Выбор Опыт самоидентификации русского либерала
Выбор
Опыт самоидентификации русского либерала
Называть себя либералом как-то неловко. То ли шапка не по Сеньке, то ли брать намерен не по чину. Будто заносишься, задаешься, сам себе напоминая казачьего подъесаула из нынешних, что безмятежно красуется на параде в «георгиях», выторгованных или выцыганенных у ветхого хуторянина.
Но… надо же ведь как-то обозначить свою ориентацию в этом мире. Тем более что все иные самонаименования либо сомнительны, либо требуют дополнений, принципиальных оговорок.
Ну, например.
Прогрессист? Пожалуй, но только с примечанием, что идея поступательного развития кажется тебе сущим вздором применительно к искусству, к философии, к морали, к религии, к бездне других важных явлений и понятий.
Западник? О да, конечно, но ясно отдающий себе отчет в том, что сам термин «Запад» в российском словоупотреблении есть не столько имя собирательное для разных там франций, америк и японий с их реальными проблемами и реальными отличиями друг от друга, сколько синоним Беловодья, то есть некоего вымечтанного, хотя еще не известно, существующего ли в природе места, где жить тепло, сытно, нестрашно и — главное — необидно.
Патриот? Безусловно, но только, упаси бог, не государства с его верховным и иными советами, с его державной спесью и славой, купленною кровью, равно как с его революционными и палаческими традициями, а патриот русской речи, российской культуры, патриот всего того, что олицетворяют собою и чета белеющих берез, и пляска с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков.
Демократ? Ну-ну… Скорее демократ, наверное, хотя опыт повсеместного и скороспешного внедрения демократии в России кого угодно заставил задуматься о необходимости предварительной культивации почвы, это во-первых. Во-вторых же, слову «демократ» в нашем Отечестве непременно требуется смыслопроясняющая подпорка (социал-демократия, национал-демократия, демократия христианская или, наоборот, конституционная), причем все эти подпорки скомпрометированы в российской истории как минимум дважды: сначала в первой четверти XX века, а теперь вот и в последней его четверти. Воля ваша, но не хочется быть одного поля ягодой ни с Руцким, ни с Румянцевым, ни с М. Астафьевым, ни с Жириновским, ни с Аксючицем, ни даже со Станкевичем или Нуйкиным, как, впрочем, не хочется себя чувствовать наследником ни Гучкова, ни Милюкова, ни Керенского, ни Плеханова.
Только и остается полезть в кузов, назвавшись либералом, — «…хоть имя дико, но мне ласкает слух оно».
Но зачем же непременно лезть в кузов? Разве не хорошо жить, лишь в себе одном ища и находя опору, — «Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум, усовершенствуя плоды любимых дум, не требуя наград за подвиг благородный»?
Еще бы не хорошо! Но автор этой статьи — как, надо думать, и его читатель — не имеет чести принадлежать ни к поэтам, ни к титанам, ни к безумцам. При всем эгоцентризме, органически свойственном либералу, ему комфортнее чувствовать себя не исключением, но человеком нормы, то есть автономной частью некоего космополитического сообщества, скрепленного не общей идеологией или общей дисциплиной, но верою в две-три этические, мировоззренческие и поведенческие аксиомы.
Так что бог с ней, с аффектированной независимостью! Разве не счастье узнать, что ты не один, что ты не одинок — в этой жизни, в этой стране, в этом времени?
История либерализма в России пока не написана.
Очень может быть, что ее и не напишут никогда, так как отечественный либерализм ни разу еще не заявлял о себе как о сколько-нибудь влиятельном течении общественной мысли и уж тем более как о сколько-нибудь значимом факторе социальной практики. Речь не о либерализаторах, пытавшихся (часто не без успеха, но всегда только на время) умягчить государственные обычаи и общественные предрассудки, — либерализаторы на троне и у трона в России как раз бывали: от царя Федора Алексеевича, Сперанского, Александра II Освободителя, Лорис-Меликова до Горбачева включительно. Речь о том, что в отличие от Западной Европы и Северной Америки либеральная тенденция в нашей стране никогда не была ни достаточно артикулированной, ясно выраженной, ни резко автономизированной в общем идеологическом спектре, ни устойчивой. Она если и прослеживается, то, во-первых, пунктирно, а во-вторых, в почти обязательном симбиозе с более мощной или по крайней мере более привычной смысловой доминантой.
Ведь кто спорил, кто врукопашную сходился на российских баррикадах? Западники и славянофилы, революционеры и консерваторы, народники и государственники, интернационалисты и патриоты, коммунисты и антикоммунисты… Не либералы, всякий раз оказывавшиеся либо лишними на российском рынке идей, либо в силу исторических обстоятельств вынужденными отстаивать ценности, может быть, и согласующиеся с либеральными, но никак не либеральные в строгом смысле слова: например, четверть века назад — социализм с человеческим лицом, теперь вот — народоправство.
Мудрено поэтому даже и назвать «чистых» российских либералов новейшего времени. Ну, Сахаров, это понятно. Кто еще? Покойная Виктория Чаликова, Андрей Синявский, Григорий Померанц, ну, еще Елена Боннэр, Лариса Пияшева, Василий Селюнин, может быть, Григорий Явлинский да несколько мыслящих предпринимателей «перестроечной» волны (например, Марк Масарский) — список крупных величин, публично исповедующих либеральный символ веры, быстро исчерпывается, «партию» из них не образуешь… Вот и придется нам в дальнейшем говорить не столько о либерализме, сколько о рассеянных по стране либералах, описывать не программные ориентиры движения, в России и по сей день блистательно отсутствующего, но приметы определенного типа личности, определенного психического склада, образа поведения и мысли.
