Виктор Соснора: палеонтология и футурология языка
Виктор Соснора: палеонтология и футурология языка
Свой язык не коверкай в угоду грамматике.
В. Соснора
В книге «Дом дней» Виктор Соснора[121] написал: «Академик, политик и кучер хотят говорить красиво. Поэту — говорить красиво не приходится, его стихия — слово, а оно любое» (Соснора, 1997: 60).
Виктор Соснора — поэт-авангардист, поэтический ученик В. Хлебникова, В. Маяковского, Н. Заболоцкого, М. Цветаевой. При этом в его стихах очень существенна стихия древнерусского языка, история слова входит в образную структуру текстов, формируя их смысл. Соснора — автор поэтического переложения «Слова о полку Игореве»[122]. В литературной критике о нем говорят как об авторе, пишущем «сюрреалистические, алогичные, порой идущие прямо из подсознания тексты» (Сапгир, 1997-б: 465), отмечают «Образы-парадоксы, спокойно соединяющие большое и малое, древнейшее и сегодняшнее» (Новиков, 1986: 184). Примечательно, что в молодости его активно поддержали Н. Н. Асеев и Д. С. Лихачев. В предисловии Д. С. Лихачева к сборнику «Всадники» (1969) говорится: «А именно в том-то и прелесть этих стихов, что они звучат сразу и по-славянски, и по-русски, по-современному и по-давнему» (Лихачев, 1969: 8).
У странных образов и словосочетаний в стихах Сосноры всегда есть своя логика, и эта логика — поэтическая. Так, например, И. Фоняков писал об одном из его ранних стихов:
А каково, например, такое: «Развевается топор, звучит веревка»? Не сразу оценишь, что топор очертаниями похож на маленькое знамя. Особенно когда он взлетает над толпой в час бунта или усобицы. А уж веревка-то в подобных ситуациях и впрямь «звучит». И еще как! Напомню, что приведенная строка — из стихотворения «Пльсков» (то бишь «Псков»), полного исторических ассоциаций.
(Фоняков, 2006: 2)
Многие странности поэтического языка Сосноры могут так же внятно объясняться историей слова, историей грамматических отношений в русском языке, многочисленными культурными ассоциациями слов.
По стихам этого поэта можно изучать историю языка в ее разнообразных проявлениях и заглядывать в возможное будущее состояние языка. История языка проявляется у Сосноры на всех уровнях — от фонетики до синтаксиса.
Древняя огласовка слова становится у него важнейшим элементом поэтической образности. Так, не сохранившийся в русском языке старославянизм крава ‘корова’ оказывается элементом внутренней рифмы во внеметрическом столкновении двух ударений (спондее):
Но — нет прощенья тебе, сатир, от этих распаренных льдин, людей.
Пальцы твои преломаны на правой руке, все пять.
Горе тебе, Гермес, ты пальцами у Аполлона[123] крав крал.
(«О себе» / «Тридцать семь[124]»)[125]
Это сочетание оказывается очень похоже на повтор-усиление края-края, а существительное крав омонимично деепричастию глагола красть. Звуковое подобие этого повтора вороньему карканью вносит в восприятие текста ощущение катастрофы, а поскольку в этом стихотворении фраза о похищении коров у Аполлона означает игру на музыкальном инструменте, сочетание крав крал оказывается и на сюжетном уровне связанным с гибелью карой за соперничество с Аполлоном (о мотиве изуродованных пальцев см. Желнина, 1996: 153).
Примечательно, что для Сосноры вовсе не характерно пристрастие к фразеологическим реликтам и традиционным поэтизмам, к той хорошо знакомой читателю архаике, которая используется многими писателями при создании исторического колорита, высокого стиля, иронии. Даже традиционный поэтизм персты из «Слова о полку Игореве» Соснора заменяет на слово пальцы.
То не десять кречетов
юных —
десять пальцев,
от песен скорченных,
задевают струны,
а струны
сами славу князьям рокочут.
(«Слово о полку Игореве» (по мотивам) / «Всадники»[126])
Соснора извлекает из истории языка забытое, например произношение звука, который до 1918 года обозначался буквой «ять».
Но по порядку: солнце еще не затмилось,
близко бежали на хутора овцы с глазами евреек[127],
дети-диети в цветастых платочках — их гнали.
(Наши платочки для носа, но и на голове хорошо им, платочкам!)
Дети-генети их гнали, а овцы
шли на цепях, как белокурые бестии каменоломен Рима, — до
гуннов.
(«Баллада о двух эстах» / «Верховный час»[128])
Восточнославянский дифтонгоидный ять мотивирован каламбурным сближением слов дети и диета: в тексте речь идет о военном времени, о голодных детях.
Вместе с тем здесь есть исторический контекст, все более и более углубляющийся в древность, — с образами каменоломен Рима и гуннов. Сочетание дети-генети основано не только на корне — ген-, входящем в слова генетика, генотип, генофонд, по смыслу связанные именно с рождением детей, но и на этимологическом родстве современного слова гнать с древним славянским гонити, а в нем было чередование о // е, [г] перед [е] изменялось в [ж] (ср.: отженити — ‘отогнать’).
В следующем тексте Соснора восстанавливает утраченный согласный:
В этой лодке нету, Аттис, на заплыв пучины морей,
трескнул Рим, и вёсла в ступе, пифы золото унесли,
плебса слезы не в новинку, и отстрел Сената хорош,
форум полон демагогов, Капитолий в масках воров.
(«В этой лодке нету, Аттис…» / «Куда пошел? И где окно?»[129])
В историческом сюжете этимологически восстановленное слово трескнул выполняет изобразительную функцию: взрывной согласный дает представление о процессуальности действия (вопреки совершенному виду глагола), о свежем разломе. И тогда, в сравнении с этим словом Сосноры, современное фонетическое и орфографическое отсутствие [к] тоже воспринимается как изобразительное: как будто заросла эта трещина в середине слова.
