К СТОЛЕТИЮ СО ВРЕМЕНИ СМЕРТИ ЛЕРМОНТОВА

К СТОЛЕТИЮ СО ВРЕМЕНИ СМЕРТИ ЛЕРМОНТОВА

Уже целый век миновал с тех пор, как был убит М. Ю. Лермонтов.

Многое прошло с той поры безвозвратно и уже забыто или забывается. Исчезло феодально-аристократическое общество, уничтожен капитализм — и ушли в забвение люди, некогда властные, имевшие силу убивать и господствовать, а теперь ничтожные в нашей памяти. Николай I, Бенкендорф, князь Васильчиков, майор Мартынов, убивший Лермонтова в упор, — все они до странности мертвы в нашей памяти: не только оттого мертвы, что лежат в могилах, но оттого, что даже усилием своего воображения мы не можем вызвать в своем чувстве, в своей фантазии их живого образа; для нас их имена только жесткие звуки — так чужды эти люди нашему сердцу, так мало заинтересована в них наша неотмщенная душа, успокоившаяся лишь в силу давности времени и бесполезности презрения. Ушедши в могилы, эти люди были еще раз похоронены в памяти народа — исчезновением из его памяти, равнодушием к их жизни и судьбе. Их самая страшная, самая мертвая смерть в том, что целые поколения русского народа, склонившись над книгами Лермонтова, читают его стихи. В избах и уездных домах, в столицах и в лесных сторожках, в колхозах и на фронте, — прежде, и теперь, и в будущем — при свете лучин и электричества, — везде люди в тишине своего размышления, в сочувствии сердца читали и читают Лермонтова и будут его читать, когда уже нас никого не будет, ныне существующих.

Чтение для русского народа всегда было особенным занятием, а книга лучшей школой. Наш народ — это читатель по преимуществу; равно есть и другие народы, для которых то же значение, что для русских чтение, представляют музыка, зрелища или живопись. В книгах наши писатели развили, вырастили русский язык, а мы его усвоили от них путем чтения. И это имеет совершенно исключительное значение, потому что наш язык не есть механический набор разнообразных слов: он есть сама мысль и само чувство, создаваемое посредством слов; чувство, мысль и слово — одновременны. Поэтому слов в языке должно быть и достаточно много для осуществления мысли, и они должны быть достаточно податливы, пластичны для формирования живой, движущейся мысли, и, наконец, надо уметь пользоваться комплексом всех слов, чтобы наша мысль, зародившаяся вначале, может быть, как смутное ощущение, была исполнена в слове с изобразительной точностью. Все это нужно не только для того, чтобы нас поняли другие, чтобы возможно стало общение людей, — это нужно для происхождения мысли: лишь слово образует мысль, оно есть ее существование; невыразимая или невыраженная мысль не есть мысль, она будет только движением чувства или переживанием, быстро исчезающим без следа, потому что они не стали мыслью и мысль не стала словом; слово же есть плоть мысли, бесплотной же мысли существовать не может, как не может быть на свете ничего невещественного. (Когда мы говорим «слово», мы, понятно, имеем в виду весь язык народа.)

Ясно, какое значение представляет язык для народа: он есть именно тот инструмент, которым образуется сознание народа и его поэтическая сущность; он превраща- ет весь жизненный, деятельный чувственный опыт народов в мысль, — ради того, чтобы пережитое, открытое и сотворенное народом не утратилось, но чтобы оно стало капиталом, основанием для дальнейшего развития жизни народа. Народ без языка, если можно его себе представить, был бы безумен либо он был бы собранием существ, не отличающихся от животных.

Интересно, между прочим, отметить, что чем сильнее воздействие поэзии, образующей человеческое сознание, тем менее, — не всегда, но в большинстве случаев, — тем неощутимее это воздействие для самого человека — читателя. Объясняется это явление простым фактом: увеличение чувства жизни, расширение понимания действительности сопровождается наслаждением, и это наслаждение от расширения собственной жизни, это счастье, получаемое из источника поэзии, с избытком, многократно окупает наш труд, затраченный на освоение поэзии нашим сознанием. В нашем организме ежесекундно и беспрерывно совершается гигантская химическая, физическая и механическая работа, но мы не ощущаем тягости или напряжения, потому что вся эта работа происходит в интересах нашего существования: мы сами суть и есть эта работа, этот процесс.

В этот же наш внутренний процесс вникает и поэзия, причем вникает в нас, участвует в нашей жизни не как рядовая, химическая, скажем, сила, но как особая высшая сила, потому что химические и физические силы лишь поддерживают, механически продолжают наше существование, поэзия же совершенствует и преображает его, она вносит в нас качественные, принципиальные изменения.