Боюсь, что политология и социометрия уступят на этих страницах место чтению в сердцах — или хотя бы в своем собственном сердце. Причем, поскольку автор отнюдь не стремится разрекламировать либеральность, подать ее повыгоднее и позаманчивее, речь пойдет по преимуществу не об исключительных душевных и интеллектуальных качествах немногих выдающихся либералов, а о массовом, срединном либеральном самосознании, о чертах и свойствах, которые фиксирует в себе либеральный стандарт, одинаковый и для Сахарова, и для тех, кого, по русской пословице, тринадцать на дюжину.
Понятно, что такой подход высветит не только (а может, и не столько) достоинства либеральности как типа сознания и поведения, но и ее природные мели, уязвимые места, смешные предрассудки, ее, если хотите, ограниченность, межеумочность и непрактичность. Другое, впрочем, и невозможно, так как — в отличие от течений более напористых, агрессивных и уже потому более успешных — либеральность вне самоконтроля и самокритики попросту не живет. «Герои оговорочки», либералы постоянно разъедают свою позицию сомнениями и колебаниями, истощают себя рефлексией, тормозят реализацию собственных проектов беспрестанными перепроверками. Либерал (по крайней мере российский) никогда не уверен в собственной правоте и, следовательно, в собственном праве на вмешательство в ход вещей. Он только и знает, что мечется между безусловно похвальным императивом: «Как бы не навредить!..» — и безусловно (в российской литературной традиции) предосудительными страхами: «Как бы чего не вышло…».
Семь раз отмерить — вот это либералу по сердцу.
Все подвергнуть сомнению, ко всему на свете отнестись со снисходительной иронией и скепсисом — тоже по нему, и порою кажется, что для либерала в этой жизни действительно нет ничего святого и ничего незыблемого.
Кроме свободы.
Тут шутки и страхи в сторону, поскольку, может быть, единственно, на чем стояла, стоит и стоять будет либеральность, — это признание свободы личности и ее суверенных прав высшею, самодостаточною и универсальной ценностью.
И сразу же два важных прибавления.
Либеральная аксиома гласит: как нельзя быть немножко беременной, так нельзя быть и отчасти (например, только в области экономики или в сфере политических прав) свободным. Свобода, по либеральному канону, есть цельный, нерасщепимый комплекс всех мыслимых прав — вплоть до права на прихоть, на каприз, на сумасбродство. Вынужденное (по воле правительства, церкви, партии, общественного мнения) изъятие из этого комплекса хотя бы самого ничтожного сегмента лишает человека и общество возможности называться свободными.
Иными словами, свобода — это вседозволенность.
Но не анархия, не хаос! В этом смысл второго важного прибавления, так как за десятилетия, за века постепенной инфильтрации либеральных идей и привычек в социальную практику цивилизованное сообщество научилось цивилизованно же и защищать свободу от возможных злоупотреблений ею.
Защищать внутренней культурой индивида, тем самым вошедшим в плоть и кровь либеральным стандартом, который не позволяет осуществлять свое право на свободу ценою покушения на чужую свободу. Свобода личности ограничена только свободой другой личности, зато граница эта — при всей ее прозрачности — всегда на замке.
И защищать — если апелляция к культуре, к стандарту цивилизованного общежития оказывается недейственной — необходимо всею силою закона, всеми (в том числе и полицейскими) средствами правового государства, благодаря чему только и возникает столь изумляющий нас на Западе комфорт «порядка, при котором личность уважает закон и живет под защитой закона» (Г. Померанц).
Гарантом свободы становится, таким образом, общественный договор между либеральными обывателями и государством: первые обязуются не нарушать порядок, второе — не покушаться на суверенитет личности. Законопослушность и, более того, готовность, чуть что, кликнуть городового есть в этом смысле органичное свойство либерала, как бы ни шокировало это свойство российских интеллигентов, воспитанных на Щедрине и диссидентской публицистике. И наоборот, неуважение к работникам правоохранительной сферы, равно как и едва не инстинктивный, веками произвола вынянченный страх перед ними, что в итоге оборачивается стремлением держаться подальше от властей, решать свои проблемы полюбовно, по совести и по справедливости, не прибегая в посредничеству и заступничеству закона, либерал оценивает не иначе, как дикость, как сигнал о вопиющей непродвинутости общества по пути к свободе.
Охотно допускаю, что эта декларация (за вычетом, может быть, некоторых риторических обострений, — например, о вседозволенности или, напротив, о городовом, который появляется на общественной сцене как деус экс махина, — хотя, как мы еще увидим, именно в этой диалектике — специфика либерализма), — так вот, охотно допускаю, что все пока сказанное покажется большинству читателей всего лишь набором красивых банальностей, способным вызвать априорное сочувствие не только у людей с либеральным типом сознания.
Многим из них, не исключено, в дальнейшем придется еще пожалеть о своем поспешном согласии с ключевой аксиомой либерализма. Но это в дальнейшем, а пока… Ну, кто в самом деле рискнет выступить против свободы и против порядка, а уж тем более против их неразъемного единства? Никто решительно, и характерно, что язык не выработал даже термина, обозначающего альтернативу либерализму, — должно быть, за ненадобностью.
Хотя…
Есть, правда, тоталитаризм, и можно согласиться с Френсисом Фукуямой, что «в уходящем столетии либерализму были брошены два главных вызова — фашизм и коммунизм».