Приводя этот фрагмент, Е. Ермолин пишет:
Соснорой создан в 90-х годах впечатляющий образ современности именно как окончательно руинированной, окончательно избытой и навсегда вычерпанной античности. Его стихи можно читать как опыт путешествия в Аид, куда давно сошли все римляне и греки; как безумную хронику Одиссеева странствия в отсутствие Итаки. Начинает Соснора со смятого намека на мистерии Аттиса (обещающие — в принципе — воскресение), а заканчивает отсылкой к финалу последнего квазиимперского италийского проекта — к казни Муссолини (неопределенно ассоциированного с Миссолунги — местом смерти Байрона, пытавшегося бороться за возрождение Греции).
(Ермолин, 2001-а: 49)
Для поэтики Сосноры типично проникновение в смысловую суть слова, связанную с происхождением этого слова, забытыми этимологическими связями.
Тяжела у Мономаха шапка-ярость!
Покрутив заледенелыми носами,
приумолкли пристыженные бояре…
(«1111 год» / «За Изюмским бугром»[130])
Соседство образов холода и стыда в словах заледенелыми и пристыженные дает почувствовать связь между значениями этих слов: этимологически родственными являются слова стыд и студить (см.: Ларин, 1977: 63).
Рассмотрим подробнее один из контекстов с актуализацией этимологии лексическими средствами:
Льва вывели… Сто тридцать семь солдат
спустили цепи, обнажили шлемы
к сандалиям… Действительно: был лев.
Стоял на лапах. Львиными двумя
не щурясь на лежащего не льва
смотрел, как лев умеет…
Пес проснулся.
Восстановил главу с двумя ушами.
Восстал на лапы. Челюсти калмыка
сомкнул. Глаза восставил, не мигая:
(лев языком облизывает нёбо…)
ВРАГ УВИДАЛ ДОСТОЙНОГО ВРАГА.
(«Дидактическая поэма» / «Верховный час»[131])
Три слова — восстановил, восстал, восставил — имеют в этом тексте те значения, которые современным языком утрачены. Каждый из этих глаголов приобретает образное содержание ‘встать, подняться’, активизируя и первичное значение приставки вос-.
Соснора находит в самых привычных словах забытый смысл, иногда противоположный их современному значению. Таково стихотворение «Прощанье» из книги «В поисках развлечений». Оно, вопреки заглавию, содержит настойчивый повтор приветствия «здравствуй», которым и начинается и заканчивается текст
ПРОЩАНЬЕ
Катер уходит через 15 минут
Здравствуй!
Над луговиной
утро.
Кричат грачи.
Укусишь полынь-травину,
травина-полынь
горчит.
И никакого транспорта.
Тихо.
Трава горяча.
— Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, —
У моря грачи кричат.
Там,
по морским пространствам,
странствует столько яхт!
Пена —
сугробами!
Здравствуй,
радостная моя!
Утро.
Туманы мутные
тянутся за моря…
Здравствуй,
моя утренняя,
утраченная моя!
Вот и расстались.
Ныряет
косынка твоя красная
в травах…
Моя нарядная!
Как бы там ни было —
здравствуй![132]
Стихотворение заставляет задуматься о том, что, может быть, говорить здравствуй более логично не при встрече, как предписывает речевой этикет, а при расставании — как доброе напутствие (ср. будь здоров). Это здравствуй[133] у Сосноры не только настойчиво повторяется, но и отзывается во всем фонетическом строе текста, особенно выразительно в звукоподражании — Здравствуйте, здравствуйте, / здравствуйте, — / у моря грачи кричат. Как пишет В. Шубинский, «фактически поэт создает собственный язык, с собственной логикой и собственными, присвоенными словам смыслами» (Шубинский, 2008: 184).
Во многих текстах Сосноры встречается этимологическое расчленение, которое является одним из способов обратного словообразования:
И настанет тот год и поход,
где ни кто ни куда не придет,
и посмотрят, скользя, на чело,
и не будет уже ни чего.
(«И настанет тот год и поход…» / «Куда пошел? И где окно?»[134]);
Слушают в уши, с Верху голоса,
а видят мой абрис, злой лай,
росчерк рта,
ушки кабана,
и красный мускул, — как солнечный удар!
И думают, спело дрожа:
— ЭТО мне!
И это МНЕ же!
(«Спириню» / «Куда пошел? И где окно?»[135]);
Если ж у волка слюни — это бешенство, хорошо, не убегай,
лучше поди на встречу и дай кусить,
тебе лучше б взбеситься и не жалеть телег,
чем виться вокруг, обнюхивая дым
и доносить народу — Он жив, жив, жив!
(«Не жди» / «Двери закрываются»[136])
Превращение морфемы в слово при таком расчленении сопровождается изменением значения знаменательного слова: так, существительное в сочетании с предлогом на встречу означает совсем не то, что наречие навстречу, особенно когда говорится о встрече с волком.
Раздельное написание двухкорневого числительного, а следовательно, и неслитное произношение его частей, выполняет изобразительную функцию:
Я семь светильников гашу,
за абажуром абажур.
Я выключил семь сот свечей.
Погасло семь светил.
Сегодня в комнате моей
я произвел учет огней.
Я лампочки пересчитал.
Их оказалось семь.
(«Два сентября и один февраль» / «Поэмы и ритмические рассказы»[137])
Архаизирующая орфографическая аномалия изображает здесь отдельность каждой лампы в 100 ватт. Само слово свеча при обозначении мощности лампы уже почти вышло из употребления, и автор активизирует прямой смысл этого слова, не устраняя и его переносного, разговорного, но уже устаревшего значения.
В текстах Сосноры чрезвычайно активна древняя грамматика. Грамматическая этимологизация обнаруживается в таком контексте с элементами других славянских языков:
До свиданья Русь моя во мне!
До свiтання промiння во мгле!
Отзвенел подойник по делам, —
поделом!..
Пойдемте по домам.
(«Як mu мiг дочекатись, чи справдиться слово твое…» / «Верховный час»[138])
Встречаются стихи, в которых перестают различаться прилагательные и существительные, напоминая о древнем состоянии языка, когда этого различия еще не было:
Вот мы вдвоем с тобой, Муза,
мы — вдовы.
Вдовы наш хлеб, любовь, бытие, —
бьют склянки!
