«Формулы чтения»

«Формулы чтения»

Об отношении «студентов» «Литературной учебы» к чтению можно судить по особым риторическим формулам. Шаблонность и своеобразная спонтанная ритуальность, характерные для дискурса, которому они подчинялись, с практической точки зрения служили социализации вообще, а при удачном стечении обстоятельств помогали обрести специфический общественный статус: или положение признанного неофита от литературы, прикрепленного к конкретному консультанту, или, в конечном счете, — признанного профессиональным сообществом и получающего причитающиеся моральные и материальные блага «мастера». На что бы читатель в действительности ни рассчитывал, с самого начала он признавал необходимость своего рода «инициации» и демонстрировал, как мог, готовность к новому этапу жизни. Поскольку писал читатель мало или заведомо плохо, ему оставалось предъявлять нечто другое. Начинающий литератор считал своим долгом подчеркнуть свою любовь к чтению:

Редакции «ЛитУчеба»

Пропитан любовью к литературе. Я не начинающий писатель, а думающий начинать. Любитель не только чтения художественной литературы но и любитель труда литераторов. <…>

25/IV — 30 г. <подпись>

Маробласть, Морки, политпросвет, И. К. Паныгин

(ед. хр. 242, л. 24).

Читаю все статьи относительно литературы помещенные во всех газетах. Усердно и много читаю художественную литературу. Это мне помогает много, но этого мало <…> 4/I — 33 г. Ст. Узловая <нрзб> Почтовый ящик 1736 Некрасову П. К.

(ед. хр. 251, л. 1–2)

Роль «формул чтения» была бы не столь заметна, если бы нейтральные высказывания не перемежались чрезвычайно экспрессивной и устойчивой «гастрономической» метафорикой. Вот примеры:

Только журнал «Литературная учеба» сможет вывести меня из тьмы в которой я мечусь, рвусь и не найдя просвета в отчаянии изнемогаю.

С какой жаждой я глотала каждую фразу журнала, только один экземпляр дал мне понять и увидеть столько сколько за годы я не могла узнать. Тем нимении это было лиш капля влаги смочившая высохший рот, а как бы хотелось напиться так, чтоб забушевали силы и я бы смогла… <Без подписи и даты>

(ед. хр. 243, л. 30 об.)

Журнал безусловно хорош <…>

Всякое слово, каждую фразу, воспринимаешь как нечто насыщенное огромной ценностью, и когда прочтешь и продумаешь всю книжку, то кажется, будто бы ты ВКУСНО и вместе с тем СЫТНО пообедал. <…> г. Новочеркаск. Соляной 15. Александру Никаноровичу Сорокину. <…> 26/I — 1931 г.

(ед. хр. 244, л. 4 об. — 6).

Понятно, что пышная фигуративность вырастает на почве своеобразного «остранения» и соотносится с выражениями типа «духовная пища», которые в русском языке имеются. Но даже более привычные высказывания, претерпевающие определенного рода «сдвиг» по отношению к тому, что ожидается, зачастую наделены в письмах преувеличенным эмоциональным зарядом. Умножим примеры:

Я был этому очень рад и буквально проглотил содержание этих книг <…>

г. Остров Комсомольская ул. д. 3 Николай Васильевич Кожуркин.

(ед. хр. 244, л. 36 об.)

«Что нужно знать начинающему писателю» — Крайского.

Вот это книга, прямая противоположность статьям по методу. Если допускается так выражаться, то она разжеванное в рот кладет, труд читателя только проглотить положенное. Написано просто и понятно. <…>

Глозус Михаил. 20/Х — 30 ст. Конотоп Пролетарская 219.

(ед. хр. 243, л. 21 об.)

Я имею вличение к познанию литературы, а вместе стем переживаю порывы к творчиству. Беда только в том, что я в этом отношении малограмотен. Поэтому я с жадностью, голодного тигра, набросился на ВАШ журнал и высасываю все содержимое, верю в его авторитет.

Творческая мысль меня не покидает уже 5 лет, но работать стал над собой всего несколько месяцев. <…>

г. Можайск Московск. обл. Почт, ящик 10 Игнатенко Иван Васильевич <…> 19/I — 34.

(ед. хр. 251, л. 14).

Журнал литературную учебу я выписываю и читаю с первого его выхода в свет. Каждый вышедший № я встречаю с большой заинтересованностью, содержание которого прогладываю как голодный вкусную пищу. <…>

Томчук Трофим Адрес УССР Изяславль, село Михл< я> <…> 29/VII 34 г.

