Характеры

Характеры

Структура «Анны Карениной» во многом отличается от структуры «Войны и мира», где Толстой высказывал свои главные мысли в форме пространных публицистических или исторических «отступлений». В новом романе он стремился к строгой объективности повествования. «Ни пафос, ни рассуждения я не могу употреблять», — говорил он о строгом самоограничении, принятом на себя в этом произведении.

М. Н. Катков, редактор журнала «Русский вестник», где печаталась по главам «Анна Каренина», был смущен «ярким реализмом» сцены сближения Анны и Вронского. И он просил Толстого «смягчить» эту сцену. «Яркий реализм, как вы говорите, — отвечал Толстой на просьбу редактора, — есть единственное орудие» (62, 139).

«Единственным орудием» Толстого была объективная форма повествования, сменяющаяся панорама событий, встреч, диалогов, в которых раскрываются характеры его героев в то время, как автор «старается быть совершенно незаметным». Если верно, что стиль — это человек, то стиль Толстого определяется не только его собственным достаточно сложным характером, но и характерами его героев. В эпическом повествовании каждый из них получил оптимальную возможность действия, выбора и «личных» решений, которые так или иначе меняли или определяли всю систему романа.

— Говорят, что вы очень жестоко поступили с Анной Карениной, заставив ее умереть под вагоном, — сказал Толстому его хороший знакомый, доктор Г. А. Русанов.

Толстой улыбнулся и ответил:

— Это мнение напоминает мне случай, бывший с Пушкиным. Однажды он сказал кому-то из своих приятелей: «Представь, какую штуку удрала со мной моя Татьяна! Она замуж вышла! Этого я никак не ожидал от нее». То же самое и я могу сказать про Анну Каренину. Вообще, герои и героини мои делают иногда такие штуки, каких я не желал бы; они делают то, что должны делать в действительной жизни и как бывает в действительной жизни, а не то, что мне хочется[47].

Этот полусерьезный, полушуточный разговор имел прямое отношение к поэтике Толстого, которая складывалась под сильным воздействием пушкинской «поэзии действительности».

Толстой несколько раз переделывал сцену исповеди Левина перед свадьбой. «Все мне казалось, — признавался он, — что заметно, на чьей я сам стороне». А ему хотелось, чтобы сцена была вполне объективной.

«Заметил я, — говорил Толстой, — что впечатление всякая вещь, всякий рассказ производит только тогда, когда нельзя разобрать, кому сочувствует автор. И вот надо было все так написать, чтобы этого не было заметно»[48].

Задачу такого рода Толстой решал впервые. В «Войне и мире» он не только не скрывал, а, напротив, отчетливо, в многочисленных авторских отступлениях подчеркивал то, что вызывало у него сочувствие и что такого сочувствия не вызывало. В «Анне Карениной» у Толстого была другая художественная задача.

Достигая объективности повествования, Толстой придавал своему роману некоторую загадочность. Но жар его пристрастий чувствовался во всех сценах, а силы притяжения и отталкивания идей создавали закономерное движение и развитие сюжета.

Поэтому и психологический анализ в романе «Анна Каренина» получает своеобразную, объективную форму. Толстой как бы предоставляет своим героям свободную возможность действовать самостоятельно, а себе оставляет роль добросовестного летописца, проникающего в самые сокровенные мысли и побуждения каждого, кто вовлечен в эту трагическую историю.

У Толстого нет немотивированных поступков. Каждый поворот сюжета подготовлен строгой логикой развития действия, которое, однажды получив импульс движения, далее следует от ближайшей причины к дальнему следствию. Характеры в романе разработаны психологически, так что каждый из них есть явление единичное и уникальное. Но и это единичное есть часть общей «истории души человеческой».

При этом Толстого интересуют не отвлеченные типы психологии, не исключительные натуры, а самые обыденные характеры, которые созданы историей и создают историю современности. Поэтому и Каренин, и Левин, и Вронский, и Облонский так тесно связаны и даже до некоторой степени ограничены своей средой. Но социальная конкретность художественных типов не заслоняет в глазах Толстого огромного общечеловеческого смысла нравственных конфликтов, на которых построен роман как целое.

Герои Толстого находятся в системе отношений друг с другом. И только в этой системе получают свое настоящее значение и свою, если можно так выразиться, масштабность.

1

В 1908 году один молодой критик написал статью «Толстой как художественный гений». В этой статье он доказывал, что характеры, созданные Толстым, — не типы. Можно, например, определить, доказывал критик, что такое «хлестаковщина», но невозможно определить, что такое «каренинство».

Характеры в произведениях Толстого «слишком живы, слишком сложны, слишком неопределимы, слишком динамичны, — и, кроме того, каждый из них слишком переполнен своей неповторимою, непередаваемою, но явно слышимой душевной мелодией»[49].

Этот молодой критик был К. И. Чуковский. Его статья очень понравилась В. Г. Короленко. Но Короленко не согласился с его главной мыслью. «Я с этим, конечно, не согласен, во-первых, потому, что типы есть»[50]. Но они, по мнению Короленко, весьма отличаются от типов Гоголя, что свидетельствует о многообразии форм реалистического искусства.

«Я думаю, — говорил Короленко, — что у Гоголя характеры взяты в статическом состоянии, так, как они уже развились, вполне определившиеся… А у вас характеры развиваются на протяжении романа. У вас — динамика… И в этом-то, по-моему, состоит величайшая трудность художника»[51].

Толстой очень дорожил своим пониманием художественного типа. «Художник не рассуждает, — отвечал он, — а непосредственным чувством угадывает типы»[52]. Но типическое в его романах было преобразовано. Короленко был совершенно прав, указывая на динамику как на самое характерное в художественном стиле Толстого.