В дождик музык, вин, пуль,
слов славы
мы босиком! — вот! — вам! —
бег к Богу.
(«Муза моя — дочь Мидаса…» / «Тридцать семь»[139])
Слово вдовы можно читать в обоих случаях и как существительное, и как прилагательное. Тире во второй строке не препятствует восприятию слова как прилагательного, потому что этот знак между подлежащим и сказуемым — обычное явление в поэзии XX века, особенно у Цветаевой, влияние которой на Соснору весьма значительно. В третьей строке, при чтении слова вдовы как существительного, игнорируются различия в грамматическом роде слов хлеб, любовь, бытие, и это неразличение совпадает с установившимся в русском языке неразличением рода прилагательных во множественном числе.
Обратим внимание на то, что конструкции, воссоздающие условия для одновременного обозначения предмета и признака и для нейтрализации грамматического рода, помещаются в контекст со словами бег к Богу[140]. То есть на сюжетном уровне речь идет о приближении к смерти как о возвращении к исходному состоянию, к творящему началу. В поэзии Сосноры всегда актуально такое сближение образов смерти и творчества:
…процесс умирания лирического «Я» одновременно является и процессом возникновения-создания Слова <…> Творчество здесь воспринимается как смерть на время — и творение в это время текста.
(Желнина, 1996: 147–148)
В стихотворении «Колыбельная» из книги «Верховный час» рифмованное сочетание тихо-лихо объединяет части речи, разные для современного языкового сознания, делая их грамматически подобными древнему синкретическому имени:
Тихо-лихо. Да шесть
бьют на башне часов.
Хлад и ландыш в душе.
Дверь у тварь на засов[141].
В современном русском языке слово тихо может быть наречием, прилагательным или безличным предикативом, но не существительным, а слово лихо, сохраняя средний род, — существительным, наречием, с большой натяжкой прилагательным (например, *ваше поведение слишком лихо). Употребление этого слова как прилагательного в женском роде представляет собой фразеологизированный реликт: лиха беда начало. Безличным предикативом слово лихо в современном языке не бывает: невозможно правильное высказывание типа *здесь весело и лихо. Разная судьба слов, грамматически единых в прошлом, побуждает видеть в их объединении сумму грамматических признаков, распространяемых на каждый из элементов парного сочетания.
В этом же контексте имеется форма родительного падежа у тварь с нулевым окончанием: Дверь у тварь на засов.
В древнерусском склонении на *? (краткое) (слова ночь, соль и т. п. современное 3-е склонение) форма родительного падежа множественного числа не имела нулевого окончания, однако в истории языка происходило активное взаимодействие разных типов склонений, и в данном случае псевдоархаизм указывает на одну из возможностей грамматической эволюции.
В стихах Сосноры встречается и двойственное число:
И вывели слона. В столбах и в силе.
Из пасти бас из хобота из кобра!
И бивня была два — как двойня смерти…
в окружности на двадцать пять в шагах.
(«Дидактическая поэма» / «Верховный час»[142])
Исторически точная форма двойственного числа появляется здесь в результате инверсии (ср. прямой порядок слов: *было два бивня) и отражения аканья. Если формы бивня и была мыслятся как двойственное число, то инверсия современной синтаксической конструкции предстает прямым порядком следования сказуемого за подлежащим. При таком порядке слов с реставрацией двойственного числа логическое подлежащее приводится в соответствие с синтаксическим. Примечательно, что при издании текстов редакторы и корректоры далеко не всегда внимательны к смыслу авторских отступлений от современной нормы. Текст, помещенный здесь, цитируется по американскому изданию (Соснора, 1987: 65), а в книгах, опубликованных в России, напечатано: И бивня было два (Соснора, 1998: 182; Соснора, 2006: 682). Очевидно, авторское воспроизведение древней формы было принято корректорами за ошибку.
Здесь же имеется и синтаксический архаизм: Из пасти бас из хобота из кобра! — грамматически одинаковое употребление слов на месте современного сравнения *из хобота, похожего на кобру.
Издательская неточность наблюдается и в контексте со словом пустыни из той же «Дидактической поэмы». В американском издании находим:
Существеннее миф о волосах
Самсона…
Здесь же: кто есть кто? —
Амнон? Фамарь? Восстание? Иоав? —
Никто — никто…
Есть «столб Авессалома»,
поставленный в пустыне так, как есть,
до библь-страстей… Уж если есть пустыни,
то почему бы в ней не быть столбу?[143]
А в сборниках (Соснора, 1998: 182; Соснора, 2006: 682) напечатано пустыня. Но в стихии архаического языка именно пустыни — правильная древняя форма единственного числа того утраченного склонения на *? (долгое), к которому принадлежали слова, заканчивающиеся на -ыни в единственном числе: пустыни, рабыни, государыни, простыни. Реликтовая форма этого склонения сохранилась в польском слове пани.
В этом тексте Соснора явно иронизирует над конструкцией с существительным-определением — лексико-синтаксической калькой с английского языка (о распространенности сочетаний типа бизнес-справочник, Горбачев-фонд (см., напр.: Костомаров, 1996). Однако по происхождению такие кальки являются древнейшими индоевропейскими конструкциями с существительным-определением, сохранившимися и в русских реликтах типа жар-птица, бой-баба. Подобных сочетаний и с русскими, и с заимствованными словами у Сосноры встречается очень много:
Эйфель был берцов. Боже-Башня уже из кайф-кафеля.
Уйди из Парижа — увидишь ее из Советской страны
(«Третий Париж» / «Верховный час»[144]);
Пишут пишут книги о секс-страсть в сердце,
грусть с позолотцей, грядущего Манна,
я книг не умею, не умираю о славе, —
Serwus, Madonna.
(«Serwus, Madonna» / «Верховный час»[145]);
Драконы-деревья
вместо фиктивных фруктов
наудили на ушки
вишенки — флирт-флажки!
Холм хмеля!
(«Полдень на хуторе» / «Верховный час»[146]);
Я буду жить, как нотный знак в веках.
Вне каст, вне башен и не в словесах.