(ед. хр. 253, л. 15)

С аппетитом голодного существа я впитывал в свои мозги все содержимое этих журналов.

(К. И. Давиденко; ед. хр. 244, л. 8).

Осознавая свое неумение пользоваться литературой, подписчик «Литературной учебы», как уже говорилось, непременно желал получить от «учителей» рецепт легитимного чтения. Кое-кто находил в ней именно то, что искал:

Я искала именно того, чем наполнен Ваш журнал до краев. Я хотела серьезно научиться писать. <…> Мне какую-то глубину надо было; какой-то стержень и я бессознательно искала это, читая массу книг (классиков-то я всех прочла по несколько раз <…>), и иностранную читаю (в переводе, конечно) и крит. библ. статьи и пр.

(Бельтюкова, Акмолинск; ед. хр. 243, л. 31).

Другие требовали более точных инструкций:

Скажу о себе. Я имею среднее общее образование и в настоящее время много читаю художественной литературы. Читаю и плохие и хорошие книги, но как читаю, — это вопрос. И на этот вопрос ваш журнал до сих пор не дал ни одной фразы. <…>

Гордеев. И.<Г.> Ленинград 46, П./с. I-я ул. дер. бедноты 21, кв. 16. 1/VIII — 34 г.

(ед. хр. 253, л. 20)

Учиться мы должны у мастеров в этой отрасли, т. е. у других писателей и поэтов. Между тем начинающий писатель не знает, что ему читать, что лучше прочитать сначала и что после, он не знает какая книга ему будет полезней и в каком произведении и у какого писателя на что нужно сосредоточить внимание при изучении его произведений, поэтому я рекомендую редакции «Лит. журнала» обратить на это серьезное внимание, дабы начинающий писатель не смог набрать в голову всякой «дряни», пропустив «важное».

(В. Янковский, письмо получено 02.08.1930 г.; ед. хр. 243, л. 8)

Читатели старались следовать тому, чему их учили. Так, с определенного момента возникла целая мода на «записную книжку», пользоваться которой советовала «Литературная учеба». Можно сказать, что «записная книжка» в определенный момент стала более важным атрибутом начинающего писателя, чем цельные художественные тексты. «Ученик» спокойно посылал рецензенту несколько записей, ожидая оценки (а в тайне, разумеется, признания) своей талантливости, ведь: «…Говорят, если человек талантлив, то это проглядывает в каждой его строке» (Михаил Ершов, Ленинград, Васильевский остров, 6-я линия, дом 5, кв. 1, 20 мая 1931 г.; ед. хр. 240, л. 11 об.); «Из записных книжек: 1)…чтобы прочитанное раньше толкало читать дальнейшее» (там же).

Случалось, что попытки освоить ремесло, следуя теоретическим схемам, приводили в тупик или к явной крамоле. Следующее письмо показательно: автор, судя по замысловатой перефразировке известных пушкинских строк, которой оно завершается, действительно проникся мыслью о литературе и даже погрузился в стихию интертекстуальности. Однако идея поэтической целесообразности, на которой основывалась современная ему литературоведческая доктрина, не желала согласовываться с практикой. Попутно заметим, что письмо открывается поэтичной «формулой чтения», позволяющей адресанту демонстративно восполнить количеством прочитанного недостаток жизненного опыта и возраста:

Тов. консультанты, ответьте на мой вопрос, который я не могу разрешить. Хотя я мало прожил, но слишком много прочел: стихов и прозы. Последние время, я стал читать с карандашом и медленно, как вы рекоминдуите в журнале «лит-учеба». Сейчас передомной лежить уже прочитанное произвидение Толстого «Воскресенье».

Все я хорошо понял, что говорить автор. Понимаю его героев, как 1) Маслову 2) Неклюдова. Но: не везде-же автор в произведении делает сплошные сравнения или метафоры, не все же «Воскресенье» пересыпано деалогом. Много здесь автор отклоняется и описывает: обстановку в которой живут его герои, описывает природу. Вот этот вопрос, становится поперек, когда сожусь читать, а как-же автор вяжеть деалог с описываемой обстановкой, а самое главное с природой?

Долго я искал ответ на свой этот вопрос и не нашол. Прошу консультацию журнала «Лит-учеба» ответить.

Мне сейчас только 20 лет отроду, но слишком поглащен литературной учебой и уже 6 лет, как миня тянет писать, хотя и материал имею богатый, но благодаря своей, еще безграмотности ни, как ни могу выдить на широкую дорогу.