Подобно тому как язык отличил людей от животных, так поэтическое использование языка продолжает наш прогресс далее, совершенствуя и возвышая наше человеческое существо. И тот поэт, который сумел войти в народное сердце как его преображающая сила, тот останется в нем навечно, потому что этот поэт сам стал драгоценной и неотъемлемой частью живого мировоззрения своего народа, именно он, поэт, добавил в это мировоззрение свое творчество, и народ уже не захочет утратить то, что его обогатило.

К таким поэтам, вошедшим в плоть и кровь русского народа, принадлежит Лермонтов. Без него, как и без Пушкина, Гоголя, Толстого, Щедрина, духовная сущность нашего народа обеднела бы, народ потерял бы часть своего самосознания и достоинства.

(Народ, однако, скуп на такие утраты…)

Что же можно сказать о Лермонтове теперь, после его великой всенародной славы, после статей Белинского, после того, как его прочли сотни миллионов людей нескольких русских поколений? Много, бесконечно много, потому что великая поэзия, питающая язык народа, обладает свойством неисчерпаемости. После того как мы знаем уже какое-либо стихотворение или прозу писателя наизусть, нам стоит только произнести его внимательно вновь, и мы почувствуем, что мы обнаружили в нем нечто новое, что-то ускользавшее от нас прежде. Это «что-то», что-то как бы немногое, всегда остающееся за пределами нашего понимания и осваиваемое нами лишь повторным чтением, но никогда не дающееся нам целиком и без остатка, и есть признак произведения великой силы и глубокой прелести, признак неистощимости такого рода поэзии, — и потому каждому дается возможность снова и снова ощущать питающую силу поэзии и право делиться с ней впечатлением и рассуждением.

Родной язык рисует нам лицо родного народа; язык словно озаряет образ родины и делает родину свойственной нам и любимой. В этом заключается еще одно из драгоценных качеств языка.

Почти все люди, родившиеся и жившие в России, любили родину. Многие в то время не имели оснований ее любить, но они все же любили ее. За что же? «Не побе- дит ее рассудок мой» — эту любовь к родине, — говорил Лермонтов. Сказано точно и для всех людей верно. Смутное, непонятное, но реальное чувство переведено поэтическим словом в ясное сознание: переведено в рассудок именно то, что рассудок не в силах победить; недостаток рассудка возмещен поэзией. Как же превращено в рассудок то, что сильнее его? Лермонтов, не объясняя нам того, совершает само это превращение, что более убедительно, чем объяснение:

Но я люблю — за что, не знаю сам! —

Ее степей холодное молчанье,

Ее лесов безбрежных колыханье,

Разливы рек ее, подобные морям…

Проселочным путем люблю скакать в телеге

И, взором медленным пронзая ночи тень,

Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,

Дрожащие огни печальных деревень;

Люблю дымок спаленной жнивы,

В степи ночующий обоз

И на холме средь желтой нивы

Чету белеющих берез.

С отрадой, многим незнакомой,

Я вижу полное гумно,

Избу, покрытую соломой,

С резными ставнями окно…

Это образец патриотического стихотворения, написанного человеком, который знал, что народ его в ярме, что родина беспомощна, что сам он погибнет без защиты, в бессильном сочувствии безмолвствующего народа, — образец для всех будущих русских поэтов (которые уже будут иметь полное и разумное основание для любви к родине, поскольку она их будет тоже любить и даже вознаграждать знаками своего понимания).

Неистощим великий русский язык, питающий поэзию мощного бессмертного народа, дающий ему сознание своей героической силы и бессмертия.

Лермонтов, как и Пушкин, уверенно предвидел свою близкую кончину:

…На свете мало, говорят,

Мне остается жить!..

А если спросит кто-нибудь…

Ну, кто бы ни спросил,

Скажи им, что навылет в грудь

Я пулей ранен был…

(«3авещание»)

Все это было бы мистикой, если бы не оправдалось реально.

Мы не можем здесь открыть посредством рассуждения тайну предчувствия Лермонтовым и Пушкиным своей судьбы. Мы только знаем, что они имели способность этого предчувствия и что их дар ощущения будущего — дар, кажущийся магическим, — был реальным, почти рационалистическим, потому что он действовал точно, как наука. Вспомним, например, убежденные, целиком оправдавшиеся стихи Пушкина:

«Слух обо мне пройдет по всей Руси великой и назовет меня всяк сущий в ней язык…»

Вообще будущее для великих поэтов не безвестно, и не только в смысле личной судьбы. В «Умирающем гладиаторе» Лермонтов написал:

Не так ли ты, о европейский мир,

Когда-то пламенных мечтателей кумир,

К могиле клонишься бесславной головой,

Измученный в борьбе сомнений и страстей,

Без веры, без надежд…

…И пред кончиною ты взоры обратил

С глубоким вздохом сожаленья

На юность светлую, исполненную сил…

Было бы глупостью искать здесь ясного, точного предсказания второй империалистической войны. Однако было бы второй глупостью не понимать того, что понимал поэт, а именно: современный ему мир не имел высших и прочных принципов для длительного существования, он должен исчезнуть, и он исчезал уже на глазах дальнозоркого поэта.