Как кровь луны, творящая капель.
Не трель, не Лель, не хмель, не цель… не Кремль.
Мечтой медведя, вылетом коня,
еж-иглами ли, ястребом без «ять»…
Ни Святополком (бешенством!) меня,
ни А. М. Курбским (беженцем!) — не взять!
(«Традиционное» / «Хутор потерянный»[147]);
Жук ты жук черепичка,
бронированный дот,
ты скажи мне сюр-жизнь а отвечу о нет,
сюр-то сюр а множится соц
и монетку крутя мы видим орел
а лицевая сторона — арифмет цены,
и круженье голов на куриных ногах.
Ах!
(«Золотой Нос» / «Двери закрываются»[148])
Обычно архаическому определению в виде существительного сопутствуют и другие архаизмы. Так, отсутствие двоеточия в конструкции ты скажи мне сюр-жизнь архаизирует значение слова скажи (‘расскажи’ — ср.: сказать сказку), а отсутствие двоеточия в строке и монетку крутя мы видим орел превращает существительное орел в неодушевленное. На ранних стадиях развития русского языка категория одушевленности еще не была грамматически оформлена. Обратим внимание на то, что в тексте Сосноры речь идет не о живом орле и даже не о его изображении, а о стороне монеты, условно называемой орлом.
Синтаксические конструкции со значением прерванного или неосуществленного действия (типа шел было; было пошел), восходящие к плюсквамперфекту (я есмь был пошел, он есть был пошел), преобразуются у Сосноры в двух направлениях. Во-первых, частицу было автор употребляет как полноценный бытийный глагол, в результате неосуществленное действие предстает осуществленным, причем факт состоявшегося бытия подчеркивается и знаками препинания, и дистантным расположением слова было по отношению к соответствующему глаголу. По существу, именно слово было становится смысловой доминантой такого текста:
Было! — в тридцать седьмой год от рожденья меня
я шел по пескам к Восходу. Мертво-живые моря
волны свои волновали. Солнце глазами льва
выло! Но сей лев был без клыков и лап.
<…>
Песню весенней любви теперь запевайте, вы, майские Музы!
Было! — у самого-самого моря стоял Дом
Творчества. В доме был бар. Но об этом позднее.
В Доме том жили творцы и только творили.
Творчеством то есть они занимались, — и это понятно.
Всякая тварь испытала на собственной шкуре, что значит творить.
<…>
Песню весенней любви продолжайте вы, майские Музы!
Как начиналось? А так: не хватило дивана.
Было — вошел Аполлон в почти новобрачную спальню,
и — чудеса! — был диван. Был на месте, и — нету.
— Боги Олимпа! — взмолился тогда Аполлон. — Где же диван?
(«Мой милый!» / «Тридцать семь»[149])
Во-вторых, можно наблюдать, как в пределах одного контекста утверждение бытия сопоставлено с древним плюсквамперфектом или с современным диалектным употреблением частицы было, имеющим переходный характер от плюсквамперфекта к предложению со значением неосуществленного действия. Промежуточная стадия эволюции плюсквамперфекта обнаруживает себя в согласовании частицы с глаголом по грамматическому роду:
Эйно:
лестницу взял у лица на коленки,
взнуздал мотоцикл
и колесил по окрестностям хутора
то по окружности, то по восьмерке
с лестницей, чтобы она была у лица на коленках — ведь
вертикалью!
(Нужно признаться — с немалым искусством!)
А мотоцикл был с коляской, в коляске, как ласки, — бутыль
был.
Эйно бутыль был подбрасывал в воздух, Герберт глядел и
глотал
(Вкусно не вкусно, хочешь не хочешь, а пей для новеллы!)
(«Баллада о двух эстах» / «Верховный час»[150])
Показательно, что в тексте изображен эпизод из крестьянской жизни. Но персонажи — эстонцы, и отклонения от современной нормативной грамматики могут быть мотивированы в контексте их несовершенным знанием русского языка. Кроме того, для понимания грамматических отношений в тексте важно то, что форму был можно трактовать и как элемент слитной номинации бутыль был, имеющейся в предыдущей строке. При этом интересно, что сочетание бутыль был, с одной стороны, представляет собой аномалию (рассогласование в роде) по отношению к нормативной речи, но, с другой стороны, такая языковая игра с переменой рода у слова бутыль характерна для разговорного языка. На фоне этого аграмматизма сочетание был подбрасывал тоже можно воспринимать как игру с родом. Кроме того, в этом сочетании можно видеть и полную редукцию конечного заударного гласного, типичную для разговорной речи (здесь редукция составляет резкий контраст с акцентированием слова было в предыдущем контексте). В мерцании разных мотиваций грамматической аномалии участвует и плюсквамперфект в его диалектном варианте. Таким образом, воспроизведение плюсквамперфектной конструкции оказывается возможным в комплексе совершенно разных свойств современной разговорной речи.
Во многих текстах Сосноры архаические формы слов выступают в обличье современного аграмматизма, когда грамматические и логические аномалии базируются на истории слова или грамматической формы. В результате история языка оказывается текстопорождающим импульсом, иногда внешне не проявляясь в тексте. Таков, например, фрагмент из поэмы «Золотой нос», вошедшей в книгу «Двери закрываются»:
Я имел 3 тыс. уч-ков и уч-ниц (одно и то ж!),
они приходили в Студию на каждый урок, —
учиться человеческой речи, чтоб во всеоружье вступить в
«мир искусств»,
и то что пишу был первый тест на психику и ни кто
— не смог[151].
Утверждение, что ученики и ученицы — одно и то ж, мотивируется не только декларацией безразличия к полу воспитанников, но, вероятно, и тем, что в библейских текстах форма ученицы обозначала лиц мужского пола (изменение звука [к] в звук [ц] в форме мужского рода было результатом праславянской 2-й палатализации). Библейские ассоциации поддерживаются и сокращениями слов (в сакральных текстах подобные сокращения обозначались титлами, при этом древние сокращения маркировали высокий статус обозначаемого — в отличие от сокращений современных, выполняющих снижающую функцию), и, возможно, заглавной буквой в слове Студию, и эпической гиперболой (3 тыс.).