Причем, подчеркну для наглядности, брошены они были в первую очередь именно либерализму и либералам, а не, допустим, демократии или христианству.
«Гитлеризм, — не без изумления писал проф. Э. Хейнманн в годы нацистской тирании, — заявляет о себе как о подлинно демократическом и подлинно социалистическом учении, и, как это ни ужасно, в этом есть зерно истины, — совсем микроскопическое, но достаточно для таких фантастических подтасовок. Гитлеризм идет еще дальше, объявляя себя защитником христианства, и, как это ни противоречит фактам, это производит на кого-то впечатление. Среди всего этого тумана и передержек только одно не вызывает сомнений. Гитлер никогда не провозглашал себя сторонником подлинного либерализма. Таким образом, на долю либерализма выпала честь быть доктриной, которую более всего ненавидит Гитлер».
Процитировав сказанное, свою систему рассуждений разворачивает и Фридрих фон Хайек.
«Нет ничего удивительного, — говорит он, — в том, что в Германии до 1933 г., а в Италии до 1922 г. коммунисты и нацисты (соответственно — фашисты) чаще вступали в столкновение друг с другом, чем с иными партиями. Они боролись за людей с определенным типом сознания и ненавидели друг друга так, как ненавидят еретиков. Но их дела показывали, насколько они были в действительности близки. Главным врагом, с которым они не могли иметь ничего общего и которого не надеялись переубедить, был для обеих партий человек старого типа, либерал. Если для коммуниста нацист, для нациста коммунист и для обоих социалист были потенциальными рекрутами, то есть людьми неправильно ориентированными, но обладающими нужными качествами, то с человеком, который по-настоящему верит в свободу личности, ни у кого из них не могло быть никаких компромиссов».
Нет, я думаю, нужды дольше толочься на этой теме, в тысячу первый раз доказывая и принципиальное тождество коммунизма с фашизмом, и их роковую — для мирного человечества — скованность одной цепью (одной целью), и их несовместимость с либеральным мироощущением. Зафиксировать стоит лишь два нетривиальных вывода, вытекающих из соображений фон Хайека.
Если коммунист (или социалист, или демократ без либеральной ориентации) для нациста — прежде всего соперник, которого необходимо уничтожить, но лучше перевербовать, то либерал и коммунистами, и нацистами воспринимается исключительно как чужак. Его тоже, конечно, можно уничтожить, зато перевербовать нельзя: под давлением обстоятельств, повинуясь желанию выжить, либерал в крайнем случае пойдет в коллаборанты, в услужение сильному, примеров чему тьма в германской и в советской истории, но внутренне так и останется для хозяина, так и будет чувствовать себя чужаком, «пятой колонной».
И второй вывод, тесно связанный с первым, хотя и имеющий отношение не столько к прошлому, сколько к настоящему. Можно — сплошь и рядом наблюдаем вот уж который год — из пламенного коммуниста превратиться в столь же пламенного демократа или националиста, можно лихо сменить демократическую ориентацию на красно-коричневую, но до сих пор не известен ни один случай трансформации коммунистов (или националистов) в либералы.
Возникает догадка, что и в самом деле значимыми оказываются не убеждения (их можно переменить или перепродать), а биология, группа крови, психологический тип личности:
— одинаково повелительный, склонный к силовому воздействию на действительность — у коммунистов, у националистов, у демократов без либеральной константы;
— одинаково сослагательный, опирающийся, как сказал бы фон Хайек, не на принуждение, а «на спонтанные силы общества» и, прибавим, человеческой натуры, — у либералов.
Догадка подтверждается тем, что либерал никогда, кажется, не способен почувствовать себя «мачо» — так в Европе, с испанской подачи, называют мужчин с имиджем «настоящего мужика», героя, первого любовника, перед которым не в силах устоять ни женщины, ни крепости. Равным образом и типичная либералка меньше всего похожа на Кармен, играющую своей и чужой жизнью, все на свете готовую поставить на кон ради минутной страсти.
Образцово-показательный «мачо», если уж нужен пример, — Невзоров: кожанка, фосфорический огнь в глазах, геройская гримаса, хлопотливое желание окутать свое имя красивой легендой. Либерал же — это сутулящийся, неавантажный, запинающийся и — увы, романтики, увы! — скучноватый Сахаров, которого так легко перекричать, но который — и в полной изоляции, и наедине с бушующей толпою — не отречется от либеральной аксиоматики с ее тезисом «о первичном, определяющем значении гражданских и политических прав в формировании судеб человечества».
Наличие этой жесткой константы, неизымаемого и непластичного внутреннего стержня изумляет — особенно если учесть, что вообще-то либерал политически и этически некапризен, нетребователен и, по сути, почти равнодушен к конкретной форме политической организации общества.
Тоталитаризм ему чужд, что называется, по жизненным показаниям, это понятно. Но либералу, как свидетельствует общемировой опыт, вполне мог бы подойти любой строй, где права и свободы личности находятся под гарантированной защитой стабильных законов. То есть и просвещенная монархия, и просвещенный авторитаризм, и просвещенная олигархия, понятая как власть природной аристократии или политической, интеллектуальной и экономической элиты.
Даже социализм с человеческим лицом и тот бы, возможно, сгодился, сумей он хоть где-то продержаться дольше полугода.
Впрочем, просвещенность или, говоря иначе, просветленность власти законом немыслима в современной понимании без более или менее выраженной опоры на волеизъявление большинства народонаселения, поэтому вряд ли ошибается французский исследователь Ф. Нэмо, когда замечает, что «в целом либерализм и демократия подразумевают друг друга, так же как тоталитаризм и деспотизм».