Одно из самых крупных произведений Лермонтова, «Демон», заслуживает в наше время особого внимания — и потому, что оно оказалось пророческим, и потому, что мы видим в этом произведении доказательство положения: высшая поэзия совпадает с мудростью, хотя и не рассчитывает намеренно на такое совпадение.

Обдумаем же смысл «Демона». Тамара — это девушка обыкновенная, очаровательная девушка, она — лишь человек. Демон же:

То не был ангел небожитель…

То не был ада дух ужасный,

Порочный мученик — о нет!

Он был похож на вечер ясный:

Ни день, ни ночь, — ни мрак, ни свет!..

Ни мрак, ни свет… В сущности, это один из байроновских образов, может быть главный, важнейший из них (Чайльд-Гарольд), развитый Лермонтовым в Демоне. Байрон видел этот образ в зачаточном состоянии существующим в действительности. Это необходимо запомнить. Лермонтов также представлял себе реальное основание для существования такого поэтически и философски обобщенного образа: он был неизбежен в том времени и в той мировой человеческой среде, и он пройдет еще — в измененном виде — через поколения и далекое будущее.

Демон — не Дьявол; он не принципиальный противник мирового порядка или «бога». Если он когда-то и был Дьяволом, то давно «истерся», «истратился» в борьбе, в событиях и в суете. Он очень быстро примиряется со всем, что считал дотоле враждебным себе, — и это в силу одного внешнего очарования Тамары:

Хочу я с небом примириться,

Хочу любить, хочу молиться,

Хочу я веровать добру…

И мир в неведеньи спокойном

Пусть доцветает без меня…

Избрав тебя моей святыней,

Я власть у ног твоих сложил…

Ясно, что Демон не соперник богу, если он способен «веровать добру» ради ответной любви одной девушки. Он перебежчик, он весь в блестящей фразе, вовне — он действительно «ни день, ни ночь, — ни мрак, ни свет», он — ни то ни се, он, примерно, дядя Чичикова, как это ни звучит парадоксально. Тамара же, напротив, изображенная поэтом как бы внешне, всю свою человеческую силу, превышающую на самом деле любую демоническую мишуру, таит внутри себя. Она, правда, не побеждает Демона и умирает.

Смертельный яд его лобзанья

Мгновенно в грудь ее проник, —

но смерть не всегда есть поражение, потому что и Демон не достиг обладания человеком:

И вновь остался он, надменный,

Один, как прежде, во вселенной

Без упованья и любви!..

Тамара не могла принадлежать, не могла существовать совместно с Демоном — обворожительным, но ложным, «с могучим взором», но пустым. Она могла лишь умереть, не сдавшись, чем жить, покорившись чужому бесплодному духу.

Лермонтов изобразил Демона с мощной поэтической энергией, и все же Демон — жалок, потому что он, в сущности, не обречен своей судьбе фатальными силами, но сам обрек себя выдуманному одиночеству, словно компенсируя себя за какую- то обиду или ущербленность, словно ребенок, надувшийся на весь свет.

Все это было бы достаточно невинно, но странно, что Лермонтов изображает Демона с той энергией, которая не позволяет представить Демона как пустой, ничтожный или юмористический образ. Если он пуст и жалок в своем существе, то внешнее значение его не пустое. И Лермонтов, конечно, прав, потому что Демон хотя и мог приходиться дядей Чичикову (ни толстому, ни тонкому человеку — ни то ни се), а Чичиков мог иметь племянников, — в конечном счете все же у Демона есть сейчас потомки — по прямой или боковой линии, — и они теперь уже наши современники, и они по-прежнему враги «Тамары», враги человечества, и они действуют.

Мы знаем, что «демоны» человеческого рода суть пустые существа, хотя и обладающие «могучим взором», что они лишь надменные чудовища, то пугающие мир не своей силой, то навевающие на него ложные «золотые сны». Но эти демоны, сколь они ни пусты в своем существе, они пока что еще владеют реальными силами, и мы должны против них напрягаться в сопротивлении, чтобы сокрушить их и чтобы не погибнуть от их лобзаний, как Тамара… Вот что, в частности, можно заново приобрести из чтения поэмы Лермонтова для понимания современности: неистощимый источник великой поэзии всегда обогащает, сколь бы часто мы им ни пользовались.

Поэзия Лермонтова не только неиссякаема, она и необозрима — если обозревать ее ради нового понимания, а не ради перечисления сочинений. Мы и не задаемся здесь целью истощить неиссякаемое или увидеть одним взором необозримое.