Вступление к главам о «Капитанской дочке»
Вступление к главам о «Капитанской дочке»
Пушкин по-разному относился к своей неволе. Иногда он писал:
Забыв и рощу и свободу,
Невольный чижик надо мной
Зерно клюет и брызжет воду,
И песнью тешится живой.
(Предположительно 1836 г.)
Но не выходила «живая песнь».
Пушкин не сдавался никогда, хотя ему приходилось думать о сумасшествии как об избавлении.
Не дай мне бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то чтоб разумом моим
Я дорожил; не то чтоб с ним
Расстаться был не рад:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных чудных грез.
(Пушкин, т. III, стр. 217–218.)
Страшно не безумие, страшно то, что безумие не дает свободы.
Да вот беда: сойди с ума
И страшен будешь, как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверька
Дразнить тебя придут.
Отъезд в деревню не удавался.
Сумасшествие не могло спасти.
Осталась смерть.
И в виде удачи – ссылка.
О сумасшествии, как об исходе, писал Пушкин и в еще не опубликованных черновиках «Домика в Коломне».
Был еще другой, внутренний исход, едва ли не самый трудный.
Он состоял в том, что нужно было принять Пугачева в историю.
В упомянутой выше книге Мельгумова – Кенига авторы оправдывают Пушкина в том, что он написал «Историю Пугачевского бунта». Обвинения были выдвинуты в 1835г. в т. X «Библиотекой для чтения».
Вот что пишет рецензент об «Истории»: «…самое событие, – бунт обольщенной и пьяной черни в отдаленной провинции, продолжавшийся несколько месяцев, не имевший никакого влияния на общую судьбу государства, ни в чем не изменивший хода ни внешней ни внутренней политики, не может быть предметом настоящей Истории, и, в крайнем случае, составляет только ее печальную страницу, которой, по-несчастию, мы не в праве вырвать, но которую властны перекинуть при чтении, не расторгнув тем связи повествования о целой эпохе, не расстроив в мысли ряда блестящих и утешительных событий, образующих истинную, прагматическую историю того времени».
Вот что на это возражают Кениг – Мельгунов:
«Появление этого сочинении осуждали не совсем справедливо: Пугачев не был простым разбойником и в политическом отношении есть явление замечательное» («Очерки русской литературы», стр. 110).
Мы видим, что самый выбор темы, к которой подошел Пушкин, был для его времени опасным, нетерпимым.
Пушкин не разоружался.
Выданный своим окружением, он сохраняет творческую свободу, говорит меньше того, что его заставляют, и в то же время полностью говорит то, что хочет.
Пушкин в это время сам часто изображал себя смирившимся и осторожным.
Обезоруженным.
В отрывке «Цезарь путешествовал» Петроний, ожидающий гибели, говорит своему другу-поэту:
«Анакреон уверяет, что Тартар его ужасает, но не верю ему – так же как не верю трусости Горация. Вы знаете оду его?
Кто из богов мне возратил
Того, с кем первые походы
И браней ужас я делил,
Когда за призраком свободы
Нас Брут отчаянный водил?…
… Ты помнишь час ужасной битвы,
Когда я, трепетный квирит.
Бежал, нечестно брося щит,
Творя обеты и молитвы?
Как я боялся! Как бежал!
Но Эрмий сам внезапной тучей
Меня покрыл и вдаль умчал
И спас от смерти неминучей…
. . . . . . . . . . . .
Хитрый стихотворец хотел рассмешить Августа и Мецената своею трусостию, чтоб не напомнить им о сподвижнике Кассия и Брута. Воля ваша, нахожу более искренности в его восклицании:
«Красно и сладостно паденье за отчизну!»
Щит не был брошен.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.