3

3

«Когда же Иисус родился в Вифлееме Иудейском во дни царя Ирода, пришли в Иерусалим волхвы с востока…»

Волхвов было трое, три царя…

Между 1162 и 1164 годами в Кёльн были перенесены из Милана останки трех волхвов, увидевших звезду Вифлеема. Со всей Европы в Кёльн устремились религиозные процессии, потоки людей.

На гербе города Кёльна изображены три короны.

В Кёльнском соборе останки трех волхвов покоятся в золотой раке. В 1864–1903 годах раку вскрывали. Изучение останков, завернутых в драгоценную ткань, показало, что один из волхвов — отрок четырнадцати-пятнадцати лет.

В XII веке Кёльн стал священным городом. Он соперничал с Римом и мог претендовать на то, чтобы стать резиденцией папы.

Слава Кёльна связана с именем Райнальда фон Дасселя.

Он был архиканцлер императора Фридриха Барбароссы и архиепископ Кёльна. Он был священник, воин и государственный муж. Это он вывез священные мощи из захваченного императорскими войсками Милана, куда они в свое время попали из Византии.

Архиканцлер и архиепископ умел разрушать, умел и строить.

Милан, после двухлетней осады взятый штурмом, он стер с лица земли, распахал рыночную площадь, а борозды посыпал солью в знак того, что здесь навсегда будет пустыня.

Кёльн он украсил множеством церковных и епископских зданий. В Гильдесхейме он возвел каменный мост, колокольню и госпиталь. В Сесте он основал женский монастырь.

Он был остроумен, прозорлив, образован. Одетый в шелка, украшенный русскими мехами, которые по стоимости превосходили золото и серебро, с белокурыми вьющимися волосами, он вызывал всеобщее восхищение.

Фридрих Барбаросса испытывал к нему особое расположение.

В те самые годы, а может быть, и в те самые дни, когда религиозный экстаз в связи с перенесением в Кёльн мощей трех волхвов достиг своего апогея, когда в город толпы богомольцев со всей Европы текли, чтобы очиститься от земной скверны и приобщиться к высочайшим святыням, в Кёльне появились стихи, которые при желании можно было бы назвать богохульными.

Я желал бы помереть

не в своей квартире,

а за кружкою вина

где-нибудь в трактире.

Ангелочки надо мной

забренчат на лире:

«Славно этот человек

прожил в грешном мире!

Простодушная овца

из людского стада,

он с достоинством почил

средь хмельного чада.

Но бродяг и выпивох

ждет в раю награда,

ну, а трезвенников пусть

гложут муки ада!..»

Кто дерзнул вложить в уста небесным ангелам такой текст? Как следовало отнестись к этим строкам?

«Пусть у дьявола в когтях

корчатся на пытке

те, кто злобно отвергал

крепкие напитки!

Но у господа зато

есть вино в избытке

для пропивших в кабаках

все свои пожитки…»

Стихи были адресованы Райнальду фон Дасселю.

Архиканцлер и архиепископ Кёльна не мог не заметить: автор величал себя пародийно-опасным, шутовским титулом- «Архипиит Кёльнский»…

До потомков дошло десять стихотворений Архипиита.

Якоб Гримм писал об этих стихах: «Вообще они кажутся мне лучшими из того, что была в состоянии создать латинская поэзия средневековья».

Все десять стихотворений посвящены Райнальду фон Дасселю.

Что связывало этих людей: Архипиита и архиепископа?..

Архипиит окутан туманом. Никто не знает его настоящего имени. Да и причудливый его псевдоним сохранился лишь на одной-единственной рукописи: красными чернилами, над текстом стихов.

Где он родился? Когда и где умер? Как жил?

Спросите кёльнские камни, «Кёльна дымные громады». Не скажут. Нет, скажут не сразу.

Сведения о нем надо было собирать по крупицам. Из его стихов-исповедей, стихов-проповедей, стихов-челобитных и жалоб. Не всегда поймешь, говорит ли он всерьез или ерничает. Так ли уж он хвор, нищ, бесприютен и беспутен — или это всего лишь маска, поза? Позиция? Иногда кажется, что бытие он принимает с чувством горестной иронии, иногда, напротив, с безоглядной беспечностью, упиваясь молодостью и свободой.

Узнаём: он немец. В одном из обращений к Дасселю он говорит: «Ты немец, помоги и мне, как немец — немцу». Это было написано, когда оба находились по ту сторону Альп. Во время итальянских походов Фридриха Барбароссы. В его стане.

Узнаём: он — из рода рыцарей, никогда не знался ни с сохой, ни с заступом. Он книжник. Его наставник — Вергилий. Он цитирует Овидия и Горация. Он нашпигован знаниями.

Он музыкант. Он получил музыкальное образование. Он сам сочиняет музыку на свои тексты.

Он медик. Он обучался в Салернской школе, «у знаменитых ученых, чтобы исцелять обреченных». Потом бросил учение, разуверившись в медицине. Перенес тяжкую болезнь. Вернулся в Кёльн.

Его шатало от слабости. И от вина. Ему казалось, что земля не держит его. Он воззвал к Дасселю: «Всем оказавший подмогу, выдели мне хоть немного…»

«Просьба по возвращении из Салерно» была написана не только виртуозно, но и расчетливо. Испрашивая подаяние, он старался разжалобить и одновременно развеселить: только так мог он достичь цели. Шутовством, озорством. Смелостью, чуть большей, чем дозволенная. Весь секрет состоял в том, чтобы точно определить степень этого «чуть». Иначе ты или еретик, смутьян, или очередной проситель, жалкий в своем подобострастии.

