцания» автора, составляющего суть романа, которую невозможно убрать посредством «вычерков»[498]; второй, «Совиное гнездо» Кросби Гарстин, также оказался неподходящим с точки зрения цензуры, которая «в последнее время относится резко отрицательно к такого рода авантюрным романам»[499]. Наконец, Горький предлагал «Времени» издать рукопись недавно умершего в Германии журналиста и экономиста Николая Афанасьевича Орлова (1889–1926), фантастический роман «Диктатор»[500], которую издательство не смогло принять по формальной причине (по типизации 1925–1926 гг. «Время» не имело права издавать отечественных авторов), однако издай оно роман Орлова, этого, по словам Р. Гуля, «разочарованного коммуниста» и «первого русского невозвращенца», политические последствия для издательства были бы катастрофическими[501]. Оценки Горького любопытны, впрочем, тем, что сами по себе являют пример канонического понимания литературы, воплощенного в программе «Всемирной литературы», и демонстрируют такие его базовые черты, как аисторизм и анахронизм оценок, мышление аналогиями (а не различиями) и сравнениями с уже известным, старым, опора на чужие авторитетные мнения, отказ учитывать конкретные современные обстоятельства, — причем Горький это свое представление о существовании вневременного канона «всемирной литературы» и цели просвещения народа, не требующей знания облика современного читателя, в переписке со «Временем» даже прокламирует. Все его мнения о вышедшей в издательстве иностранной беллетристике основаны на приблизительных сравнениях с уже известным: «Радиге; юноша написал незначительный роман свой с явным намерением заслужить похвалу Анри де Ренье и со страхом перед Ан<атолем> Франсом. <…> „Преступление“ Эрланда я читал в рукописи, — другой перевод, — автор не талантлив и соблазнен пьесами Пиранделло. <…> Эрнст Цан — очень плохой Гауптман, и — старый Гауптман»; исходят не из личного читательского опыта, а базируются на суждениях критиков и мнениях близких ему людей, переводивших или, вернее, пересказывавших для него, плохо владевшего иностранными языками, европейскую литературу: «Поль Ребу был обруган итальянской критикой. Жолинона не читал, его „Путь к славе“ — неплохо, но лишь потому, что „экзотика“. В общем современная литература на Западе лично мне кажется серой, скучной, несмотря на ее попытки „встать ближе к жизни“, неудачные даже у таких людей, как Дю Гар, Мак Орлан, Дюамель, Таро и еще некоторые. <…> Очень слабы английские авторы, вообще английская литература удивительно слаба; о ней, — при посредстве М. И. Будберг прекрасно знающей ее и внимательно следящей — я имею возможность судить»[502].

Из более чем ста выпущенных «Временем» в 1925–1928 годах переводных книг И. А. Шомракова в своем обзоре выбирает те, что отражают, по ее мнению, общие тенденции нэповского книжного рынка, как отрицательные («Не устояло „Время“ и перед всеобщим тяготением к экзотике, выпустив книгу писателя-негра Л. Фэвра „Тум“ и роман Р. Радиге „Мао“»), так и положительные («Но редакция все же старалась издавать произведения писателей, реалистически изображающих будничную повседневную послевоенную жизнь (Л. Ж. Фино „Похмелье“) или провинциальный мещанский быт прошлого (С.-О. Лефевр „Тудиш“ — повесть о провинциальной Франции XVIII–XIX вв.); произведения, направленные против церкви (Ш. Петти „Нищий с моста драконов“ — рассказ о нищем, которого ламы выдают за живого Будду)»[503]). Интересен здесь неотрефлектированный перенос современного исследователю представления о литературной ценности на мотивы деятельности издательства («редакции»), которое «не устояло» перед соблазнами экзотики или «старалось» выпускать реалистические или антиклерикальные произведения. Каковы основания считать, что для сотрудников «Времени» выпуск «Мао» был уступкой моде на экзотику, а «Тудиш» привлек как реалистическое изображение мещанского быта?