Что касается развития в собственном смысле слова, то о нем, применительно к «Анне Карениной», можно говорить лишь в условном смысле. Действие романа охватывает относительно небольшой отрезок времени — 1873–1876 год. Вряд ли можно выявить настоящее развитие в таких сложившихся и определенных характерах, какими являются уже на первых страницах романа Каренин, Облонский, Левин. И в таком небольшом промежутке времени.

Конечно, не только трех лет, но и одной минуты бывает достаточно для настоящего развития характера в большом художественном мире. Но, на наш взгляд, в «Анне Карениной» Толстой придавал большее значение не развитию, а раскрытию характеров своих героев. Динамика психологического действия в романе состоит в том, что характер раскрывается не весь и не сразу.

Больше того, эти характеры раскрываются с разных сторон благодаря динамически изменяющимся обстоятельствам, так что один и тот же человек бывает совершенно непохожим на самого себя. Толстой именно так и понимал феноменологию человеческих характеров, когда говорил: «Люди как реки…» Тот же Каренин предстает перед нами то как сухой и черствый чиновник, то как страдающий отец семейства, то, на мгновение, как добрый и простой человек. Одним каким-нибудь словом или определением нельзя исчерпать и этот как будто несложный характер.

В этом и состоит глубокое отличие типов Толстого от типов, созданных Гоголем. В самом деле, Гоголь, по словам В. Г. Белинского, брал «из жизни своих героев такой момент, в котором сосредоточивалась вся целостность их жизни, ее значения, сущность, идея, начало и конец»[53]. У Толстого же и жизнь, и характеры героев представлены в бесконечном изменении, так что ни одно положение не может быть названо «окончательным».

Толстой строго выдерживал логику характеров, определяя возможные для того или иного героя варианты разрешения конфликтов. А возможности неожиданных и резких поворотов сюжета возникают на каждом шагу. Они, как искушение, преследуют его героев. Малейшее уклонение в сторону могло повлиять на динамику самого сюжета и на структуру композиции всей книги.

Когда измена Анны обнаружилась, первое, о чем подумал Вронский, была дуэль. Анна оскорбилась холодным и непроницаемым выражением его лица, но она «не могла знать, что выражение его лица относилось к первой пришедшей Вронскому мысли о неизбежности дуэли. Ей никогда и в голову не приходила мысль о дуэли».

О дуэли думает и Каренин. «Дуэль в юности особенно привлекала мысли Алексея Александровича именно потому, что он был физически робкий человек и хорошо знал это. Алексей Александрович без ужаса не мог подумать о пистолете, на него направленном, и никогда в жизни не употреблял никакого оружия».

Тема дуэли проходит через роман как одна из важных психологических подробностей истории о неверной жене. И смысл толстовского психологического анализа заключается в выборе единственно возможного решения, в соответствии с данным характером и состоянием, из множества свободных вариантов. Единственно возможный путь оказывается и наиболее характерным.

«Характер — это то, в чем проявляется направление воли человека», — говорил Аристотель[54]. Именно в решениях героев и проявляется и их характер или сделанный ими выбор. Для Толстого более важным было то, что Вронский стреляется вдруг, пытаясь кончить жизнь самоубийством, чем если бы в него стрелял Каренин.

И Дарья Александровна хотела круто изменить свой характер. Но оказалось, что это невозможно. Она решила даже покинуть дом мужа. Такое намерение вполне отвечало ее настроению. Но не ее характеру… В конце концов она предпочла худой мир доброй ссоре. Она не только осталась дома, но и простила Стиву. Долли называет его «отвратительным, жалким и милым мужем».

Иногда ей кажется, что все могло быть иначе. Она втайне сочувствует и даже завидует Анне. «Я тогда должна была бросить мужа, — храбро рассуждает Долли, — и начать жить сначала. Я бы могла любить и быть любима по-настоящему. А теперь разве лучше?» Толстой любуется искренностью Долли, не преуменьшает тяжести ее подвига самоотречения.

Но роман Анны — бросить мужа, любить и быть любимой по-настоящему — не для Долли. Ее искушает мысль о разрыве в то самое время, когда Анне является мысль о примирении. «То была не я, то была другая», — говорит она в бреду. Но примирение Анны с Карениным так же невозможно, как невозможен разрыв Долли со Стивой. Они не могли бы поступить иначе, не поменявшись прежде своими характерами.

В романе Толстого убеждает не только то решение, которое принято, но и то решение, которое было отвергнуто. Можно даже сказать, что именно отвергнутые варианты лучше всего характеризуют его героев. Это придает самому действию в романе некую неотвратимость, психологическую свободу и последовательность.

Характеры Толстого и в самом деле иные, чем у Гоголя. В них очень много динамики, противоречий, изменчивости. Их нельзя, да и не нужно определять каким-либо одним статичным понятием. Но характеры в романах Толстого слишком живые, чтобы не быть типами.

2

Ларошфуко говорил, что у каждого человека не один, а три характера: кажущийся, действительный и желаемый. «Можно сказать, что у человеческих характеров, как у некоторых зданий, несколько фасадов, причем не все они приятны на вид»[55]. Это, пожалуй, самое верное определение характеров, созданных Толстым. Недаром он так высоко ценил афоризмы Ларошфуко, которые нравились ему своей «глубиной, простотой и непосредственностью» (40, 217).