Причем подразумевают настолько, что в российском политическом обиходе слова «либерал» и «демократ» употребляются практически как синонимы.
И напрасно. Для либерала быть демократом — условие, возможно, и необходимое (особенно на этапе выползания страны из тоталитаризма), но явно недостаточное, ибо совпадающими, однокоренными оказываются только исходные (антитоталитарные) установки, но никак не цели:
— демократы хлопочут о равенстве и справедливости, то есть о благе большинства, и потому, естественно, стремятся развязать «политическое творчество масс», при котором, это уж само собою, «голос единицы — тоньше писка»;
— либералы, наоборот, втайне безразличны к идеям равенства и справедливости для всех; они озабочены исключительно свободой индивида, что на практике оборачивается благом для меньшинства, и к «политическому творчеству масс» относятся в высшей степени подозрительно, угадывая в нем возможность охлократии или по меньшей мере «тоталитаризма общей воли»;
— демократы политически успокаиваются, когда ориентиры народоправства (например, в форме лозунга «Вся власть — Советам!») оказываются достигнутыми, и все силы тратят уже только на поддержание статус-кво;
— либералы, наоборот, только на этой стадии начинают осознавать специфичность собственных задач, пытаясь — уже не только в борьбе с извечными противниками, но и в споре с вчерашними союзниками — насытить демократическую матрицу либеральным (не обязательно демократическим, во всяком случае, не доктринально демократическим) содержанием.
Переходя к российским проблемам, рискну заметить, что принципиальные задачи демократии были достигнуты падением шестой статьи Конституции СССР и уж тем более окончательным крахом коммунистической догматики в августе 1991 года.
До этого поворотного пункта и либералы, и демократы чувствовали себя единым фронтом, едва не близнецами, что эмблематически было выражено сопредседательством Сахарова и Ельцина в Межрегиональной депутатской группе. Начиная с августа 1991 года пути демократов (в строгом смысле слова) и «так называемых демократов», то есть именно либералов, расходятся все круче.
Наглядевшись на реальные прелести постсоветского рынка, демократы клонятся нынче к социально ориентированной, подконтрольной государству экономике, то есть либо к социал-демократии, либо и вовсе к социализму с лицом то ли Иосипа Броз Тито, то ли Дэн Сяопина, охотно апеллируют к великодержавным инстинктам народа, в ранг приоритетных задач выдвигают борьбу с экономической преступностью, с «разграблением страны», по-прежнему стремятся легитимизировать свою позицию «политическим творчеством масс» в его митинговом, плебисцитарном варианте, пугают друг друга и население призраком диктатуры, вырисовывающимся (в зависимости от политических симпатий и антипатий) в форме либо парламентской олигархии, либо прямого президентского правления.
Иначе говоря, провозглашая верность курсу на радикальные реформы, что в принципе безусловно согласуется с их благоприобретенными убеждениями, пришедшие к штурвалу демократы (в широком спектре — от Ельцина до Руцкого, от Полторанина до Травкина) интуитивно, подсознательно хотели бы, мне кажется, либо чуток, либо основательно «подморозить» Россию, удержать ее на зыбкой грани между демократическим возрождением, воспроизводством привычного национального уклада и либеральным проектированием принципиально нового, в отечественной истории еще не бывавшего общественно-политического устройства. Происходит, как сказал бы Александр Бек, сшибка установок, ценностных ориентаций, и это приводит одних к разочарованию в демократии как таковой, к постыдному ренегатству, а других повергает в депрессию, что на практике выражается, и все мы тому свидетели, параличом политической воли, щедринским «гоженьем» — до тех пор, пока жареный петух в маковку не клюнет, или виляньем, судорожными зигзагами в проведении реформ.
Да и как их вести дальше, чего хотеть, демократу не вполне ясно. Что ни вопрос, «подбрасываемый» обстоятельствами, то драма, порождающая своего рода комплекс неполноценности, исторической вины реформаторов-практиков перед демократическим идеалом или, вернее сказать, перед набором наполовину вымечтанных — наполовину высмотренных на Западе демократических постулатов.
Ну, например.
Позволительно ли распустить (разогнать?) Советы, ставшие серьезным тормозом на пути реформаторской активности, или не позволительно, так как это нарушит-де священный постулат о разделении властей, приведет общество «к атрофии целых демократических институтов…» (Л. Телень, «Московские новости», 2 мая 1993 г.)?
Поручить власти вести преобразования силовыми, авторитарными методами, поскольку остальные, очевидно, недейственны, или отказать ей в праве на это, поскольку в противном случае придется «признать, что целесообразность в понимании всенародно любимого президента выше демократических принципов» (там же)?
Или вот еще. Что лучше: употребить наконец-таки власть по отношению к бесчинствующей, спешно вооружающейся оппозиции, к разнузданностям «Дня», «Советской России», иных многих или, свято блюдя плюралистический канон, и дальше терпеть эти бесчинства, оправдывая собственное попустительство злу хрестоматийной вольтеровской фразой о праве на беспрепятственное высказывание любых взглядов, будто и не замечая того, что на российской почве эта фраза звучит с брюсовской жертвенностью: мол, «вас, кто меня уничтожит, встречаю приветственным гимном»?