Материалы архива «Времени» дают возможность совершенно точно ответить на эти вопросы, поскольку сохранились сотни внутренних рецензий на предлагавшиеся к переводу иностранные книги, в которых дается подробная мотивировка выбора того или иного произведения. Однако этот материал совершенно не привлекал внимания исследователей — вероятно потому, что большая часть внутренних отзывов для «Времени» принадлежит фигурам, с историко-литературной точки зрения «ничтожным» — Н. Н. Шульговскому, поэту-графоману и посредственному стиховеду; Р. Ф. Куллэ, малоизвестному литературоведу с не сложившейся научной карьерой, вынужденному подрабатывать журнальной «поденщиной»; В. А. Розеншильд-Паулину, «бывшему дворянину» со средним (военным) образованием и знанием французского языка — то есть персонажам, которые воспринимаются в лучшем случае как сюжет для заметки-виньетки, но никак не в качестве источника значимых для истории культуры суждений. Если для понимания литературной программы первого периода существования «Времени», 1922–1924 годов, необходимо реконструировать этос и вкус его главного и единственного редактора литературной части Г. П. Блока (этому посвящена 2 глава настоящей работы), то во второй период, 1925–1928 годов, Г. П. Блок находился в ссылке и решения о том, какие из множества предлагавшихся, в основном переводчиками, иностранных книг издавать, принимали авторы внутренних рецензий, сдельно оплачивавшихся издательством. Иными словами, для понимания истории переводной книги в советской России середины 1920-х годов необходимо изучение вкуса не находившегося в Италии Горького, а этих «деклассированных безработных интеллигентов, знающих иностранные языки». Материалы архива «Времени», где сохранились сотни внутренних рецензий, замечательны тем, что позволяют узнать конкретные мотивы, которыми руководствовалось «Время», принимая к переводу почти все упомянутые И. А. Шомраковой книги — не как абстрактная «редакция», а как сообщество конкретных людей, принимавших решения, исходя из собственного вкуса.

Роман Лефевра Сент-Огана «Тудиш» (Lefebvre Saint-Ogan «Toudiche», 1924), литературная новинка, попал в издательство не случайно, а был прислан недавно высланным из советской России Д. А. Лутохиным, специально подбиравшим для «Времени» новые иностранные книги, ориентируясь прежде всего на их успех в европейской критике и полученные литературные премии. В издательстве она была отдана на отзыв двум рецензентам — Н. Н. Шульговскому и О. Э. Мандельштаму (который в 1925 году и отредактировал, совместно с Г. П. Федотовым, перевод романа, снабдив его предисловием, подписанным псевдонимом О. Колобов[504]). Шульговского, рецензента сравнительно простодушного, любящего легкое, но «интеллигентное» чтиво, в романе привлекло то, что автору «удалось влить в весьма старую форму авантюрно-биографического романа какую-то свежесть и свежесть такого рода, что роман читается с легкостью и производит чисто эстетическое впечатление. <…> Это — образец „belles-lettres“ чистейшего вида» (внутр. рец. от 28 октября 1924 г.). Мандельштама с его обостренной в эти годы исторической рефлексией (ср. его стихотворение «1 января 1924 года») заинтересовало в романе своеобразное описание великой, переломной исторической эпохи («Книга захватывает революцию, директорию и, главным образом, наполеоновскую реставрацию»), в котором никак не отражена героическая составляющая истории: «…тщетно стали бы вы искать в ней героики, маршалов, орлов и т. п.» — роман показывает «мелкую бытовую зыбь, расходящуюся вокруг больших имен и событий. <…> Его [Сент-Огана] интересует мутная вода эпохи: он видит в ней гротеск, анекдот. <…> Ощущение современности временами доходит до газетной остроты. Во всем чувствуется глубокая и темная вода. Нередко прозрачный анекдот глубок, как омут» (недат. внутр. рец.). Таким образом, из внутренних рецензий на роман Сент-Огана видно, что менее всего издательство — понимаемое как сообщество обеспечивавших его функционирование конкретных людей — в этом романе привлекло изображение «провинциального мещанского быта прошлого»: причины для принятия «Временем» к изданию «Тудиша» заключались в новизне и европейском успехе романа, а также в конкретном, личном и достаточно интересном для реконструкции вкусе авторов внутренних рецензий — предпочтении одним изящной беллетристики, интересе другого к «зыби» над «темной и глубокой водой» истории. Возможность же его публикации была обеспечена своеобразным компромиссом с требованиями Главлита и личной заинтересованностью О. Мандельштама в том, чтобы получить эту работу для заработка.