В этом отношении значительный интерес представляет характер Анны Карениной. В черновиках романа есть сцена ее поездки с Граббе, приятелем Вронского, на цветочную выставку. Граббе со страхом и удивлением замечает, что Анна кокетничает с ним, что «она хочет вызвать его». И он невесело думает про себя: «Укатали Бурку крутые горки».

И Анне вдруг «стало стыдно за себя» (20, 523). Какая-то тень порока мелькнула на этих страницах. Но такая тень не должна была коснуться Анны. Ее судьба другая, и она совершается в сфере правдивых, искренних и настоящих чувств, где нет никаких подделок и лжи, никакой лжи. И Толстой отбросил вариант с поездкой на цветочную выставку. Анна — не «камелия». Изобразить ее в таком свете — значило компрометировать не только ее, но и целую область жизни, полную значения и смысла.

В романе Анна Каренина появляется как петербургская светская дама. Когда у Вронского на вокзале спросили, знает ли он ее, ему представился какой-то общий светский образ. «Кажется, знаю, — сказал Вронский. — Или нет. Право, не помню». «Что-то чопорное и скучное», — подумал он про себя.

Это и был кажущийся характер Анны Карениной. Кити раньше других поняла, что Анна «не похожа была на светскую даму…». И ничего чопорного в ней тоже не было. Кроме Кити, кажется, один только Левин угадывает ее настоящий характер: «Левин все время любовался ею — и красотой ее, и умом, образованностью, и вместе простотой и задушевностью».

Левин думает о ее внутренней жизни, стараясь угадать ее чувства. А внутренняя жизнь Анны Карениной была полна огромного напряжения. У нее были свои затаенные мечты и желания о независимости и разумном приложении своих сил. Читая английский роман в вагоне поезда, она ловит себя на мысли, что ей неприятно было следить за отражением жизни других людей. «Читала ли она, как героиня романа ухаживала за больным, ей хотелось ходить неслышными шагами по комнате больного; читала ли она о том, как член парламента говорил речь, ей хотелось говорить эту речь».

Желаемый характер Анны был вполне в духе времени. Еще в 1869 году вышла в свет книга Д.-С. Милля «Подчиненность женщины», где, между прочим, говорилось, что стремление женщин к самостоятельному научному или литературному труду свидетельствует о развившейся в обществе потребности равной свободы и признания женских прав[56]. И Анна Каренина в духе времени становится писательницей, поборницей женского образования.

В Воздвиженском она пишет детский роман, который очень одобряет издатель Воркуев. И ее ссора с Вронским началась из-за их расхождения во взглядах на общественные вопросы. «Все началось с того, что он посмеялся над женскими гимназиями, считая их ненужными, а она заступилась за них».

Повод, таким образом, был самый что ни на есть современный. Ссора произошла из-за женских гимназий! Толстой не подвергает сомнению искренность Анны Карениной, вовсе не отрицает того, что она была действительно увлечена новыми идеями женского образования. Он лишь считает, что ее желаемый характер не вполне совпадал с ее настоящей внутренней жизнью.

Поэтому ее желание «произносить речь в парламенте» должно было бы казаться Вронскому смешным. Она и сама называет свое писание «чудесами терпения».

Однако неестественность ее положения и занятий приводит к тому, что она начинает искать не знания, а забвения, прибегая к помощи морфия, стремится «одурманить» себя, чтобы забыть свое настоящее положение, из которого уже не было выхода.

«Я ничего не могу делать, ничего начинать, ничего изменять, я сдерживаю себя, жду, выдумываю себе забавы — семейство англичанина, писание, чтение, но все это только обман, все тот же морфин». Желаемый характер Анны, таким образом, тоже становится самообманом. И признание этого было равносильно признанию своего поражения.

Динамика кажущегося, действительного и желаемого раскрывается в романе Толстого как драматическая история души человеческой. Это тоже была форма психологического анализа, недостаточно оцененная критиками и до сих пор.

Добрая Долли не может понять, почему Анна любит Сережу, сына Каренина, и не любит дочь Аню от Вронского. «Я думала напротив, — робко сказала Дарья Александровна».

Как могло случиться, что Анна Каренина любит сына от нелюбимого мужа и почти равнодушна к дочери от любимого ею Вронского?

Может быть, потому что Анна не любила Каренина, она перенесла на сына всю ту потребность любви, которая была в ее душе? В разговоре с Долли она признается, что на воспитание дочери ею не было положено и половины тех душевных сил, которых стоил ей Сережа.

«Ты пойми, что я люблю, кажется, равно, но обоих больше себя, два существа — Сережу и Алексея» (курсив мой. — Э. Б.), — говорит Анна. Но Долли этого понять не может, хотя и видит, что это правда. И Толстой явно на стороне Долли. Но и он понимает несомненную глубину и в то же время парадоксальность чувств Анны Карениной. Правда состояла и в том, что в начале разговора с Долли Анна сказала: «Я непростительно счастлива», а в конце его призналась: «Я именно несчастна».

В Долли есть черты Софьи Андреевны Толстой. Ее наблюдения иногда подавали Толстому новые мысли для работы. «Не забывая о чудовищной проницательности гения, — пишет М. Горький, — я все же думаю, что некоторые черты в образах женщин его грандиозного романа знакомы только женщине и ею подсказаны романисту»[57]. Горький здесь имел в виду именно С. А. Толстую и то, что она могла «подсказать» художнику настоящий характер Анны.

«Ведь ты знаешь, я его видела, Сережу, — сказала Анна, сощурившись, точно вглядываясь во что-то далекое». Долли сразу заметила эту новую черту в Анне: с некоторых пор она стала прищуриваться, «чтобы не все видеть», или хотела видеть какую-то одну точку.