Гостей слишком много, квартир не хватает, Дак я их теперь помещаю в общежитие. Трях<н>еш общежитие, они просятся к перу. Перо сейчас же просится к бумаге, но гостей уже нет и остаюсь я с бумагой да пером, а они с общежития глядя, издеваются надо мной.

<…>

Гор. Новочеркасск. Хлебный переулок дом № 5й Василий Фед. Дьяконов.

26/II — 31 г.

(ед. хр. 244, л. 21).

Крамола возникала в тот момент, когда читателю предлагалось принять текст из прошлой эпохи за соответствующий требованиям пролетарской литературы. Один из читателей так высказал свое решительное сомнение по поводу фетиша советской идеологии — романа «Что делать?»:

Прочел статью И. Виноградова «О сюжете» («Лит. учеб» № 9 <1933>), где ясно сказано о сюжете романа Чернышевского «Что делать». У миня возник вопрос <…>.

В виду того, что я не опытный читатель, прошу растолковать мне следующее. Мне кажется, что роман Чернышевского «Что делать» (год изд. 1929) местами пропитан идеализмом. От некоторых мыслей, высказываемых в нем, пахнет плесенью [, способной духовно украшать, выраженные на бумаге религиозные чувства]. Он чуть ли не защищает нравственный брак, возникающий сам собою (не умышленно), когда души двух людей переплетаются, сростаются вместе, и результат их соединения есть некоторая зависимость человека от какого-то высшего духа. <…>

15/VI — 34 г. [Харьковская область.] <…> д. Рогозянка. Савченко Василий Иванович.

(ед. хр. 247, л. 7)

Удивляться вопросам Василия Ивановича не приходится. Радикальная авангардная эстетика и рапповская пропаганда, следуя собственной логике, в какой-то момент подавили концепцию избирательного отношения к наследию дворянской и буржуазной культуры XIX века, восходящую к хрестоматийным статьям В. И. Ленина и «реабилитированную» чуть позже. Отталкиваясь от идей РАППа, который требовал диалектико-материалистического мировоззрения от каждого достойного советской эпохи писателя, читатели «Литературной учебы» мыслили последовательно.

Что касается современного литературного процесса, то и здесь проще было принять смену конъюнктуры как данность. Попытки рационализировать и критически осознать смену парадигм чаще всего оставались безуспешными. Узнав из газет об ошибках того или иного авторитетного писателя или критика, «студент» искренне пытался выяснить, в чем они заключались, и не мог:

Читаю: такойто писатель овладел марке, диалектикой, у другого есть срывы. Для меня это отвлеченно и не понятно. Я проробатывал ошибки Переверзева, Воронского и много других, но найти ответ на волнующий меня вопрос мне не удается. <…>

Эпельбаум М. Г.

Баку.

Сухарская, 60 кв. 6

4/XI 31 г.

ед. хр. 245, л. 31).

Попутно задаю несколько вопросов:

1. В чем проявилась реакционность Бориса Пильняка и желателен ли он для нашей литературы, как писатель вообще?

2. Почему Демьяна Бедного считают хорошим баснописцем? <…>

г. Ленинград.

Мытнинская наб.

д. 5/2 кв. 31, ком. 2

Н. Е. Недин

(ед. хр. 243, л. 6 об. — 7)

Вопросы Н. Е. Недина еще раз подчеркивают актуальность конфликта между эстетической парадигмой 1920-х годов, где господствовали «формалистические» эксперименты над языком, «орнаментальность», ассоциирующаяся, в частности, с именем Б. Пильняка, и т. п., и парадигмой 1930-х.

В самом первом номере журнала М. Горький объявил войну за так называемую «простоту» языка, то есть против эстетики 1920-х. Ученики, усвоив его руководящие тезисы, не стеснялись пенять за нарушение установленных правил и самой «Литературной учебе»:

Правда — язык в ряде статей для меня трудноват, например: «акмеизм», «футуризм», «конструктивизм» в статье Мирского для меня мало понятны; мне понятно в них одно, что они означают отдельные литературные школы, но когда они существовали, кто их возглавлял и в чем их особенность, это для меня не известно. <…> П. Саусин, с<ело> <нрзб> Сухоложского района Свердловской обл, 19/ VIII 34.

(ед. хр. 253, л. 30 об.)

Ваш отрывок я прочел 10 раз <…>. Такие большие предложения мне не нравятся. Их пишет только академик Марр.

(Н. Шемаров, Горьковский край, 1934 г.; ед. хр. 251, л. 32).

Последнее высказывание обращено к С. Г. Бархударову и Б. А. Ларину.