Фонетическое и, соответственно, графическое сокращение слов связано и с таким типичным явлением в поэтике Сосноры, как свертывание (компрессия) языковых единиц.
Естественно, что при таком внимании к истории слова и формы в поэзии Сосноры отражены и семантические процессы в лексике. Так, например, предметом рефлексии становится изменение значений слов язык и народ:
Вы — объясните обо мне.
Последнем Всаднике глагола.
Я зван в язык, но не в народ.
Я собственной не стал на горло.
Не обращал: обрящет род!
Не звал к звездам… Я объясняю:
умрет язык — народ умрет.
(«Терцины (памяти Лили Брик)» / «Хутор потерянный»[152])
В этом тексте, где автор явно противопоставляет себя Маяковскому, современное значение слова язык, имеющее в виду язык не только как средство коммуникации, но и как воплощение духовного бытия, противопоставлено архаическому значению ‘народ’.
В антитезе народа и языка отражено и более позднее, отчетливо и болезненно ощутимое изменение, которое происходит со словом народ. Звать в народ можно того, кто к нему не принадлежит. Понятие «народ» оказалось идеологически противопоставленным понятиям «интеллигенция», «аристократия». Но и широкое значение слова народ не утрачено, оно представлено преимущественно в словосочетаниях: весь народ, народ нашей страны, история народов и т. п. Создалась несколько абсурдная ситуация, при которой один и тот же человек и принадлежит, и не принадлежит к народу.
Соснора, отталкиваясь от антитезы народа и языка, возможной при современном восприятии слов, переходит к утверждению единой сущности и единой судьбы народа и языка.
Результат смыслового изменения слова десница представлен в таком тексте:
Монгол стоял на холме и как ветряная мельница бежал на месте.
Глаза у него с грустинкой но не худ
а даже влажен животик потому что он был — ниоткуд.
Бежать-то бежал а в левой деснице держал драгоценность —
курицыно яйцо.
В ноздрях еще дрожало из высоковольтной проволоки —
кольцо.
Я подошел и подышал в его не без желтизны лицо.
Я — что! У меня — мечта а вот вам пожалуйста тип — скулы
скалисты
(Не будем же бужировать в геноскоп семена — не семинаристы).
В правой деснице держал он букварь с буквой «Б».
Значит все в норме сей человек — в борьбе.
(«Все как всегда /Лубок с монголом/» / «Хутор потерянный»[153])
Здесь можно видеть резкий алогизм сочетания в левой деснице и тавтологию сочетания в правой деснице. И то и другое на первый взгляд кажется нелепостью. Но сомневаться в лингвистической компетенции Сосноры не приходится. В другом контексте сочетание в левой деснице сопровождается возгласом время! время! показывающим, что Соснора, внося в текст это сочетание, думает о разрушающем действии времени:
Фосфоресцируют волосы в воздухе. Чаша весов в левой деснице (время!
время!). Не расплескать бы тост!
(«Песнь лунная» / «Хутор потерянный»[154])
Рефлектируя над тем, что слово утрачивает свое исходное значение, автор предлагает и читателю подумать о семантических процессах, которые происходят в языке.
Утрата церковнославянского прилагательного десный[155] нарушила словообразовательную системность существительного десница, лишила его мотивированности. Вытеснение из языка слова шуйца ‘левая рука’ вывело слово десница из парного противопоставления по признаку ‘правый / левый’. Заметим, что специальными словами не обозначалось различие никаких других правых и левых частей тела (ног, глаз, ушей). Поэтому десемантизация слова десница восстанавливает системное равновесие. Поскольку это слово употреблялось преимущественно в таких контекстах, где десница — символ власти (рука Бога, героя, вождя, рука творящая, благословляющая или карающая), понятийное значение ‘правая рука’ оказалось практически вытесненным стилистическим значением слова. Теперь это просто ‘рука’, но в высоком смысле, рука символическая[156].
Проанализированные фрагменты из текстов Виктора Сосноры показывают, что для этого автора в высшей степени характерна лингвистическая рефлексия. История языка отражена в его текстах не стандартным набором архаизмов как средством стилизации, а ощутимой динамикой преобразований.
В 1960 году Николай Асеев писал 24-летнему Сосноре:
<…> еще стоило бы самому одолеть Буслаева «Грамматику» и «Синтаксис». Это для чистоты собственного языка, ведь это не учебники, а целая философия языка. Еще Потебню и Вандриеса.
(Асеев, 1998: 115)
Независимо от того, читал ли Соснора эти и другие лингвистические работы, его поэзия тоже стала философией языка, и читающий Соснору может проникать в глубину языковых процессов, активизируя не только логику, но и чувственное, и образное восприятие.
Отражение современных динамических явлений языка, наблюдаемое в стихах Сосноры, чаще всего связано с различными механизмами компрессии высказывания, например глагольным управлением, образованием поэтических неологизмов, метафорой, в том числе и грамматической, метонимией, сравнениями, интертекстуальными отсылками.
Рассмотрим три примера глагольного управления:
И остается как парус высунуть язык,
ставлю на капитанский мостик свечу — в бутыль,
ориентир — по блеску пуговиц кителя, если уж вычеркнута
Звезда,
и курю о юных животных — девонских, в ушах серьга,
разноцветнокожих, в наклейках и без.
Ах, давно одинокие песни поют повара,
и Звезда как сельдь не нырнет в стакан…
и выплескиваю…
(«Не жди» / «Двери закрываются»[157]);
Жил дворняг в Комарове. Не ничей.
Ходил с человеком в костюме
<…>
То ли умер хозяин, то ли уехал по службе.
Ежеутренне на электричку — сам! — 7.17 —
<…>
Возвращался. Весь вечер один-по-аллеям-гулял…
Как он утром, животное?! —
стал стар, не проснулся вовремя, торопился на поезд,
не додумался что-то там, разволновался, рассуетился,
уши шумели, муха мешала в глаза?..