Не оставила без внимания Долли и другую фразу Анны, о том, что она теперь не может заснуть без морфия, к которому привыкла во время болезни. Но та болезнь, физическая, уже прошла, а другой, душевный недуг постепенно овладевал ее сознанием. По мере того как разрушались ее связи с внешним миром, она замыкалась в самой себе.

Единственной «опорой» Анны становится ее страстное чувство любви к Вронскому. Но странное дело — это чувство любви к другому превращается в болезненное и раздражительное чувство любви к самой себе. «Моя любовь, — признается Анна, — все делается страстнее и себялюбивее, а его все гаснет, и гаснет, и вот отчего мы расходимся. И помочь этому нельзя».

Диалектика перехода чувства самоотверженной любви к другому в себялюбивую и эгоистическую страсть, сжимающую весь мир в одну сверкающую и доводящую до безумия точку, — вот феноменология души Анны Карениной, раскрытая Толстым с шекспировской глубиной и силой.

Как Толстой относился к Анне Карениной? В своем романе он не хотел пользоваться «пафосом и объясняющими рассуждениями». Он писал суровую историю ее страданий и падений. Толстой как бы не вмешивался в ее жизнь. Анна действует так, как если бы она была совершенно независима от авторской воли. В ее рассуждениях есть горячая логика страстей. И оказывается, что даже разум ей дан только на то, чтобы «избавиться»…

«И я накажу его и избавлюсь от всех и от себя», — говорит Анна. Так ее любовь приходит к своему самоотрицанию, превращается в ожесточение, приводит ее к раздору со всеми, с миром, с жизнью. Это была жестокая диалектика, и Толстой выдержал ее до конца. И все же, как относился Толстой к Анне Карениной?

Одни критики, как это верно заметил В. В. Ермилов, называли Толстого «прокурором» несчастной женщины, а другие считали его ее «адвокатом»[58]. Иными словами, в романе видели то осуждение Анны Карениной, то ее «оправдание». И в том и в другом случае отношение автора к героине оказывалось «судебным».

Но как не вяжутся эти определения с «семейной мыслью» романа, с его главной мыслью, и его объективным стилем! Аннушка, горничная Анны Карениной, рассказывает Долли: «Я с Анной Аркадьевной выросла, они мне дороже всего. Что ж, не нам судить. А уж так, кажется, любит»… Эти простодушные слова понимания и неосуждения были для Толстого очень дороги.

Отношение самого Толстого к Анне Карениной скорее можно назвать отцовским, чем судебным. Он скорбел над судьбой своей героини, любил и жалел ее. Иногда и сердился на нее, как сердятся на близкого человека. «Но не говорите мне про нее дурного, — как-то сказал Толстой об Анне Карениной. — …Она все-таки усыновлена» (62, 257).

3

Характер Вронского столь же неоднороден, как и другие характеры героев Толстого.

Всем, кто не знает его или знает очень мало, он кажется человеком замкнутым, холодным и высокомерным. Вронский довел до отчаяния своего случайного соседа в вагоне поезда именно тем, что совершенно не замечал его.

Вронский «казался горд и самодовлеющ». Он смотрел на людей как на вещи. Молодой нервный человек, служащий в окружном суде, сидевший против него, возненавидел его за этот вид. Молодой человек и закуривал у него, и заговаривал с ним, и даже толкал его, чтобы дать ему почувствовать, что он не вещь, а человек, но Вронский «смотрел на него все так же, как на фонарь».

Но это лишь внешняя, хотя и очень естественная для Вронского форма поведения. Любовь к Анне переменила его жизнь, сделала его проще, лучше, свободнее. Он как бы смягчился душевно, и у него возникла мечта о какой-то другой жизни. Из офицера и светского человека он превращается в «свободного художника». «Он чувствовал всю прелесть свободы вообще, которой он не знал прежде, и свободы любви, и был доволен», — пишет Толстой.

Так создается желаемый, или воображаемый, характер Вронского, который бы ему хотелось «усвоить» вполне. Но именно здесь он и приходит в противоречие с самим собой. Он, обретя свободу от своей прежней жизни, попадает в рабство к Анне, для которой нужно было «полное обладание им». Больше того, она непременно хотела «вернуться в свет, который был для нее теперь закрыт».

Анна бессознательно относится к Вронскому только как к любовнику. И он почти не выходит из этой роли. Поэтому они оба все время сознают последствия однажды совершенного «преступления», которое «мешает счастью». Вронский должен был разрушить семью Каренина, разлучить Сережу с матерью, вырвать Анну из ее «закона».

Сознательно, конечно, Вронский не ставил перед собой таких целей. Он не был «злодеем», все совершилось как бы само собой. И потом он много раз предлагал Анне бросить все, уехать и, главное, забыть все. Но ничего забыть было невозможно. У души человеческой взыскующая память. И вот почему счастье оказалось невозможным, хотя оно как будто было «так близко»….

Единственным оправданием Вронского была его «вертеровская страсть». А страсть, по мнению Толстого, — это «демоническое», разрушительное начало. «Злой дух» раздора проник в отношения Анны и Вронского. И стал разрушать их свободу и счастье.

«Они почувствовали, — пишет Толстой, — что рядом с их любовью, которая связывала их, установился между ними злой дух какой-то борьбы, которого она не могла изгнать ни из своего, ни, еще меньше, из его сердца». Поэтому не имеет смысла вопрос: любил ли Вронский Анну в последние дни ее жизни? Чем больше он любил ее, тем выше возносился над ними «злой дух какой-то борьбы», «как будто условия борьбы не позволяли ей покориться».