Тем не менее в том, что касается практики словесного творчества, а не критики, сами читатели усваивали уроки правильного письма с известным опозданием.

Некоторые читатели следовали более осторожной тактике и приостанавливали свою творческую деятельность до прояснения «генерального курса»: «Начал писать одну повесть, но в связи с развернувшейся дискуссией о языке, работу отодвинул до овладения мастерством техники построения рассказа и языка» (Лобов, 8 мая 1934 г.; ед. хр. 247, л. 4).

В каких-то письмах встречаются осторожные и очень путанные пожелания — например, такое, сформулированное совершенно в духе Хармса: «Может быть и в указываемых мною ошибках тоже окажутся ошибки, то тем лучше; укажите и на мои ошибки» (Алексей Федорович Псяуков, Восточно-Сибирский край, 19 января 1931 г.; ед. хр. 249, л. 9). Но проявляется в них и встречная тенденция — учить учителей: «На днях закончу и вышлю Вам статью на тему „Читатель поучит нас как учить его“» (Р. И. Брунштейн, Уральская область; ед. хр. 247, л. 24). Р. И. Брунштейн, правда, не был самостоятелен в своем порыве: он перефразировал высказывание М. Горького из декларации, открывающей самый первый номер журнала: «Мы надеемся, что он, в свою очередь, поучит нас тому, как лучше мы должны учить его»[1002].

Читательская критика достигла кульминации в кампании за «перестройку» журнала, которая развернулась в 1934 году и была инициирована его же редколлегией. В редакцию посыпались требования превратить журнал в учебник со строгой программой, четкой структурой, изложением материала по пунктам, с контрольными вопросами и заданиями в конце каждой статьи. М. Горький и его соратники, конечно, задумывали свое издание как обучающий курс, и элементы учебника в нем появлялись, но выдержать принципы «рабфака на дому» им не удавалось никогда.

* * *

Итак, мы, как кажется, получили некоторое «феноменологическое» (в догуссерлианском смысле слова) представление о советском человеке, пытающем счастья на поприще литературы. Вернемся к вопросу о «смысле» его ученичества. Для чего и почему гражданину СССР, бесконечно далекому от высоких сфер искусства и еще недавно довольствовавшемуся эстетическими предложениями низовой культуры, понадобилось быть писателем? Повод ясен: призыв РАППа, поддержанный в какой-то момент государством, многочисленными просветительскими организациями, высшей школой, Академией и прессой, включая специализированный журнал «Литературная учеба». Оставляя мотивы государства и организаций в стороне, отметим только, что, предоставив этот шанс, они сопроводили его пропагандистской кампанией, по интенсивности сопоставимой с самыми громкими «коммунистическими» инициативами.

Если же говорить о встречных интенциях, то вот несколько простых соображений. Конечно, саму по себе «зачарованность» литературой, аспект «искусства для искусства» сбрасывать со счета нельзя: образование, как известно, необратимо влияет на эстетические потребности. Понятно, однако, что чистой эстетикой дело не исчерпывается. «Корыстные» мотивы составляют изрядную долю заинтересованности «неофита» в том, чтобы тратить зарплату, весьма ограниченное свободное время и в буквальном смысле драгоценную (учитывая, что день чаще всего посвящен тяжелой физической работе) жизненную энергию на освоение практик, не имеющих никакого отношения к его повседневности.

В такой меркантильности нет ничего необычного. Со времени установления института профессионального писательства литераторы искали не только славы, но и денег, а романтическая роль художника, внимающего богу и «жгущего» сердца сограждан, спокойно сочеталась с желанием зарабатывать. Лишь определенного рода социокультурная среда, связанная в нашем случае с «интеллигентским» журналом, могла сделать открытое обсуждение экономической стороны дела чем-то этически неприемлемым. Условия же, в которых писательский «экономизм» давал о себе знать, напротив, по-настоящему любопытны.

Важно и то, что начинающего писателя интересовали не только деньги в буквальном значении слова. Кое-кто, как мы видели, пытался найти в литературной учебе более подходящий способ отбывать добровольно-принудительную «общественную нагрузку» («„Литературная учеба“ как партучеба» для партактива), а она бывала очень назойливой — это не ДНД в поздние семидесятые. Но еще важнее, может быть, отчаянное стремление домохозяйки-колхозницы, вдруг оказавшейся между «штопкой» и «вдохновенными статьями», порвать со своей средой.