Можно судить и о резонах выпуска другой упомянутой И. А. Шомраковой книги — «Тум» Луи Февра (Faivre Louis «Toum», 1926). По словам И. А. Шомраковой, «Время» «не устояло <…> перед всеобщим тяготением к экзотике, выпустив книгу писателя-негра Л. Февра „Тум“ <…>»[505]. Человек, доставший книгу и предложивший ее «Времени», действительно представил ее как роман, написанный туземцем, подверстав к имевшей в 1921 году огромный успех «Батуале» (рус. пер. 1922 года) негра Ренэ Марана: «Это колониальный роман, написанный негром — и поэтому в нем нет слащавой экзотики, присущей книгам европейцев на колониальную тему. „Тум“ — это подлинное национальное произведение, в котором бьется и трепещет душа угнетенных, растоптанных народов центральной Африки. Если по языку, пряному и образному, эта книга нисколько не уступает другому шедевру колониальной литературы — „Батуале“, то по размаху и глубине содержания она далеко превосходит его. Маран немного отошел от своего народа, оевропеился и уже сквозь призму европейской культуры взирает на его страдания и болеет за него» (недат. анон. внутр. рец.; роман был переведен для «Времени» А.А. и Л. А. Поляк, которые, вероятно, и предложили его издательству). Роман «Тум» действительно написан в форме рассказа туземца об отношениях туземной девушки по имени Тум и белого чиновника французской колониальной администрации в Нигере, однако автор «Тума» вовсе не был негром — под псевдонимом Louis Faivre скрывался уроженец Бургундии сотрудник французской колониальной администрации в Западной Африке Робер Луи Делавиньет (Delavignette Robert Louis, 1897–1976). Издательство «Время», получившее роман в том же 1926 году, когда он вышел в Париже, конечно не могло знать подлинного имени автора, тогда малоизвестного колониального чиновника, однако отнюдь не самый литературно осведомленный рецензент издательства В. А. Розеншильд-Паулин сумел провести различие между рассказчиком и автором и понял, что подлинный автор — не негр, а европеец: тема непонимания между туземцами и колонизаторами изложена как бы с точки зрения не европейца, а черного туземца, все суждения которого преисполнены «наивности и примитивности», тогда как подлинного автора отмечают «большая наблюдательность и хороший стиль», он «видимо, знаток туземной жизни, основательно изучивший местный быт, хорошо ознакомившийся со взглядами черных и сумевший проникнуть в их психологию» (внутр. рец. от 27 мая 1926 г.). Таким образом, во «Времени» понимали, что «Тум» представляет собой не собственно «туземный» роман, а стилизацию под него, однако предварили роман предисловием, поддерживающим литературную игру. Причем в этом предисловии роман был представлен как туземный не ради успеха у читателя, а для обеспечения его идеологической приемлемости в глазах цензуры как не просто очередного экзотического романа, а разоблачения колониализма с позиции «угнетенных народов»: «Колонии! Вот стержень мировой политики буржуазных стран, кровавое яблоко раздора империалистических держав <…>. „Тум“ не имел бы права на существование, если бы он был обыкновенным колониальным романом <…>. Но не такова эта своеобразная книга. Прежде всего Луи Февр — негр. <…> Рассказ ведется негром, и в этом вся прелесть и все значение книги»[506]. Итак, реальные обстоятельства работы «Времени» с «экзотическим» романом «негра» Луи Февра оказываются более специфическими, чем просто следование за «всеобщим тяготением к экзотике».