Толстой нисколько не поэтизирует своего героя. Он даже внешне наделяет его, на первый взгляд, странными чертами, которые как будто никак не вяжутся с обликом «блестящего любовника». Кто-то из полковых приятелей сказал Вронскому: «Ты бы волоса обстриг, а то они у тебя тяжелы, особенно на лысине». «Вронский, действительно, — бесстрастно замечает Толстой, — преждевременно начал плешиветь. Он весело засмеялся, показывая свои сплошные зубы, и, надев фуражку на лысину, вышел и сел в коляску».

У Вронского были свои правила. Одно из этих правил позволяло ему «отдаваться всякой страсти, не краснея, и надо всем остальным смеяться…». От такого правила не отказался бы и его приятель Яшвин, «человек вовсе без правил». Однако оно действует лишь в определенном кругу ненастоящих отношений, в том кругу, который был естественным для «игрока» Яшвина.

Но когда Вронский почувствовал настоящую цену своей любви к Анне, он должен был усомниться в своих правилах или вообще отказаться от них. Во всяком случае, он не нашел в себе сил смеяться, например, над страданиями Каренина. Правила его были очень удобны, а любовь, как он сам говорил, не только не игра, но и не «игрушка». У нее свои правила возмездия.

Вронский забывает о своих «правилах», которые позволяли ему, несмотря ни на что, «высоко держать голову». Но Толстой не забывает… К Вронскому он относится суровее, чем к кому-нибудь другому в своем романе.

В «Анне Карениной» Толстой развенчал «самую прочную и самую устойчивую традицию мировой романистики — поэтизацию любовного чувства»[59]. Правильнее было бы сказать — не любовного чувства, а поэтизацию страсти. В «Анне Карениной» есть целые миры любви, полные поэзии. Но судьба Вронского складывалась иначе. «Что за страсти такие отчаянные!» — восклицает графиня Вронская, теряя своего сына.

Вронскому предстояло пережить трагедию еще более горькую, чем та, которую пережил Каренин. Над судьбой Вронского торжествуют не только обстоятельства его жизни; над ним торжествует суровый, осуждающий взгляд Толстого. Его падение началось неудачей на скачках, когда он погубил это прекрасное существо — живую, преданную и смелую лошадку Фру-Фру. В символической структуре романа гибель Фру-Фру была таким же дурным предзнаменованием, как смерть сцепщика… «Анна почувствовала, что она провалилась», — пишет Толстой. То же чувство должен был испытать и Вронский.

Толстого упрекали в том, что он «жестоко обошелся» с Анной Карениной. Еще более жестоко обошелся он с Вронским. Но такова была неумолимая логика его внутренней идеи развенчания и осуждения «страстей» в романе, посвященном «трагической игре страстей».

Выходя за пределы собственно романической истории, надо сказать, что неудача Вронского, самого высокомерного представителя высокомерного мира, была тоже в духе времени. В переворотившемся мире он теряет равновесие, устойчивость, твердость. И сходит со сцены…

Что касается собственной мысли Толстого, то в отношении к Вронскому сказался его разрыв с нравами и обычаями светской среды больше, чем где-нибудь еще. Подобно тому как от «Анны Карениной» открывается путь к «Исповеди», от «Анны Карениной» открывается путь к «Крейцеровой сонате» и к знаменитому «Послесловию» с его аскетическими идеалами воздержания и безбрачия. И вот почему его роман оказался единственным в своем роде во всей мировой литературе отказом от «поэтизации любовного чувства».

4

Кажущийся характер Левина состоит в его «дикости». Это был, на первый взгляд, какой-то чудак, который просто «не умеет жить». С точки зрения Облонского, например, Левин был явный неудачник. Все, за что он принимается, проваливается самым нелепым образом. Чем серьезнее он относится к своим планам, тем смешнее они кажутся окружающим. «Ужасно люблю сделать его дураком перед Кити», — думает графиня Нордстон.

И ей ничего не стоит выставить Левина «дураком». Всем была видна с первого взгляда его «привязанность ко всему грубому и житейскому». Хозяйство в деревне, заботы о племенном стаде, думы о корове Паве — все это было как будто нарочно подобрано в нем для утверждения общего мнения о его дикости. «Он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других», — «помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий по понятиям общества то самое, что делают никуда не годившиеся люди».

Таков был кажущийся Левин. Ему в высшей степени свойствен критический взгляд на самого себя. Он сомневался во многом, всегда был «не на своей стороне» — верный признак нравственного беспокойства и источник внутренней динамики. «Да, что-то есть во мне противное, отталкивающее, — думал Левин. — И не гожусь я для других людей».

Настоящий характер Левина раскрывается постепенно. При всей своей привязанности ко всему грубому и житейскому, он был идеалист, романтик и мечтатель. Его самое любимое время года — весна. «Весна — время планов и предположений… Левин, как дерево весною, еще не знающее, куда и как разрастутся эти молодые побеги и ветви, заключенные в налитых почках, сам не знал хорошенько, за какие предприятия в любимом его хозяйстве он примется теперь, но чувствовал, что он полон планов и предположений самых хороших».

Это был мечтатель и романтик толстовского склада, «в больших сапогах», шагающий «через ручьи», ступающий «то на ледок, то в липкую грязь», что нисколько не нарушает идеального настроения его души. «Если Левину весело было на скотном и житном дворах, то ему еще веселее стало в поле». Полный своими мечтами, он «осторожно поворачивал лошадь межами, чтобы не топтать свои зеленя…». Если бы Левин был «поэтом», то это был бы поэт такой же оригинальный, как сам Толстой.