Как быть в самом деле? Преследовать за убеждения, то есть изгонять тех, кто перестал быть демократом, но продолжает по-прежнему занимать ключевые посты в госаппарате, в системе народного образования, в редакциях демократически ориентированных средств массовой информации, или смириться с катастрофическим кадровым оползнем, вяло наблюдая за тем, как жируют, как набираются сил и наглости троянские кони в стане, еще недавно казавшемся столь единым?
Число таких вопросов увеличивается что ни день, и нет на них корректного, этически безупречного ответа в пределах «чисто демократической» парадигмы.
Тупик, из которого чистопородному, твердокаменному демократу не выбраться, не изменив собственные убеждения.
А что же либералы, которых российская демократическая власть и не отстраняет от себя решительно, и не подпускает к сколько-нибудь реальному делу (наиболее выразительный пример здесь — судьба Григория Явлинского), интуитивно, надо думать, чувствуя в них чужаков — благонамеренных, полезных, но, увы, все-таки чужаков?
Либералы бессильно злятся, понимая, что реформы топчутся на месте отнюдь не только по объективным, но и по субъективным причинам, жалеют об упущенных возможностях и о том, что политическая энергия значительной своей частью уходит в свистки.
Либералы — наскоро пробежимся по всему спектру «проклятых вопросов» российской демократии — не находят имперские или, как вариант, национал-патриотические амбиции русского народа сколько-нибудь актуализированными и потому попытку сыграть на них считают делом либо заведомо пустым, либо опасным, так как и спящего можно ведь разбудить заполошными стенаниями и криками.
Сказанное относится и к государственной практике — всегда, как показывает опыт, репрессивной, всегда не столько успокаивающей, сколько возбуждающей кровавые страсти, и к самоубийственным, на мой взгляд, кабинетным изысканиям насчет «национальной идеи», так как она, нацеленная будто бы на благие задачи национально-культурного возрождения, в итоге способна привести лишь к параду национальных (или конфессиональных) эгоизмов, последствия которого в условиях полиэтнического государства страшно даже и вообразить.
Принцип невмешательства — даже словом — в сферу атавистических национальных эмоций, до тех пор, пока это только возможно (ибо вдруг еще рассосется — раньше рассасывалось; ибо худой мир лучше доброй ссоры, а она неизбежна, едва лишь начнется процедура артикулирования, выяснения межнациональных отношений), для либерала аксиоматичен. Настолько, что он готов признать себя и страусом, прячущим голову в песок от реальных конфликтов дня, и существом «безродным», «вненациональным», то есть от природы лишенным железы, которая вырабатывала бы националистическую секрецию.
Либералы — я перехожу уже к популярнейшей сегодня теме экономической преступности, — конечно же, как законопослушные граждане, поддержат разумные действия власти по наведению порядка, но риторика о необходимости всем миром, да еще и одним стальным ударом, покончить с «разграблением» страны, с «криминальным» капиталом и «тиранией лавочников» пугает их едва ли не больше, чем вполне реальное казнокрадство и мздоимство.
Во-первых, думает либерал, взаимоток финансовых средств и технологий через государственные границы, тенденция к слиянию национальных рынков в единое экономическое пространство — реальность сегодняшней космополитической цивилизации, и не ужасаться, а радоваться надо тому, что и Россия оказывается не в стороне от общего процесса, — что не противоречит, впрочем, ни его налоговому регулированию, ни протекционизму по отношению к отечественным предпринимателям. Во-вторых, разгул коррупции, других неправедных способов личного обогащения, как показал еще Ф. Ницше («Знамя», 1993, № 1), свидетельствует о том, что в обществе «действительно падают акции войны и удовольствия от войны» (за интересы ли нации, за веру ли, за единственно мудрую идеологию) и, наоборот, растут в цене акции «частных страстей», «частной жизни», что не может быть не мило либералу. В-третьих, собираясь в крестовый поход против экономической преступности как абсолютного зла, неплохо бы оборотиться к недавнему опыту борьбы с таким абсолютным злом, как винокурение и алкоголизм, — очень может быть, что истребление спекулянтов, теневиков, мздоимцев создаст обществу больше проблем, чем сейчас они доставляют ему. В-четвертых, лиха беда начало, и, развязав массовые репрессии по отношению к жулью, так легко перебросить их на людей, отобранных на заклание уже по другому какому-нибудь признаку.
Впрочем, довольно аргументов. И без того ясно, что, познакомившись с содержимым пресловутых одиннадцати чемоданов Александра Руцкого, либерал меланхолически вздохнет: ужасно, мол, конечно, «но ворюги мне милей, чем кровопийцы» — даже потенциальные.
От издержек и «детских болезней» свободы, убежден либерал, есть только одно универсальное лечение: свободой, — поэтому не притормаживать, не подмораживать нужно, но раскрепощать, ибо ничто так успешно не справляется с весенней грязью, хлябью, распутицей, как ясное солнышко.
Будет больше свободы — значит, и порядка в стране тоже будет больше.
К «проклятым» вопросам современности мы еще не раз вернемся. Но и сказанного, полагаю, достаточно, чтобы понять: либералам — ради успеха реформ — давно пора бы перейти в оппозицию к правящему сегодня режиму.
Но — не получается.
Во-первых, ввиду того, что силы либералов рассеяны, а задачи и по сей день как следует не проартикулированы. Во-вторых же и в-главных, ввиду того, что — замечу вопреки распространенному мнению — демократические реформы в России отнюдь не приобрели пока необратимый характер. Все еще, увы, у нас возможно: и номенклатурный реванш, и национальное возрождение по иранскому типу, и анархия, и военно-полицейская деспотия. Дамоклов меч контрреформации по-прежнему висит над страной, завоевания свободы держатся, как порою кажется, лишь на честном слове, лишь на иррациональном народном доверии к Ельцину, и это заставляет — будто во время стихийных бедствий — сбиваться под его руку даже и тех, кому полезнее было бы разойтись, обеспечивая своей разностью полноту и богатство демократического спектра.