Другой упомянутый И. А. Шомраковой в одном ряду с «Тумом» как «экзотический» роман — «Мао» Реймона Радиге, вышедший во «Времени» в 1926 году, — отнюдь не относится к этому жанру (вероятно, в заблуждение ввел неудачный перевод заглавия; в оригинале — «Le Bal du comte d’Orgel», 1924; Mao — имя героини романа, француженки). Для советской критики это был всего лишь «великосветский» роман, который, «вопреки уверению автора предисловия, ничем от других романов в желтой обложке не отличается»[507]. Однако в восприятии переводчика романа и автора предисловия к нему, Г. П. Блока, роман отнюдь не был ни банально «экзотическим», ни банально «великосветским». «Время» получило роман Радиге по обыкновению оперативно — в том же 1924 году, когда состоялась его публикация в оригинале, и в сопровождении рецензий парижской прессы; издательство закрепило его за собой в Бюро регистрации 28 февраля 1925 г., однако внутренних отзывов на роман в архиве не сохранилось, переведен он был в 1926 году Г. П. Блоком, который в этот период находился в трехлетней ссылке по «лицейскому делу», где, однако, не порывал связей с издательством, выполняя для него, вместе с женой Еленой Эрастовной Блок, переводы с французского. Таким образом можно предположить, что к изданию романа Радиге «Время» подтолкнула личная заинтересованность в нем Г. П. Блока, по каким-то причинам считавшего важным и интересным его перевести даже тогда, когда он уже утратил статус новинки, а умерший три года назад автор так и не получил известности у советского читателя[508]. Переводчик предварил роман предисловием, которое, в отличие от предисловий к другим книгам «Времени», не было нацелено ни на идеологическую легитимацию книги в глазах цензуры и официальной критики, ни на привлечение к ней массового читателя. Оно посвящено в основном металитературной проблематике, а именно новаторской, литературно искушенной работе Радиге с жанром «желтого» романа (при этом Г. П. Блок явно осведомлен об особом литературном статусе Реймона Радиге (Radiguet Raimond, 1903–1923), рано умершего французского писателя, близкого к кругу дадаистов и кубистов, интимного друга и протеже Жана Кокто). Такая интерпретация могла отпугнуть от книги как цензуру, так и массового читателя, и именно этим интересна. Радиге, по мнению Г. П. Блока, отважно и совершенно сознательно ограничил себя тесным кругом формул, характерных для «французского романа в желтой обложке», где «литература обратилась в какую-то алгебру», стала механическим сочетанием ограниченного набора элементов. Радиге же, пользуясь этими банальнейшими формулами, «очень дерзко дразнит ими читателя: вот вам и граф и графиня, принц и принцесса, князь и княгиня, вот вам терпкие духи блистательных парижских гостиных, вот как будто завязывается и традиционный, неизбежный, высокоторжественный адюльтер. Однако никакой алгебры не получается. Все формулы хитро перелицованы, и трагически знакомые элементы складываются в совершенно невиданные сочетания». Г. П. Блок видит здесь страстную, «не по-детски жестокую борьбу» автора с литературой вообще:

Радиге по-видимому крепко ненавидел литературу. Вся она представлялась ему должно быть одной огромной и весьма ядовитой ложью. Отравленные литературой люди в угоду ей калечат подлинную, совсем с нею не схожую жизнь. <…> Вражде к литературным представлениям обязана своим развитием не одна только фабула романа: во всей книге нет почти ни одного диалога, почти ни одной авторской ремарки, где бы не било в глаза все то же упрямое желание вывернуть наизнанку любой навязчивый вывод, как бы ни тяготела над ним логическая последовательность. <…> Отроческий гнев сказался конечно и на форме. Для него ли Севрская лазурь многовековой декламационной традиции? Весело ему с соловьиным горлом притворяться косноязычным, искусственно прибеднять свой мужественный, просторный синтаксис. В той же предварительной схеме он предписывает себе избрать стиль нарочито неряшливый[509].