Из мечтаний Левина естественно возникает его желаемый характер. Он хочет найти такое отношение к миру, чтобы во всей жизни, не только его собственной, но и в жизни окружающих, все измерялось и определялось законом добра. «С братом теперь не будет той отчужденности, — размышляет Левин, — которая всегда была между нами, — споров не будет, с Кити никогда не будет ссор; с гостем, кто бы он ни был, буду ласков и добр; с людьми, с Иваном — все будет другое…»

Проба этого желаемого характера не замедлила явиться тут же, пока он еще не окончил своего внутреннего монолога. Левин возвращался домой на дрожках. И, полный самых прекрасных надежд на будущее, взял вожжи в свои руки. «Сдерживая на тугих вожжах фыркающую от нетерпения и просящую хода добрую лошадь, Левин оглядывался на сидевшего подле себя Ивана, не знавшего, что делать своими оставшимися без работы руками, и беспрестанно прижимавшего рубашку, и искал предлога для начала разговора с ним».

Левин хотел сказать, что напрасно Иван высоко подтянул чересседельню, «но это было похоже на упрек, а ему хотелось любовного разговора. Другого же ничего ему не приходило в голову». И вдруг Иван сказал: «Вы извольте вправо взять, а то пень». И Левин взорвался: «Пожалуйста, не трогай и не учи меня!» И с грустью почувствовал, «как ошибочно было его предположение о том, чтобы душевное настроение могло тотчас же изменить его в соприкосновении с действительностью».

Толстой хотел верить, что желаемый характер Левина вполне сольется с его настоящим характером. Но как художник он видел, сколь труден путь самосовершенствования в соприкосновении с действительностью. В этом смысле замечательны некоторые юмористические черты в характеристике Левина, который, решив сам с собой, что он всегда будет ласков и добр, взрывается от самого ничтожного повода, когда Иван справедливо и резонно сказал ему: «Вы извольте взять вправо, а то пень».

Ироническая и вместе с тем лирическая история духовного развития Левина может быть важным комментарием к позднейшим философским трудам Толстого.

5

Н. Н. Гусев верно заметил, что в романе «Анна Каренина» Толстой стремился к высшей эпической объективности, «старался быть совершенно незаметным»[60]. Но этого нельзя сказать о его черновиках, где он вовсе не скрывал своего отношения к героям и рисовал их то сочувственно, то саркастически.

Так, Каренин первоначально был овеян явным сочувствием Толстого. «Алексей Александрович не пользовался общим всем людям удобством серьезного отношения к себе ближних. Алексей Александрович, кроме того, сверх общего всем занятым мыслью людям, имел еще для света несчастье носить на своем лице слишком ясную вывеску сердечной доброты и невинности. Он часто улыбался улыбкой, морщившей углы его глаз, и потому еще более имел вид ученого чудака или дурачка, смотря по степени ума тех, кто судил о нем» (20, 20).

В окончательном тексте романа Толстой убрал эту «слишком ясную вывеску», да и характер Каренина сильно изменился. В нем появились жесткие, сухие черты, скрывшие его прежнюю улыбку. «Ах, боже мой! отчего у него стали такие уши?» — подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие ее теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы». Каренин изменился не только в глазах Анны. Он изменился и в глазах Толстого. И отношение автора к нему стало иным.

Внешне Каренин производил впечатление, которое вполне соответствовало его положению в свете. У него было «петербургски-свежее лицо» и «строго самоуверенная фигура» «с немного выдающеюся спиной». Все его слова и жесты наполнены такой «холодной самоуверенностью», что даже Вронский несколько оробел перед ним.

Кажущийся, внешний характер Каренина усложнен еще тем, что он все время играет какую-то роль, принимает тон снисходительного участия к своим ближним. С Анной он разговаривает каким-то «медлительным тонким голосом и тем тоном, который он всегда почти употреблял с ней, тоном насмешки над тем, кто бы в самом деле так говорил с ней». Таким именно голосом и тоном он произносит самые свои ласковые слова, обращенные к Анне.

Точно такой же тон сохраняется и в отношениях с сыном. Это было какое-то «подтрунивающее отношение», как и к жене. «А! молодой человек!» — обращался он к нему. Собственная душа Каренина как бы отгорожена от мира прочным «заслоном». И он всеми силами укрепляет этот заслон особенно после постигших его неудач. Он умел даже заставить себя «не думать о поведении и чувствах своей жены, и действительно он об этом ничего не думал».

Каренин создает усилием воли свой воображаемый характер гордости, непроницаемости сознания своего достоинства и правоты. В выражении его лица появляется «что-то гордое и строгое». Он превращает отчужденность в свою крепость. Но это была уже отчужденность не только от Анны или сына, но и от самой жизни.

Игра в воображаемый характер удается Каренину лучше, чем другим героям романа. Потому что он лучше приспособлен к этой игре, чем другие. Он всегда, как чиновник и человек рациональный, жил «по ранжиру». Стоило ему изменить ранжир, как он тут же к нему приноровился. Другая жизнь была для него как другой параграф, такой же непреложный, как предыдущий.

А вокруг него была жизнь — «пучина, куда страшно было заглянуть». И он в нее не заглядывал. Она была ему непонятна так же, как непонятно для него, например, искусство, которое он любил «раскладывать по полочкам». «Переноситься мыслью и чувством в другое существо было душевное действие, чуждое Алексею Александровичу. Он считал это душевное действие вредным и опасным».

Остановившаяся внутренняя душевная жизнь Каренина становится причиной многих драматических последствий.