К слову сказать, и власть интуитивно догадывается, что демократическое единство крепится сегодня не общностью целей, не единомыслием, как во времена Горбачева, но исключительно форсмажорными обстоятельствами, неустранимым присутствием общей для каждого угрозы. Недаром же, стоит только наметиться очередному «расколу в демократах», президент и его окружение немедленно и, это очень важно, по собственной инициативе идут на резкое обострение внутриполитической ситуации, кличем тревоги вновь превращая потенциальных оппонентов в надежных союзников, вновь собирая на свою защиту и под свою защиту всех, кто в нынешних кремлевских властителях видит наименьшее зло.
Разумеется, как знали еще античные притчетворцы, нельзя кричать: «Волки! Волки!» — слишком часто. Когда-нибудь на помощь уже не прибегут, и характерно, что в преддверии апрельского референдума по либеральным рядам прошуршало раздраженное: в последний раз поддерживаем Бориса Николаевича, пора готовить ему смену…
Смену готовить, вероятно, и в самом деле пора, тем более что на политическом горизонте появились уже и первые кандидаты на роль либерального преемника первого президента России, — например, Григорий Явлинский («Знамя», 1993, № 3). И все же пока демократы и либералы друг без друга не проживут. Демократы понимают, что именно либералы, выражаясь метафорически, подбавляют газу в преобразования, проводимые властью, иначе мотор окончательно заглохнет, а либералы рассматривают Ельцина и ельцинцев как допотопный, конечно, но мощный локомотив, который протащит страну сквозь полосу испытаний к полигону, где трансформация демократических реформ в либеральные окажется уже возможной.
И в высшей степени показательно: не природные ельцинцы, но либеральная творческая интеллигенция и либеральные предприниматели, то есть те, чья полноценная профессиональная деятельность немыслима в условиях несвободы, требовали от Ельцина и введения прямого президентского правления, и роспуска Советов, и жестких, силовых мер по отношению к тем, кто выходит на площади и проспекты Москвы с булыжниками, с заточками, с арматурными прутьями в руках, покушаясь на наши с вами гражданские права.
Слабонервные демократы из убежденных как раз недоумевающе взвыли: ай-яй-яй, какой сервилизм («холуяж», по изысканному выражению Виктора Розова), и разве позволительно апеллировать к городовому, защищаясь от тех, кто всего-навсего имеет и доступными ему, пусть даже и не слишком цивилизованными, средствами пытается отстоять собственное мнение?
Для либерала, знающего один, зато универсальный критерий свободы личности, здесь нет проблемы: не только позволительно, но в острых ситуациях и необходимо. Можно публично, открыто отстаивать любое мнение — кроме того, которое угрожает свободе: например, свободе слова или свободе предпринимательства. И равным образом: оппозиции должны быть гарантированы все права — кроме права на бунт, на сознательное, провокационное нарушение общественного порядка.
Такой и только такой последовательно проведенный подход автоматически выталкивает за черту легальной, то есть разрешенной законом политической деятельности и непримиримых коммунистов, и непримиримых национал-патриотов, в принципе исключает возможность цивилизованного диалога с теми, кто агрессивно исповедует расистские, шовинистические, сталинские взгляды.
Разговор с этими людьми, по мнению либерала, возможен только в зале суда или по крайней мере при посредничестве адвоката. Соответственно и реакция на их публичные провокации может быть только одна — полицейская, как бы ни пугающе это звучало в России, где впервые, кажется, именно закон обеспечивает соблюдение определенного минимума гражданских прав и свобод личности.
Либералы жестоки и нетерпимы?
Безусловно — как нетерпимым и жестоким оказалось отношение мирового сообщества к режиму Саддама Хусейна, к межэтническим волнениям в Сомали, к нарушениям прав человека в бывшей Югославии. Как нетерпимыми и жестокими оказываются обычно мягкосердечные западные власти по отношению к любым вспышкам насилия, ибо ни одно покушение на хрупкие, любовно выпестованные либеральные ценности не может остаться безнаказанным.
Вся разница лишь в том, что на Западе добропорядочный либерал при первом же появлении буревестников «робко прячет тело жирное в утесах», перепоручая государству и свою защиту, и всю грязную работу по наведению общественного порядка, а у нас до сих пор властвует героический, то есть варварский, императив:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день идет за них на бой, —
хотя либералы для боя совершенно не приспособлены и хотя, видит бог, жизни и свободы в цивилизованном мироустройстве достоин решительно всякий, кто рожден на белый свет.
Иными словами, «там» обыватель рассчитывает на автоматическую поддержку власти, «здесь» же, наоборот, демократическая власть, чуть что, зовет на подмогу обывателей, производя их в граждане, — как это было и в августе 1991-го, и в апреле 1993 года, и во многие другие месяцы.
Сотрется ли когда-нибудь эта разница, станет ли в чаемой перспективе русское «Моя хата — с краю…» звучать столь же горделиво, как и британское «Мой дом — моя крепость»?
Надеюсь…
А пока — снова о нетерпимости.
Либералы — заметили ли вы? — еще и болезненно чутки к опасности, — даже если она находится в зародышевом состоянии, едва намечена, — что особенно наглядно выражено в их отношении к проблеме антисемитизма.