Как бы там ни было — вот ведь как получилось…
(«Об Анне Ахматовой» / «Хутор потерянный»[158]);
Торопись! Бой часов — поэтизм далеко-далеко,
время движет как зубья двуручной пилы
тудемо-сюдемо, опилки свистя.
(«Золотой Нос» / «Двери закрываются»[159])
В таких случаях деформированные сочетания осуществляют тенденцию языковой эволюции к свертыванию высказывания. Действительно, для того чтобы превратить конструкции Сосноры в нормативные, пришлось бы не только употребить деепричастия (курю, думая о… или думаю о…, куря), но и многословные конструкции: (*муха, летая перед глазами, как будто лезла в глаза и мешала смотреть; *… как пила, которая со свистом разбрасывает опиши). В последнем фрагменте компрессия осуществляется и словосочетанием уши шумели — ‘слышался шум в ушах’.
Однако перевод с поэтического языка на обычный невозможен без потери смысла. Глаголы курю, мешала, свистя в этих контекстах меняют управление, и в результате этого синтаксического сдвига происходит сдвиг в лексических значениях глаголов. В частности, высказывание курю о юных животных дает представление о единстве физического и ментального действия, а в нормативной конструкции с деепричастием неизбежно различение действия основного и второстепенного. Слова муха мешала в глаза переключают внимание с восприятия человека на активность мухи, что находит соответствие в языковом эпитете назойливая муха. То есть в данном случае образ, содержащийся, но стертый в речевом штампе, передается выражением, далеким от стереотипа, и тем самым отчетливо оживляется в сознании. Сочетание уши шумели содержит помимо актуализированной звукописи (почти незаметной в привычном обороте шум в ушах) образ такой наполненности ушей звуками, при которой уши предстают автономным производителем этих звуков. Заметим попутно, что наречия из сочетания тудемо-сюдемо воспроизводят структуру древнерусских наречий семо и овамо.
Ненормативное страдательное причастие в следующем фрагменте образовано от глагола вспыхнуть, воспринятого как глагол переходный:
Я вижу воздух, молнии паденье,
я вижу спички вспыхнутых комет,
я мог бы выйти, но куда пойду я,
я мог бы петь, но в голосе комок.
(«Я не хочу на карту звездной ночи…» / цикл «Уходят цыгане» / «Куда пошел? И где окно?»[160])
Этот грамматический сдвиг, вероятно, имеет интертекстуальный импульс текстообразования, так как вызывает ассоциацию со знаменитыми строками Маяковского: Послушайте! / Ведь, если звезды зажигают — / значит — это кому-нибудь нужно? («Послушайте!»[161]).
Компрессию высказывания можно видеть и в типичных для Сосноры резких грамматических аномалиях, связанных с формообразованием, с нарушением согласования форм слова, координации членов предложения.
Так, например, в стихотворении «Мундир совы» из книги «12 сов» имеется авторская глагольная форма не отстам:
Мундир тебе сковал Геракл
специально для моей баллады.
Ты как германский генерал
зверела на плече Паллады.
Ты строила концлагерей
концерны.
Ты! Не отпирайся!
Лакировала лекарей
для опытов и операций[162].
<…>
Я помню все.
Я не отстам
уничтожать твою породу.
За казнь —
и моего отца,
и всех моих отцов по роду[163].
Понятно, что в этом случае Соснора объединяет нормативные формы не отстану и не дам (‘не отстану от тебя, не позволяя тебе нести гибель’), тем самым восстанавливая праиндоевропейское окончание 1-го лица единственного числа *-m, сохранившееся в русских формах дам, ем, древнерусских есмь, имамь, в?мь. Экспрессия грамматической формы связана прежде всего с энергичностью высказывания и, возможно, с его торопливостью, а также с образом сына-ребенка: подобные формы характерны для детской речи.
В стихотворении «Баллада Эдгара По» из книги «Верховный час» ворон назван словом птиц:
Вот ворвется с тростью Зверя
Гость!
<…>
Я открыл окно из тучи: рассекретить тайность трости,
И взошел, бесцеремонен, ворон племени ворон.
<…>
Ты не трус, физиономья, Гость из Книг, Труба финалья…
Как, ответь, твоя фамилья, птиц?
«Никогда!» — ответил птиц мне… Дикция-то! — радьо-песне!
Мужа речь. Два льда в две чаши? Или — в залп и не до льда?
Я, с лицом не социальным, с серпами волос и с сердцем,
осчастливлен созерцаньем врана класса «Никогда».
<…>
Существо сие в бинокле сидит на скульптуре-бюсте,
перо в перстнях и наперстках, с пряжкой в башмаке — нога.
<…>
Что ж ты подразумевала, птиц мой, вран мой после зала,
где мой Рим рукоплескала публика оваций-сцен?
<…>
Будь ты проклят, птиц-заика. Nevermore есть слово знака
из латыни льдинка звука, — испаряется вода.
Ты, владелец птичья тельца, ты, оратор, ты, тупица,
так в моем санскрите текста этот знак уже — вражда.
В этом доме на соломе, в этом томе на слаломе
мифов, грифов, — веселее
нам, висельчакам, «всегда»[164].
Грамматическое изменение в этом случае связывается прежде всего с влиянием слова в?рон — и с метафорой «ворон — alter ego поэта», а такая метафора очевидна и в тексте-источнике Эдгара По, и у Виктора Сосноры. У слова в?рон в языке особые отношения со словом вор?на — отношения псевдородовой соотносительности. В этом фрагменте так и сказано: в?рон племени вор?н. Может быть, слово птиц из текста В. Сосноры относится к слову птица из общеупотребительного языка[165], как название в?рон к названию вор?на (разница не для орнитолога, а для обычного носителя языка состоит, видимо, в символике, коннотациях, фразеологических связях: ворон представляется гораздо более зловещей птицей).