К сожалению, литературную изысканность намеренно «прибедненного» литературного стиля Радиге было практически невозможно заметить в контексте советской переводной литературы. Возможно, выйди перевод романа в издательстве «Academia», рядом с прозой Анри де Ренье, и имей Радиге репутацию в каких-то неофициальных отечественных литературных кругах, которые могли бы обеспечить его просвещенную рецепцию, хотя бы кружковую, перевод имел бы отклик, однако в гуще переводной беллетристической продукции «Времени» 1926 года книга Радиге совершенно потерялась. Что, однако, не делает менее интересным для нас предисловие к ней Г. П. Блока как декларацию его личных литературных забот и взглядов: именно в те ссыльные годы, когда был переведен Радиге, Г. П. Блок писал свой первый роман, «Одиночество» (вышел в 1929 г. в Издательстве писателей в Ленинграде). В нашу задачу не входит анализ возможного влияния романа Радиге на роман Г. П. Блока, однако можно с уверенностью сказать, что реальные причины выхода во «Времени» романа Радиге (отнюдь не «экзотического») никак не выводятся из общих, внешних представлений о советском литературном поле и связаны прежде всего с литературными интересами и личной судьбой Г. П. Блока[510].

Сравнение той версии истории издательства, которая дана в очерке И. А. Шомраковой — фактографически весьма точном и фундаментальном, однако невольно навязывающем фактам внешнюю причинно-следственную логику и ценностную иерархию — с той историей этого же объекта, которая выявляется при перестройке исследовательской оптики на гораздо более мелкий масштаб и синхронические обстоятельства, демонстрирует искажения, которые создает «большая» история литературы, а также указывает на небесполезность отказа от иерархиизирующего отбора в работе с архивом.

Архив издательства «Время»:

проблема автора и сообщения

Большой объем и сохранность архива «Времени» — одно из значимых обстоятельств его истории. При традиционном использовании архива — для публикации отдельных материалов и комментирования — семантика и структура самого архива обычно выпадает из поля зрения исследователя: архив воспринимается как «прозрачный» материал, не подвергаемый в целом семиотическому прочтению. Одновременно он дифференцируется по признаку канонической историко-литературной ценности: внимание исследователей привлекают прежде всего материалы, связанные с известными именами. Однако наш опыт сплошного просмотра всех материалов архива «Времени» (обычно этим занимается обработчик в своих специализированных целях) — что представлялось этически «честным» способом услышать, что именно «говорит» архив, не навязывая ему своей концепции и внешнего ценностного критерия дифференциации его материалов — подталкивает к рефлексии над природой архива, и в частности архива «Времени»[511].

Прежде всего, возникает вопрос: почему архив «Времени» сохранился в таком полном объеме и в таком престижном архивохранилище — при том, что корреляции между степенью сохранности архива и культурным весом издательства нет. Так, объективная культурная ценность деятельности издательства «Academia», например, несомненно более велика, чем у «Времени», а историографический «свидетельский» пафос его директора ленинградского периода А. А. Кроленко, который вел практически поденый дневник на протяжение более пятидесяти лет, далеко превосходит среднюю, в особенности советскую, норму[512] — однако архив «Academia» ленинградского периода сохранен лишь фрагментарно, в связи с теми институциями (Религиозно-философским обществом и ГИИИ), с которыми оно было афилиировано; материалы знаменитого, с богатой дореволюционной историей издательства «Брокгауз-Ефрон», продолжавшего существовать и в советское время, не были после закрытия издательства в 1930 году официально архивированы, хотя очевидно представляли большую историко-литературную ценность, и хранились дома у его последнего директора А. Ф. Перельмана, откуда в 1933 году были конфискованы ОГПУ и в значительной части утрачены[513]; архивы близких «Времени» по статусу и программе ленинградских частно-кооперативных издательств «Мысль» и «Петроград» никто из их сотрудников не озаботился сохранить[514]. Технические документы Рукописного отдела ИРЛИ о приемке архива «Времени», произошедшей всего через месяц после закрытия издательства, дают ответ на этот вопрос: комиссия по передаче дел издательства состояла из Г. П. Блока, одного из основателей, долгие годы главного редактора и на протяжении всех двенадцати лет ключевого сотрудника «Времени», и Н. А. Энгеля, возглавившего издательство в начале 1930-х, после ареста его основателя и директора И. В. Вольфсона. Очевидно, что прежде всего именно Е. П. Блоку архив обязан фактом своей сохранности почти за все годы работы издательства и передачи именно в Пушкинский Дом, где Георгий Петрович служил в начале двадцатых ученым хранителем рукописей и с которым был связан всю жизнь, любя и понимая ценность архивов. Можно с большой уверенностью предположить, что архив «Времени» в целом отмечен его «подписью»[515], причем это — единственное для архива «Времени» «авторство», поскольку он не прошел обработки, кроме предварительной, то есть не побывал в руках архивиста как обычного автора композиции архива и его описи[516].