Да нету его у нас почти что, укажите хотя бы на один погром, хотя бы на одно угрожающее жизни и свободе преследование евреев, — безуспешно вразумляют либералов те, кто (искренне ли, фарисейски ли) не понимает, что в этом почти что и содержится страшная угроза, которая либо будет подавлена в потенциале всей силою закона, всем авторитетом общественного мнения, либо — при подходящих условиях — развернется стальной пружиной, крушащей на своем пути все живое.
Дело не в евреях. Дело, вернее сказать, не только в евреях, но еще и в том, что отношение именно к этому роду-племени стало в XX веке — после Бабьего Яра и Освенцима, после сталинской борьбы с «космополитизмом» и брежневской борьбы с «сионизмом» — пробным камнем, критерием цивилизованности и общества, и одного отдельно взятого человека.
Недаром же, позабыв о своем застарелом отвращении к массовым действам, либералы Франции вышли во главе с президентом на многотысячную демонстрацию покаяния и протеста, когда горстка хулиганов осквернила еврейское кладбище.
И недаром сползание вчерашних демократов к красно-коричневому краю спектра начинается по большей части со жгучего интереса к статистике: так сколько же все-таки евреев было в составе Совнаркома и коллегии ВЧК — ОГПУ, так каково же все-таки пропорциональное представительство евреев (и полукровок! и породненных с ними лиц!! и агентов их влияния!!!) в науке, в культуре, в бизнесе, в политической сфере?.. Или, в самом смягченном варианте, когда путь назад еще не исключен, этот оползень начинается вот именно что с душегрейных рассуждений о том, что проблема антисемитизма безусловно раздута, зато стоило бы, — конечно же, с академической бесстрастностью! — исследовать принципиальное несходство русской и еврейской ментальностей, поговорить наконец, — конечно же, откровенно и спокойно! — об «амбивалентной», о «неоднозначной» роли колена Давидова в русской истории и русской культуре, — ибо не отдавать же, мол, сию «больную тему» на откуп отъявленным черносотенцам…
Со мною, возможно, не согласятся, но в сегодняшних по крайней мере обстоятельствах я — решительный сторонник табуирования этой безусловно увлекательной, экзотической темы, — подобно тому, как цивилизованная традиция табуирует, без обсуждения запрещает кровосмесительные связи и порывы. Интеллектуальное любопытство и моральное бесстрашие могут быть в данном случае оплачены слишком дорогой ценой.
Но при этом проблемы будут загнаны внутрь, не отрефлектированы и не проартикулированы должным образом, возразят мне. Верно, отвечу, но, может быть, их и не нужно артикулировать, ибо зло, не названное по имени, еще не вызвано в этот мир, что подтвердят азербайджанцы и армяне, абхазы и грузины, осетины и ингуши, десятилетиями, а иногда и веками жившие бок о бок, может быть, и без особой любви друг к другу, но сорвавшиеся в кровавые распри лишь тогда, когда были отпущены тормоза правопорядка и интеллектуалы, именно интеллектуалы плеснули бензина в тлевшие под золою костерки.
Я далек от мысли, что проблему антисемитизма можно — в ближайшей перспективе — решить окончательно. Но я уверен, что в воле закона, в воле либерального общественного мнения уже сейчас подавить агрессивный антисемитизм, перевести его хотя бы в латентную, скрытую форму. Нужно и можно сделать так, чтобы быть антисемитом стало и стыдно (будто носишь в себе дурную болезнь), и страшно.
Да, да: именно страшно.
И вот еще на что стоило бы обратить внимание, разбирая либеральную аксиоматику и либеральный стиль жизненного поведения.
Нетерпимые ко всем, чьи идеи, чьи настроения и поступки угрожают психическому здоровью общества, принципам свободы и суверенитета личности, либералы особенно — до маниакальности или, если хотите, до ребячества — щепетильны и подозрительны в отношении к людям своего круга. То есть к тем, кто по роду образования, занятий, убеждений и привычек тоже должен был бы быть либералом, но…
Либо готов подчинить интересы индивида интересам нации, государства, класса, церкви, любой другой «соборной личности».
Либо рассматривает свободу личностного самовыявления не как самодостаточную ценность, но лишь как средство к достижению иных, высших и внеположных по отношению к индивиду целей: например, строительству коммунизма, или религиозному преображению России, или укреплению ее державного величия.
Либо, руководствуясь вышеозначенными целями, настаивает на введении политической, эстетической, моральной цензуры, на подмене правового, сиречь «бездушного», регулирования произвольным «Совестным судом», на любых иных, пусть даже частных или временных, ограничениях гражданских прав и свобод.
Либо заигрывает с тоталитарной (как вариант — националистической) идеологией, небрезгливо находя здравые резоны, полезные соображения даже и в том, что органически несовместимо с идеалами свободы и правопорядка, то есть, по мнению либералов, вступая в сотрудничество с дьяволом, пытаясь своим авторитетом «отмыть», «обелить» то, что изначально и непоправимо поражено проказой.
Тут, с точки зрения либерала, нет и не может быть потачки. Уверенный в том, что коготок увяз — всей птичке пропасть, он безо всякого снисхождения берет в учет и оскорбительное для свободы высказывание, и факт неосмотрительного соратничества с «Днем», «Правдой», «Нашим современником», и, бывает, случайную обмолвку. Неразборчивость в связях, в том числе и интеллектуальных, продиктованных моральной любознательностью, карается остракизмом, тем, что потенциального собрата, оказавшегося «еретиком», «отступником», исторгают, по удачному выражению критика Михаила Золотоносова, из либерального сообщества — по большей части справедливо, но случается, что и поспешно.