Но Толстой так глубоко верил в неисчерпаемые возможности человеческой души, что даже Каренина с его формализованной психикой он не считал безнадежным. Его настоящий человеческий характер время от времени прорывается в его речах и поступках, и это ясно чувствуют и Анна и Вронский.

Нужно было Каренину пережить катастрофу в семейных отношениях и крах своей служебной карьеры, чтобы в нем проснулось ощущение своего собственного духовного бытия. Падают искусственные «мосты» и «заслоны», возведенные с таким трудом. «Я убит, я разбит, я не человек больше!» — восклицает Каренин.

Так думает он. А Толстой рассуждает иначе. Он считает, что только теперь Каренин становится самим собой. Когда-то, выступая в заседании, Каренин упорно смотрел на «первое сидевшее перед ним лицо — маленького смирного старичка, не имевшего никакого мнения в комиссии». Теперь он сам превращался в такого «маленького смирного старичка».

И это, по мнению Толстого, лучшая участь для Каренина, потому что он как бы возвращается к себе, к своей простой человеческой душе, которую он превратил в бездушную машину, но которая все-таки еще была жива. «Он взял ее дочь», — говорит графиня Вронская. И опять вспоминает Анну: «Себя погубила и двух прекрасных людей — своего мужа и моего несчастного сына».

Каренин в романе Толстого — характер неоднозначный. Толстой вообще считал, что однозначных характеров не бывает. Единственным исключением в романе является, пожалуй, лишь Облонский. У него кажущийся, желаемый и действительный характеры составляют нечто целое.

Облонский был и поверхностен и умен одновременно, но в нем есть одно качество, которое Толстой ценил превыше всего. «Самые лучшие добродетели без доброты ничего не стоят, — записывал он в дневнике в 1891 г., — и самые худшие пороки с ней прощаются». И к этому еще добавил: «Какой бы хороший художественный тип слабого, порочного человека и доброго» (52, 57). Такой человеческий характер был уже создан им в истории Облонского, жизнь которого служит своеобразным пестрым фоном каренинской трагедии.

6

Толстой глубоко изучил динамику характеров. Он не только видел «текучесть» свойств человека, но верил в возможность совершенствования, то есть изменения человека к лучшему. Желание описать, что такое каждое отдельное «я», привело его к «нарушению константной определенности типов»[61].

В центре внимания Толстого не только внешние конфликты героев — друг с другом, со средой, с временем, — но и внутренние конфликты между кажущимся, желаемым и действительным характерами. «Чтобы тип вышел определенен, — говорил Толстой, — надо, чтобы отношения автора к нему были ясны»[62].

Определенность авторского отношения к каждому из героев выявляется и в логике сюжета, и в логике развития его характера, в самой динамике сближения и отталкивания героев в общем потоке их жизни. В романе Толстого есть замечательные подробности, которые указывают на цельность его романического мышления.

В этом отношении очень характерно, что Кити и Левин непрерывно приближаются друг к другу, хотя пути их как будто расходятся с самого начала. Между тем Анна и Вронский становятся все более далекими, хотя они все силы положили на то, чтобы быть вместе. Толстой вносит в свой роман и некоторые черты «предопределенности», что нисколько не противоречит его романическому мышлению.

Облонский говорит Левину о своей жене Долли: «Она на твоей стороне… Она мало того, что любит тебя, она говорит, что Кити будет твоей женой непременно». Сама Кити полна смятения: «Ну что я скажу ему? Неужели я скажу ему, что я не люблю его? Это будет неправда. Что же я скажу ему?» И когда Левин приехал, Кити сказала ему: «Этого не может быть… простите меня». А Левин про себя решил: «Это не могло быть иначе».

Но прошло время, и все изменилось, вернее, все пришло к началу. «И да, кажется, правда то, что говорила Дарья Александровна», — вспоминает Левин, как Долли пророчила ему счастье. В церкви, во время венчания, графиня Нордстон спрашивает у Долли: «Кажется, вы этого ждали?» И Долли отвечает: «Она всегда его любила». По мысли Толстого, свершается только то, что должно было свершиться…

Нечто похожее, но противоположное по смыслу происходит и в жизни Анны Карениной. Уезжая из Москвы, она успокаивала себя: «Ну, все кончено, слава богу!» Но все только еще начиналось. В салоне Бетси Тверской она запретила Вронскому говорить с ней о любви. Этим запрещением она как бы признала за собой какое-то право на Вронского. Признание прав сближает. Но странное дело — чем ближе они становятся друг другу, тем дальше расходятся их пути.

Однажды Толстой графически изобразил «обычную схему разлада»: «Две линии жизни, сходясь под углом, сливались в одну и означали согласие; две другие лишь пересекались в одной точке и, слившись на мгновение, расходились снова, и чем дальше, тем больше отдалялись одна от другой… Но эта точка мгновенного прикосновения оказывалась роковой, здесь обе жизни связывались навсегда»[63].

Именно так, двойным движением, развивается история Анны и Вронского. «Он все больше и больше хочет уйти от меня, — говорит Анна. — Мы именно шли навстречу до связи, а потом неудержимо расходимся в разные стороны. И изменить этого нельзя… А где кончается любовь, там начинается ненависть».