В стихотворении можно видеть и дополнительные мотивации к изменению рода. При первом вхождении в текст птиц — обращение, а в современном разговорном языке широко распространены усеченные существительные, трактуемые как новая звательная форма: мам, пап, Маш, Серёж и т. д. Далее слово птиц употреблено как существительное мужского рода: ответил птиц мне. Затем Соснора пробует освоить ситуацию, называя своего странного гостя обобщенно в среднем роде Существо сие в бинокле. При дальнейшем изложении событий слово птиц в пределах одной фразы согласовано со сказуемым в женском роде, а с определением в мужском: Что ж ты подразумевала, птиц мой, вран мой. То есть сказуемое ориентировано на нормативный род слова птица, а определение — на измененный. Поскольку речь идет о неясности подразумеваемого сообщения, аграмматизм фразы получает изобразительную функцию.
Следующая строка демонстрирует косноязычие. Она примечательна отсутствием запятых в строке где мой Рим рукоплескала публика оваций-сцен? Еще до прочтения вразумительного сочетания рукоплескала публика возникает аграмматическая последовательность где мой Рим рукоплескала — вероятно, с намеком на женский род латинского и итальянского названия города — Roma. Ср. далее: из латыни льдинка звука, — испаряется вода. Заметим, что фразеологическая связь слова Рим с поговоркой Рим — вечный город вносит антитезу ключевому слову текста-источника и стихотворения Сосноры — Nevermore, никогда.
Для понимания всего текста важно, что автор объясняет косноязычие попыткой своего существования в разных языковых пространствах; ср. также: так в моем санскрите текста. Он говорит с вороном «на птичьем языке» — это выражение обозначает язык непонятный и часто звучит в упрек поэтам, чьи стихи непросты для восприятия. Поэтому, возможно, что птиц (в последней из процитированных строф — птиц-заика) — это и есть слово «птичьего языка».
Название древнего индоевропейского языка санскрит означает ‘обработанный, сделанный’. В таком случае слова в моем санскрите текста можно понимать и как ‘в языке совершенном’. Возможно, значение сделанности, совершенности формы поддерживается и словом дикция, которому возвращается первоначальное значение, отсылающее к языку, речи, но еще и связанное с оформленностью этой речи[166].
Ко всему сказанному можно добавить, что слово, теряющее звук, можно понимать как передразнивание английского произношения слова Nevermore (вспомним строку «Никогда!» — ответил птиц мне… Дикция-то! — радьо-песне!). А в русском языке звук из слова в?рон исчезает, когда образуется традиционно-поэтическое слово вран с неполногласием, что тоже может быть значимо для толкования формы птиц.
В стихотворении «У ворот (лубок)» из книги «Хутор потерянный» появляется слово любовницо:
У ворот еще и ель
ветви — в щеточках зубных
(прилетает на хвою
птица Хлоя в «ноль» часов
чистит зубы — все целы!
Хлоя — людоед).
Щеточки — в крови.
У ворот
(вот-вот!)
о овца, как офицер
(пьяница, одеколон!)
с мордой
смотрит:
во дворе лежит бревно, — как попало, голышом…
ЧЬЕ ОНО ЛЮБОВНИЦО?[167]
Таким искажением Соснора создает резкое противоречие между формой среднего рода и значением слова любовница. Но этот грамматический сдвиг осуществлен в метафоре, причем субъектом антропоморфной метафоры оказалось бревно. Здесь грамматическая и лексическая метафоры противоположны по своим направлениям: лексическая метафора одушевляет предмет, а грамматическая обозначает человека как предмет.
Нарушая все логические связи между грамматическими и лексическими свойствами исходных слов, Соснора устанавливает другую логику — логику контекста.
В этом случае первостепенное значение имеет, вероятно, фразеологическая производность и сл?ва любовницо, и фразы во дворе лежит бревно, — как попало, голышом — от поговорки лежит как бревно (о таком поведении женщины в постели, которое делает ее как бы бесполой). Содержание этого фрагмента определено поговоркой смотрит как баран на новые ворота. Взгляд овцы в стихотворении похож на мутный взгляд пьяницы-офицера (отметим созвучия в словах овца и офицер). Вопрос чье оно любовницо? похож на перевод вопроса *кому оно принадлежит? с языка овцы на язык пьяного офицера, сексуально озабоченного и не способного нормально связывать слова.
Между тем эта лубочная картинка на самом деле гораздо страшнее, чем представляется ее персонажам. Эти ворота — на тот свет, овца — должно быть, жертва, идущая на заклание, а бревно — труп, возможно, чьей-то любовницы. На такое толкование указывает образный ряд предыдущей строфы. И тогда средний род слова любовницо оказывается связанным не только с неполноценной жизнью, но и со смертью. Обозначая средним родом живое, автор перемещает его в сферу небытия.
Смысловое уплотнение речи получается и при образовании авторских эпитетов:
И я один. В моей груди
звучат цыганские молитвы.
Да семиструнные дожди
Дрожат за окнами моими.
(«Цыгане» / «Темы»[168]);
Мне не войти в Ковчег чернооких мускулатур,
ни к чему им бурнодышащий гребец в стакане,
им нужен вязальщик плотов, доильщик коз
и землекоп, чтоб рыть для них лопатой.
(«Я пишу слогом понятных гамм…» / «Флейта и прозаизмы»[169])
В первом их этих примеров метафора, объединяющая мир природы с миром музыки, образована не только на основе зрительного и звукового сходства реалий, но и на основе фонетического сходства слов струя — струна. Во втором примере алогизм сочетания прилагательного с определяемым словом обнаруживает логику на основе метонимии: мускулатура как обозначение мускулистого человека (ср. разг.: пришли какие-то лбы; в семье появился лишний рот; этот парень — голова).
Среди эпитетов встречается много двухкорневых неологизмов, которые, заменяя собой описательные обороты, демонстрируют большую степень компрессии высказывания:
Руины ширятся с ногтей,
солдаты падают в строю,
и в руконогой быстроте
один стою я и — смотрю.
(Какопакриды[170] / «Куда пошел? И где окно!»[171]);
кинжалы ломаю,
пальцы текут, липкокровны,
кинжалы все ниже,
нет, не проснусь, не прояснюсь,
кинжалы ломаю, их нету,
кинжалов,
кинжалы у сердца, четыре,
нет, не вонзайте, нет,
не бейте, и будут, и стали
всеми четырьмя, сердце стало,
сердце ломают.