Эта маниакальная, повторюсь, щепетильность либералов обычно неприятно изумляет. Говорят о «либеральном терроре», о «либерал-большевизме», о том, что либералы многое и многих потеряют, если не овладеют искусством диалога с цивилизованными оппонентами и, в заботе о чистоте рядов и собственных риз, оттолкнут от себя потенциальных попутчиков. В качестве наиболее эффективного примера ссылаются, как правило, на сдержанное, в лучшем случае, и предвзятое, в худшем, отношение либералов к Солженицыну, которого в чем только не подозревали (от латентного антисемитизма до ясно выраженного «аятоллизма») лишь потому, что его позиция, его мировоззрение и практические рекомендации, как нам обустроить Россию, как истинно уверовать, как вернуть искусство XX века на единственно праведный путь, вызывающе антилиберальны — при всей их безусловной демократичности.
Эти суждения нельзя признать совсем уж безосновательными. С несколькими, правда, принципиальными уточнениями.
«Либеральный террор», в чем общество имело уже массу случаев удостовериться, — процедура скорее гигиеническая, чем карательная. Человеку, который совершил нечто предосудительное, с точки зрения собратьев, отказывают от дома, публично заявляя о причинах такого решения. Печатайся на здоровье — но только не у нас; работай на здоровье — но опять же не с нами; высказывай любые убеждения — но с риском для собственной репутации в глазах либералов, — вот, собственно, и весь «террор», поскольку ни о каких иных репрессивных действиях «либеральной жандармерии» (а я и сам, по-видимому, к ней принадлежу) мне лично слышать не приходилось.
Что же касается термина «либерал-большевизм», то в нем, похоже, почти что нет содержания, кроме оценочного и кроме, может быть, того, что он указывает на склонность либералов к решительным санитарным мерам в минуту опасности. Но вот большевистского ли происхождения эта склонность?
Спросим у американских академиков, которые потребовали от уличенного в антисемитизме Игоря Шафаревича, чтобы он добровольно покинул их ряды (автор «Русофобии» этому призыву мужественно не внял, предпочтя покинуть редколлегию «Дня» и заметно воздерживаясь с той поры от наиболее одиозных заявлений, так что акцию членов американской Академии нельзя считать совсем уж безрезультатной).
Или спросим у британских и датских писателей, которые, не колеблясь и не мямля, поставили вопрос об исключении Тимура Пулатова из международного ПЕН-центра, едва только выпорхнула на страницы «Дня» чудная пулатовская идея: «Я за то, чтобы организовать евразийский ПЕН-центр на базе Среднеазиатского и Русского, но не того, который Рыбаков возглавляет. Нас обвиняют те, кто не имеет своей Родины, не имеет языка, совести, те, кто из поколения в поколение из одной страны в другую переезжая, все только разрушает… Нас спасет только союз — славянский и тюркский, союз православия и ислама…»
Британцы, датчане, американцы, они что — тоже большевики? Или, может быть, мы признаем эту склонность к самозащите, к самоочищению родовым свойством либерализма вообще, изумляющим многих российских интеллигентов лишь потому, что привычка к интеллектуальной и нравственной гигиене у нас, увы, пока что не повсеместна?
Теперь — к вопросу о Солженицыне.
Можно и нужно, разумеется, сожалеть о крайностях и перехлестах в полемике с автором «Наших плюралистов», «Темплтонской лекции», «Красного Колеса», других беллетризованных и небеллетризованных публицистических трактатов, как можно и должно сожалеть о том, что подавляющее большинство либеральных оппонентов Солженицына не дотягивает в споре с ним до того уровня корректности, серьезности и уважительности, который представлен Андреем Сахаровым и, с известными оговорками, Григорием Померанцем.
Но обращаю внимание читателей на то, что и Сахаров — при всей подчеркнутой уважительности — спорил с Солженицыным весьма неуклончиво и неуступчиво, поскольку понимал, что перед ним (и перед нами) — не случайные заблуждения и умственные капризы замечательного художника, но стройная, всесторонне выверенная система убеждений, являющаяся в своей совокупности, может быть, единственной цивилизованной альтернативой либерализму — как западному, имеющему многовековую историю, так и нарождающемуся отечественному.
А раз альтернатива, то и проблема экзистенциального, едва ли не подсознательного выбора: уже не между добром и злом, но между различными, — с точки зрения либерала, одинаково возможными, одинаково авторитетными, то есть равноправными и в равной степени истинными — понятиями о добре и зле.
Легко в самом деле российскому интеллигенту выбирать между тоталитаризмом и либерализмом: семидесятилетний советский, двенадцатилетний германский, сорокалетний китайский опыт претворения тоталитарной доктрины в жизнь грузно падает на весы, освобождая личность от неуместных сомнений. Нетрудно пока пребывать и на позициях демократии — благо, мыслители этого стана за все годы перестройки и постперестройки не удосужились (или не захотели) сколько-нибудь определенно очертить контур собственной идеологии, в силу чего сам термин «демократия» превратился у нас в имя расплывчато-собирательное, объединяющее решительно всех, кому ненавистны коммунизм и национал-шовинизм, и эта нерасчлененность, напомню еще раз, позволяет отстоять завоевания августа 1991-го, хотя и мешает успешному продвижению вперед.
А тут…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.