Вряд ли есть смысл утверждать, что обыкновенный советский человек был в курсе писательских дел, но популярность творческой интеллигенции и ее близость к «центру» даже в масштабе губернского города, иногда заметные привилегии[1003] и не самое тяжелое «орудие труда» («перо», как ни крути, не «штык») — все это выглядело привлекательным и, в свете объявленного призыва в литературу, неожиданно доступным[1004]. Оборотная сторона медали: самоубийства Есенина, Маяковского и вообще регулярная «зачистка» литературного поля — не слишком настораживали, что тоже объяснимо, ведь в литературу наконец вступал человек, числящий себя настоящим пролетарием. В своей массе ставленник «Литературной учебы» идентифицировал себя с новой действительностью и искренне удивлялся, когда не находил признания. Собственно говоря, его приглашали в литературу, чтобы заменить социально враждебных, временно взятых на службу «спецов».

Писать — это не рисовать, не танцевать, не петь, не снимать фильму. «От природы» и экономически писательство доступно каждому мало-мальски грамотному человеку. Если «вопрос о литературном таланте и врожденном даровании» остается «в стороне» (М. Горький)[1005], а еще пуще — по версии РАПП, — если «дар» и интуиция заменяется осваиваемой, как приемы работы на станке[1006], материалистической диалектикой, то для того, чтобы стать писателем, остальное легко купить — хотя нельзя сказать, что бумага и карандаш, особенно на периферии, были бездефицитны. Говоря иначе, школа литераторов, по крайней мере на первый взгляд, не требовала от начинающего карьеру человека большого «капитала», и именно в этом, надо полагать, состояла очень простая причина популярности литературной учебы как социального проекта.

Чтобы четче понять специфику экстремальных 1920–1930-х годов, имеет смысл сравнить ее с совершенно другим временем. В позднем СССР писательство рассматривалось скорее как потребность, рождающаяся если не от избытка, то хотя бы от какого-то достатка. На рубеже 1920–1930-х годов для «призывника в литературу» она возникла как необходимость вырваться из нищеты. В условиях скудного быта (а бедственное экономическое положение — общее место в читательском письме) на фоне сплошной коллективизации и индустриализации при социальном устройстве, где почти нет «середины» (НЭП ушел в прошлое, «середняк» окончательно перестал быть союзником и уничтожается, граждане распределены между полюсом власти и полюсом тотального подчинения) — в этих условиях страсть к искусству оказалась непосредственно связанной с базовыми жизненными практиками и самыми необходимыми телесными нуждами. Для молодого человека карьера литератора зачастую означала элементарную возможность лучше питаться, одеваться, пользоваться вниманием у девушек, наконец, обзавестись семьей («…у меня сейчас маленькая зарплата, плохая пища, нет одежды, нет женщин, которых я хочу»).

Вероятно, нельзя не учитывать и иного рода «оборотную сторону» жизни писателя, информация о которой постоянно просачивалась в прессу и обсуждалась в окололитературных кругах. Миф о «богемном образе жизни», в который были вовлечены и такие масштабные для России фигуры, как Есенин, и такие не очень известные, как упоминавшийся выше раскаявшийся комсомольский поэт, рекламировал «греховную», запретную, но не лишенную привлекательности реальность[1007].

Очевидный способ завладеть благами социализма, избрав партийную карьеру, выглядел более затратным и в литературе (хорошим примером, как ни странно, может служить инвалид Павел Корчагин), и в действительности: вспомним слова драматурга-«активиста», измученного хлебозаготовками. Настоящим инженером, а не «инженером душ», тоже скоро не станешь… Более привычные маршруты могли, конечно, вывести наверх, но если нет — писательство оставляло надежду найти еще одну дорогу к «счастью». Эта же возможность привлекала дискредитировавших себя членов общества: занятие писательством виделось одним из способов вернуть себе статус полноценного гражданина.

Институт литературной учебы в СССР конца 1920-х — начала 1930-х годов имеет смысл рассматривать в роли социального лифта, обслуживающего общество, где связь между «этажами» (классами, прослойками, сословиями и т. п.) самым серьезным образом нарушена. Этот «лифт» — если продолжить размышления, опираясь на метафорический потенциал термина, — был спроектирован не внутри дома, а снаружи и как будто позволял вознестись, не видя происходящего на лестничных площадках и не «осязая» того, что там находится, пусть не на самый верх, но на один-два пролета выше. Однако дальше проекта и отдельных деталей дело не пошло. Социальный лифт был иллюзорен, никакой полноценной жесткой конструкции не подразумевал и вопреки всеобщим ожиданиям в большинстве случаев открывал двери на том же этаже, где в него сели.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.