(«Алебастр» / «Куда пошел? И где окно?»[172])
Смысловая компрессия эпитета в следующем фрагменте создается цитатным подтекстом:
Здесь я чужой среди домов и плит,
поставленных с окнами вертикально,
и не течет по морю черный плот,
и запах вин как золото литое.
И запах роз душицы и мелисс
как говорится в этом Доме Жизни,
где тени с лестниц ходят как моря,
и звуковые груди юных женщин.
О бедный бредный Мир из клаузул,
мне нужен чек на выходы с судьбою,
а я лечу как вынутый кинжал,
в давным-давно покончивший с собою.
(«999–666» // «Двери закрываются»[173])
Странный эпитет в строке и звуковые груди юных женщин мотивируется, вероятно, отсылкой к «Поэме Воздуха» Цветаевой: О, как воздух гудок / <…> / Рыдью, медью, гудью, / Вьюго-Богослова / Гудью — точно грудью / Певчей — небосвода / Нёбом или лоном / Лиро-черепахи?[174]. Обратим внимание на то, что и эротическая образность[175] строк Виктора Сосноры находит свое подкрепление в словах Цветаевой Нёбом или лоном / Лиро-черепахи? Необходимо иметь в виду, что эротика в метафорических системах и Сосноры и Цветаевой тесно связана с мотивом порождения поэтического слова, так что сочетание звуковые груди юных женщин имеет прямое отношение к теме творчества.
Примеров согласовательных аномалий, формирующих смысл текста, в поэзии Сосноры множество. Остановимся на одном примере.
В стихотворении «Уходят солдаты» из книги «Куда пошел? И где окно?» есть строки:
Имперские раковины не гудят,
компьютерный шифр — у Кометы!
Герои и ритмы ушли в никуда,
а новых — их нету.
В Тиргартенах[176] уж задохнутся и львы, —
не гривы, а юбки.
Детей-полнокровок от лоботомий
не будет. Юпитер!
И Мы задохнутся от пуль через год,
и боги уйдут в подземелья,
над каждым убитым, как нимбы (тогда!)
я каску снимаю.
Я, тот терциарий[177], скажу на ушко:
не думай про дом, не родитесь,
сними одеяло — вы уж в чешуе
и рудиментарны.
<…>
Смотря из-под каски, как из-под руки,
я вижу классичные трюки:
как вновь поползут из морей пауки
и панцирные тараканы[178].
Ответь же, мне скажут, про этот сюжет,
Империя — головешки?
А шарику Зем?..
Я вам не скажу, я, вам говоривший[179].
Грамматическим алогизмом Мы задохнутся в понятие «Мы» включены и Я субъекта речи, и безвинно погибшие, и те, кому не суждено родиться, и вожди, заставляющие считать себя богами. Именно местоимение мы является важнейшим элементом пропагандистской риторики (мы победим). Включение вождей в объем понятия «Мы», вероятно, маркируется заглавной буквой слова Мы. она напоминает орфографию сакральных текстов, требующую так писать местоимения, относящиеся к богам. Аграмматизмом Мы задохнутся, возможно, выражается и распад той декларируемой общности, которая связана с употреблением слова Мы.
Более широкий контекст, чем контекст этого фрагмента, указывает на обобщенный смысл местоимения мы. В большом стихотворении «Уходят солдаты» оно повторяется многократно, например: В ту полночь мы Цезаря жгли на руках <… > Мы шагом бежали в пустынный огонь <…> И до Пиренеев по тысяче рек / мы в Альпы прошли, как в цветочки <…> Но все-таки шли мы в Египет <…> О боги, мы сами сожгли на руках / сивиллины книги! Поэтому в контексте всего стихотворения (и книги «Куда пошел? И где окно?» в целом) Мы — это всё человечество, с которым автор и объединен общностью истории, и разъединен временем. Не случайно алогизм Мы задохнутся продолжается конструкцией, в которой появляется местоимение я: над каждым убитым, как нимбы (тогда!) / я каску снимаю[180].
К толкованию семантического алогизма задохнутся от пуль и всего этого фрагмента из стихотворения «Уходят солдаты» имеет отношение такой эпизод из истории войны:
Рядом с зоопарком советские штурмовые отряды подверглись атаке эсэсовцев из развороченных тоннелей метро. Преследуя их, бойцы проникли под землю и обнаружили ходы, ведущие в сторону канцелярии. С ходу возник план «добить фашистского зверя в его логове». Разведчики углубились в тоннели, но через пару часов им навстречу хлынула вода. По одной из версий, узнав о приближении русских к канцелярии, Гитлер распорядился открыть шлюзы и пустить воды Шпрее в метро, где помимо советских солдат находились десятки тысяч раненых, женщин и детей. Пережившие войну берлинцы вспоминали, что услышали приказ срочно покинуть метро, но из-за возникшей давки выбраться смогли немногие. Другая версия опровергает существование приказа: вода могла прорваться в метро из-за непрерывных бомбежек, разрушивших стены тоннелей[181].
Реальные события объясняют многое в стихотворении: слова задохнутся; не гривы, а юбки; и боги уйдут в подземелья; детей-полнокровок от лоботомий / не будет (Гитлер перед самоубийством устроил свадьбу с Евой Браун). Обращение Юпитер отсылает к мифу о рождении Афины из головы Зевса (по римской мифологии — Минервы из головы Юпитера): Гитлер, приняв яд, выстрелил себе в голову (или, по другой версии, приказал сделать этот выстрел своему адъютанту). Возможно, что слова от лоботомий связаны не только со способом самоубийства Гитлера, но и с медицинскими экспериментами фашистов.
В таком контексте вполне проясняется и логика алогизма задохнутся от пуль: это относится и к тем, кто спасался а тоннелях, и к неродившемуся потомству всех тех, кто погиб, а название Тиргартен, образованное от немецкого слова Tier ‘зверь’, устанавливает связь со словом тир ‘место для стрельбы’.
Слово львы оказывается связанным и с темой зоопарка, и с императорством Гитлера (ср. выражение из риторики войны: добить фашистского зверя в его логове).