Актом архивации Георгий Петрович зафиксировал прежде всего свое ощущение завершенности истории «Времени», которое он сформулировал в письме к сотруднику издательства М. А. Кузмину, написанном в день официального закрытия издательства 1 августа 1934 г.: «с сегодняшнего дня Издательство „Время“ уже не существует и все имущество его передано вновь образованному Гос<ударственному> Издательству Худ<ожественной> Литературы»[517]. Соответственно, архив — это то, что осталось от переставшего существовать издательства после вычета из него «имущества» (рукописей, гранок, клише, средств на банковском счете, запасов бумаги и проч.), переданного государственному издательству (которое, хоть и в редуцированном виде, реализовало многие из начатых «Временем» изданий). В чем же ценность этого «остатка» завершенной истории, не востребованного государством, зачем нужно было передавать его в таком большом объеме в столь значимое для истории литературы архивохранилище?

Спустя почти четверть века после закрытия издательства и передачи его архива в Пушкинский Дом тот же Г. П. Блок в служебной автобиографии сформулировал противоположную точку зрения, придающую абсолютно большую ценность той части истории «Времени», которую можно назвать оставшимся от него «имуществом», востребованным и использованным госиздательством. Вкратце излагая в 1958 году историю издательства и вместе с ней свою собственную, Г. П. Блок назвал ключевыми достижениями «Времени» исключительно те издательские проекты, которые были фактически отняты у него госиздательствами и успешно ими продолжены:

Нашими лучшими достижениями были широко известная научно-популярная серия «Занимательная наука», полное собрание сочинений Ромена Роллана, авторизованное автором и выходившее при чрезвычайно активном его участии, и полное собрание сочинений Стендаля, которое еще недавно было охарактеризовано в нашей печати как «лучшее не только в СССР, но и за рубежом научно-критическое издание его произведений» («Литературная газета», № 101/3757 от 22 августа 1957 г.). Мне приходилось принимать участие в этих изданиях не только в качестве их организатора, но и в качестве редактора и переводчика. В 1934 г. наше издательство было влито в Гослитиздат, с которым я установил связь, но уже не служебную, а договорную[518].

Особенно показательно упоминание в списке главных достижений «Времени» собрания сочинений Стендаля, из которого «Время» успело выпустить лишь один, шестой том, и которое «недавно» — то есть через 23 года после закрытия «Времени» — было высоко оценено «в нашей печати»[519].

Перед нами две разные точки зрения одного человека на смысл истории одного и того же объекта — издательства «Время» — и вместе с ним на смысл собственной судьбы: одна зафиксирована в факте архивации и в письме Г. П. Блока 1934 года М. Кузмину, члену издательского товарищества, то есть принадлежащему вместе с самим Г. П. Блоком ко «Времени» как сообществу, другая — в 1958 году в официальной служебной автобиографии, одном из важнейших советских жанров социальной самоидентификации[520]. В первой версии важно, что для сотрудников издательства, которые своим личным трудом, профессиональным опытом и репутацией осуществляли его деятельность, оно уже не существует, и — о чем свидетельствует передача архива в Пушкинский Дом — даже после отнятия от более несуществующего издательства его «имущества», в том числе и подготовленных изданий, остается нечто, с точки зрения его создателей, важное для истории культуры, то есть достойное архивации в Пушкинском Доме. Актом архивации Г. П. Блок взял на себя традиционно принадлежащую власти функцию распоряжения архивом, таким образом сам и на свой лад рассказав и завершив историю «Времени», вопреки позиции власти, решившей растворить издательство, «влив» его в Гослитиздат. Во второй версии истории издательства — в адресованной институтам советской власти служебной автобиографии человека, с которого только что сняли судимость, ориентированной на ретроспективное пересоздание своего «безопасного» «я» — важно совсем другое: то, что и после завершения существования «Времени» его культурная роль продолжилась в деятельности государственных издательств, и вместе с ней продолжилась и роль самого Г. П. Блока, участвовавшего в начатых «Временем» и продолженных Гослитиздатом изданиях на «договорных началах». Вторая точка зрения традиционна и солидарна с позицией власти, «влившей» «Время» в Гослитиздат. Однако первая точка зрения нам важнее, поскольку именно из нее исходил акт архивации Г. П. Блоком материалов «Времени», составляющий финальное событие в его истории.

