4

4

И все-таки…

И все-таки повторим на новый лад уже сказанное: без произведений, похожих на книги Боборыкина, на книги его многочисленных предшественников и бесчисленных продолжателей, литература не живет и жить не может. Развернутые к современности, к прибою секунд и минут, они говорят обществу о том, что занимает общество именно в данное мгновение, они неустанно фиксируют и, по мере сил, формируют общественное мнение, своей беззатейной, простоватой правдивостью готовят общество к постижению социально-философских и художественных истин, которые еще только вызревают в душе крупных мастеров слова.

На это — общественное — значение боборыкинских книг и на эту общественную в своей сути сфокусированность творческих тяготений писателя стоит обратить первоочередное внимание. Хотя бы потому, что Боборыкина, вошедшего в учебники и словари в роли ведущего представителя русского натурализма, часто упрекали именно в асоциальности, общественном индифферентизме, в избыточном увлечении «биологическими» мотивировками, скабрезностями и всякого рода физио— и психопатологиями, в повышенном интересе к так называемому «человеку-зверю», человеку как «функции» пола, низменных инстинктов и проч.

Эти упреки почти совершенно безосновательны. И возникли они не столько благодаря некритическому отождествлению разных во многом французского «золаизма» и русского натурализма, сколько в силу бытующего доброе столетие неразличения понятий натурализма как литературного явления и натуралистичности как синонима всевозможной «грязи», «копания в ночных горшках», пошлости, «клубницизма» и «бестиальных драм», если воспользоваться здесь известными выражениями Салтыкова-Щедрина.

Эмиль Золя и его европейские сподвижники в какой-то мере повинны в таком неразличении, — «Чрево Парижа» и «Нана», «Жерминаль» и «Земля», тоже будучи прежде всего романами общественными, выросшими из традиций критического реализма, действительно шокировали публику, в том числе и русскую, предельной, по тем временам, откровенностью в описании физиологических отправлений человеческого организма, акцентом на «проблемах пола», интересом к подсознательным и бессознательным тайнам психики, известной циничностью в трактовке моральных коллизий.

Золя и золаисты поставили своей задачей «расширение пределов изображения», снятие всякого рода этических и эстетических «табу» — и надо сказать, что их опыт, при всех издержках, был учтен и перенят искусством XX века. О «расширении пределов изображения» мечтали и Боборыкин со своими русскими единомышленниками (И. Ясинским, А. Амфитеатровым, Н. Морским, Вас. Немировичем-Данченко и др.), но движение здесь шло не «вглубь» (как у Золя, Мопассана, Гонкуров), а по преимуществу «вширь», в сторону, как говорил Боборыкин, «искреннего, серьезного воспроизведения жизни таких слоев общества, какие еще не были забираемы беллетристикой…».

Понятное дело, что в романах о «подонках столичного дна», проститутках, нравах великосветского общества и больших купеческих ярмарок не обходилось без внимания к пресловутым «проблемам пола». Этот интерес к тому же в значительной степени провоцировался как эволюцией социальной этики к большей раскрепощенности, так и общераспространенным в ту пору увлечением открытиями физиологов, психиатров, деятелей судебной медицины и т. п. И все же напрасно Салтыков-Щедрин, рецензируя боборыкинскую «Жертву вечернюю» (1868), утверждал, будто «весь интерес романа рассчитан на то, чтобы помутить в читателе рассудок и возбудить в нем ощущение пола»; напрасно и позднейшие критики числили Боборыкина среди «главных героев» исследований типа «Порнографический элемент в русской литературе» (а была и такая, выдержавшая не одно издание работа…). Простое сопоставление самых «нескромных» страниц в наследии Боборыкина с русской классикой и, уж тем более, с книгами русских писателей XX века выявит и благопристойную умеренность боборыкинских «картинок», как тогда выражались, и то, что «картинки» эти обыкновенно лишь сопровождали основной сюжет, расцвечивали его, — словом, как сказали бы сейчас, выполняли функцию своего рода беллетристического «оживляжа»…

Основной же сюжет боборыкинских произведений неизменно связывался с выяснением общественных отношений и настроений, с определением общественного лица и общественной роли того или иного персонажа.

«Идеи и темпераменты заменили судьбу… Исключительный интерес к одному действующему лицу… отходит на задний план, а “приключения” уступают место развитию одной какой-нибудь творческой идеи, которая позволяет автору дать… картину уже не индивидуальной, а собирательной психической жизни».

Такова была теоретическая формула. Такова была и практика как русского натурализма в целом, так и Петра Дмитриевича Боборыкина, ведущего теоретика и художника «школы», ставшей модной в последние десятилетия XIX столетия.

Боборыкин не хлопотал об остроте и занимательности интриги, не пекся о филигранности художественной отделки, композиционной стройности или соразмерности деталей. Его не слишком занимала и суверенная индивидуальность внутреннего мира живописуемой личности, все то, что выделяет эту личность из круга ей подобных. Скорее напротив: в личности героя отыскивались и выделялись как раз анонимно-всеобщие, унифицированные черты, то есть те, которые позволяли видеть в человеке своего рода производное среды или данного типа общественных отношений, нечто вроде одушевленной «эмблемы» того или иного социального слоя, того или иного умонастроения, той или иной социальной роли.

Перипетии личной биографии героя становились удобным поводом для «экскурсий» из великосветской гостиной в купеческий «лабаз», из Парижа в Сызрань и обратно; а в озабоченности персонажа каким-нибудь сугубо как бы «личным вопросом» явственно просматривалась очередная волнующая автора «идея» или, если перевести это слово на сегодняшний литературно-критический жаргон, «проблема». Например, проблема «свободной любви» и невозможности построить свое счастье на страданиях других людей (рассказ «Труп»). Или проблема неудержимо стремительного «поправения» былых либералов-шестидесятников в застойную пору 1880-x годов (повесть «Поумнел»). Или проблема оказания помощи бедствующим литераторам-разночинцам (повесть «Долго ли?»)…

Это обстоятельство тоже надо учесть, откорректировать им априорное представление о Боборыкине как о бесстрастном будто бы «фактографе», невозмутимо описывающем все, что ни попадется ему на глаза. Петр Дмитриевич был действительно неравнодушен к любым подробностям быта и никогда не отказывал себе в удовольствии вставить в сюжетную раму ту деталь, что не идет непосредственно к делу, хотя и небезынтересна сама по себе.

Но все это, так сказать, «факультативно» и входит в число «дополнительных услуг», предоставляемых автором любознательному читателю. В центре же романов, повестей, рассказов и пьес Боборыкина — непременно острая и непременно актуальная (с точки зрения данного момента) проблема, с изложением которой и связан ствольный сюжет, почти обязательно увенчивающийся точками над «i», недвусмысленно выраженной авторской «моралью», в которой, как в фокусе, собрано то, что сейчас принято называть позицией писателя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.