И Анна вдруг увидела себя неприязненными глазами Вронского. Это было своего рода психологическое предсказание ненависти, сделанное отчаянным усилием любви. «Она подняла чашку, отставив мизинец, и поднесла ее ко рту. Отпив несколько глотков, она взглянула на него и по выражению его лица ясно поняла, что ему противны были рука, и жест, и звук, который она производила губами…»

Толстой как творец художественного мира широкого и свободного романа смело окидывает взглядом все пространство его причин и следствий. Поэтому он видит не только прямой, но и обратный и перекрещивающийся потоки событий. Линии расхождения Анны и Вронского проведены резко и определенно. Это не значит, что таких линий нет у Кити и Левина. И их жизни «слились воедино», но уже наметились первые выходы «перекрещенных линий», которые могут и их развести далеко друг от друга…

7

В романе Толстого каждый характер представляет собой сложный, изменчивый, но внутренне законченный и цельный мир. И каждый из них раскрывается в сложных и изменчивых отношениях с другими характерами, не только главными, но и второстепенными.

Роман в представлении Толстого был прежде всего системой, своеобразным процессом движения крупных и уступающих им по величине и значению светил. Их соотношения, притяжения и отталкивания, тяготение друг к другу по сходству или различию полны глубокого смысла.

Особенную роль в романической системе имеют второстепенные персонажи, которые группируются вокруг главных героев, образуя их своеобразную пеструю свиту. Острота сопоставительных характеристик состоит в том, что герои иногда, как в зеркале, отражаются именно в тех образах, которые как будто никакого сходства с ними не имеют.

Сходство несходного и несходство сходного обогащает психологическую природу романа Толстого. Оказывается, что типическое явление может быть множественным, разноликим; не всегда и не обязательно такое явление получает единичное художественное воплощение.

Выход Анны Карениной на трагическую сцену предваряет баронесса Шильтон. У нее роман с приятелем Вронского поручиком Петрицким. И она желает «порвать с мужем». «Он все не хочет давать мне развода», — жалуется баронесса Шильтон. Вронский застает ее в своей пустой квартире в обществе Петрицкого и Камеровского. «Вы понимаете ли эту глупость, что я ему будто бы неверна!» — говорит баронесса о своем муже.

Вронский советует ей действовать решительно: «нож к горлу» — «и так, чтобы ваша ручка была поближе от его губ. Он поцелует вашу ручку, и все кончится благополучно…». С таким характером, какой был у Шильтон, трагедия Анны просто невозможна; получается фарс… Но на ту же самую тему.

Кити ожидала, что Анна появится на балу в лиловом платье. Но Анна была в черном. В лиловое была одета баронесса Шильтон. Она наполнила комнату, как канарейка, парижским говором, прошелестела лиловым атласом и исчезла. Интермедия была окончена. А трагедия уже началась, хотя Вронский этого как будто еще не видит и не знает того, что, подавая насмешливый совет баронессе, он неосторожно коснулся и судьбы Анны…

Впрочем, Вронский все же понимал, что многим родным и близким его любовь к Анне может показаться историей в духе Петрицкого и Шильтон. «Если бы это была обыкновенная пошлая светская связь, они бы оставили меня в покое». И вот в чем различие между Анной и пошлой баронессой. Петрицкий жаловался Вронскому на то, что эта «метресса» ему надоела. А Вронский думал об Анне: «Они чувствуют, что это что-то другое, что это не игрушка, эта женщина дороже для меня жизни».

Трагическая вина Анны состояла в том, что она оказалась во власти «страстей», с которыми, «как с дьяволом», не могла совладать. А если бы она подавила в себе любовь и желание счастья, первое духовное движение свободы, которое однажды возникло в ее сердце? Ведь «страсти», как нечто темное и неразумное, пришли потом, уже после того, как был «убит» первый, поэтический и счастливый период их любви.

Тогда Анна Каренина могла бы стать «пиетисткой»[64], смириться духом, благословить свои несчастья, признать их наказанием за свои грехи, превратиться не в баронессу Шильтон, а в ее прямую противоположность — в мадам Шталь, с которой она ни разу не встречается в романе, но которая существует где-то рядом с ней.

С мадам Шталь встречается Кити на немецких водах. Мадам Шталь была больна, или считалось, что она больна, потому что она появлялась лишь в редкие хорошие дни в колясочке. Про нее говорили разное. Одни уверяли, что она замучила своего мужа; другие были уверены, что он замучил ее. Так это было или иначе, но мадам Шталь «сделала себе общественное положение добродетельной, высокорелигиозной женщины».

Никто, правда, не знал, какой именно религии она придерживается — католической, протестантской или православной, так как она была в дружеских связях со всеми высшими лицами всех церквей. Старый князь Щербацкий называет ее «пиетисткой». Кити спрашивает его, что означает это слово. И князь Щербацкий отвечает: «Я и сам не знаю хорошенько. Знаю только, что она за все благодарит бога, за всякое несчастье, и за то, что у нее умер муж, благодарит бога. Ну, и выходит смешно, потому что они дурно жили».

Но мало того, что Анне Карениной, чтобы стать пиетисткой, надо было подавить в себе желание «жить и любить»; надо было бы если не скрыть, то «забыть» и свою красоту. В этом отношении мадам Шталь было легче. Она тщательно скрывает не свою красоту, а свой физический недостаток.

«Говорят, она десять лет не встает», — заметил знакомый Щербацкого, некий «московский полковник», который склонен был видеть в положении мадам Шталь действие какого-то скрытого недуга. «Не встает, потому что коротконожка», — ответил ему Щербацкий. «Папа, не может быть!» — вскрикнула Кити. И получается, что пиетизм мадам Шталь — это только красивое название обыкновенного ханжества.

Анна Каренина не видит того, что как бы слева от нее появляется «метресса» Шильтон, а справа — «пиетистка» мадам Шталь. Но это ясно видит Толстой, отдавая Анне Карениной обширную область жизни, заключенную между этими двумя «полюсами». Не случайно у Шильтон и Шталь сходственные «странные фамилии».

8