Можно не сомневаться, что в архивации Г. П. Блоком материалов «Времени» была определенная историографическая интенция, поскольку он был человеком с обостренным историческим самоощущением: «Наше дело, — писал он в романе „Одиночество“ (1929), — помнить, что все, чем мы жили, чем мы тлели, для них [следующих поколений] темно и мертво, как Розеттский камень, и обязанность наша умереть так, чтобы им не потребовалось столетиями дожидаться новых Шамполионов»[521]. Общее направление и содержание этой историографической мысли можно, как нам кажется, уяснить, рассмотрев два текста Г. П. Блока, совпадающие по времени написания с началом и концом существования издательства «Время» — мемуарный фрагмент 1922 года «Из петербургских воспоминаний» и неоконченный роман 1934 года о восстании Черниговского полка «Каменская управа».

О неоконченном романе можно судить по двум повестям — «Каменская управа», отвергнутой журналом «Звезда»[522] и опубликованной в выпущенном Издательством писателей в Ленинграде летом 1934 года «Альманахе молодой прозы»[523], и повести «Секретный», также отвергнутой «Звездой» и сохранившейся в архиве журнала[524]. В «Каменской управе», действие которой относится к маю 1811 — августу 1812 года, центральный персонаж — член Южного общества Иосиф Поджио, однако большую часть повествования занимает подробная предыстория — судьба его отца, итальянского выходца Витторио (Виктора Яковлевича) Поджио, неудачливого одесского негоцианта и самоотверженного лекаря. Повесть «Секретный», действие которой начинается 3 января 1826 года, имеет центральным героем поручика И. И. Сухинова, члена Общества соединенных славян, участника восстания Черниговского полка, однако посвящена не восстанию, а бегству переодетого крестьянином Сухинова после провала восстания. Внетекстовая историческая компетентность читателя позволяет спроецировать точку соединения этих повествовательных фрагментов в восстании 1825 года — сходным образом, в виде контрапункта, Г. П. Блок построил свою раннюю «Повесть о молодости Фета» (1924): «Синоптически следя за обоими [А. Фетом и И. Введенским] сразу, подхожу очень медленно к их встрече. Выходит что-то вроде фуги»[525]. Однако в повести «Каменская управа» пересечения линий не происходит, восстание декабристов, а также вообще все «большие» события — деятельность Каменской управы Южного общества декабристов, восстание Черниговского полка, бунт, поднятый Сухиновым в Зарентуйском остроге — вынесены за пределы повествования. Все внимание сосредоточено на развертывании историй жизни персонажей, в том числе проходных, и событиях, в том числе мелких, принадлежащих к пред- и пост-истории известных событий. Историческое событие оказывается замещенным рядом косвенно и контрапунктически влекущихся к нему историй жизни разных людей, ценность которых никак не связана с общепринятой исторической иерархией; в повести «Каменская управа» есть целый пассаж, где, сравнив три пары лиц и явлений: император Наполеон и Трафальгарское поражение, Чигиринский канцелярист Иван Моисеевич Потапов и его увольнение от службы за пьянство, восьмилетний паныч с Херсонского хутора и его разорванные штаны, — автор утверждает, что, хотя иерархия лиц и событий тут очевидна, в сущности они вполне сопоставимы и, более того, «мальчишеское горе по остроте своей нимало не уступает императорскому горю»[526]. Незаконченный роман «Каменская управа» воплощает интерес Г. П. Блока к определенному метаисторическому сюжету — контрапунктическому звучанию множества голосов, на которое «большие» исторические события влияют лишь косвенно, а также к истории личного поражения, которая лежит в основе его более раннего косвенно автобиографического романа «Одиночество» (1929).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.