Архиепископ внял просьбе: выделил еду, питье. Платье, деньги. Коней. Бродячий школяр стал придворным поэтом.

От него не требовали, чтобы он изменил образ жизни или писал иначе. Пусть бродяжничает, пусть воспевает женщин, вино, азартные игры. Пусть утверждает, что винопитие угодно господу. Плотские радости пора примирить с христианством. Пусть обличает пороки. Пусть даже кощунствует.

Империи нужен свой вагант. Город, которым правит архиепископ, он же архиканцлер, должен иметь и архипиита.

Из Милана везли все новые реликвии. Кожаный хлыст, коим истязали Христа, наконечник копья, коим пронзили его тело. Дассель велел поместить реликвии в собор в Аахене, там, где коронуются германские императоры.

Созерцание священных реликвий побуждало людей к очищению, к исповеди. В Аахен, в Кёльн кающиеся грешники стремились не меньше, чем в Рим.

В это время Архипиит выступил со своей пародийной «Исповедью»: перечень школярских добродетелей, перемежаемых нападками то на духовенство, то на унылых праведников из мирян.

«Исповедь» звенела сквозными рифмами, словно переливались серебром строчки:

Я унылую тоску

ненавидел сроду,

но зато предпочитал

радость и свободу

и Венере был готов

жизнь отдать в угоду,

потому что для меня

девки — слаще меду!..

Семьсот лет спустя, переводя «Исповедь», я поражался богатству аллитераций, необычайной игре синонимами, анафорами, редкими тогда омонимическими созвучиями.

…Надо исповедь сию

завершать, пожалуй.

Милосердие свое

мне, господь, пожалуй!

Всемогущий, не отринь

просьбы запоздалой!

Снисходительность яви,

добротой побалуй.

Архипиит упивался латынью, выкидывал грамматические коленца: «Fertur in convinium / vinis, vina, vinum; / masculinum displicet / atque femininum,/ sed in neutro genere / vinum est divinum…»

Перевести это дословно немыслимо — получается примерно так: «Ну уж конечно, на пиру — (мой) „вин“, (моя) „вина“, (мое) „вино“ — мужской род отличается от женского рода, но в среднем роде вино божественно…»

Подступиться к этим строкам было крайне трудно: как сохранить чисто латинское баловство в русском стихе?.. Одно было понятно, что латынь должна непременно сверкнуть: даже великого Бюргера, переложившего на немецкий язык отрывок из «Исповеди», упрекали, что он утратил колорит места и времени, изобразив скорее «бунтующего студента» XVIII века, чем веселого, загулявшего средневекового школяра, щеголяющего грамматическими вывертами. Знание латыни имело для школяра или клирика первостепенное значение.

Где-то я вычитал современный Архипииту шванк о бродячем монахе, который, заявившись в чужой монастырь, попросил вина на дурной латыни, перепутав род: «vinus bonus est, vina bona est», — скажем: «Этот вин хорош, эта вина хорошая», — за что и был наказан: ему налили плохого вина. И лишь когда он исправил ошибку, употребив правильное «vinum bonum», ему подали хорошее вино со словами: «Какова латынь, таково и вино»…

В своем переложении я не смог сделать ничего иного, как заставить моего автора просклонять «vinum» — вино — хотя бы в трех падежах:

Ах, винишко, ах, винцо,

vinum, vini, vino!

Ты сильно, как богатырь,

как дитя, невинно.

Да прославится господь,

сотворивший вина,

повелевший пить до дна

не до половины!..

Едва появившись, «Исповедь» Архипиита Кёльнского вызвала множество подражаний. Все стали сочинять исповеди. Исповедью зачитывались, ею восхищались, на вагантов началась мода. Самые чопорные, отрешенные от жизни поэты вдруг захотели писать, как ваганты.

Архипиит сделался властителем дум.

Сразу же объявились завистники. Придворные нашептывали Дасселю: Архипиит — певец распутства, он с переизбытком вкушает земные радости, он злоупотребляет снисходительностью архиепископа для богопротивного дела.

В среде вагантов также шушукались: Архипиит чрезмерно подобострастен, он царедворец, он не поэт, он скоморох, шут.

Дассель потребовал, чтобы он сочинил эпическую поэму о великих деяниях Фридриха Барбароссы: об итальянских походах, о завоеваниях Милана… Архипиит осторожно отклонил просьбу мецената в присущем ему ерническом, полушутливом тоне, ссылаясь на неумение, на незнание, на то, что «недостоин». Дело завершилось сочинением гимна в честь императорской власти, безотносительно к личности Фридриха Барбароссы.

На этом следы Архипиита теряются. Однако само звание «архипиит» сохранялось еще долгое время. Был «архипиит» в Бонне, был — при дворе Генриха III Английского, перекочевавший впоследствии к Райнальду фон Дасселю.

Так кёльнский архиепископ и архиканцлер завел нового «Архипиита» — на сей раз незначительного, мелкого. Ничего от его стихов не осталось.

Как сложилась дальнейшая судьба Архипиита Кёльнского — кто знает? Не он ли возникает перед нами в строках «Стареющего ваганта»?

Люди волки, люди звери…

Я, возросший на Гомере,

я, былой избранник муз,

волочу проклятья груз.

Зренье чахнет, дух мой слабнет,

тело немощное зябнет,

еле теплится душа,

а в кармане — ни шиша!

Фортуна с непроницаемым лицом следила за ходом событий…

Кумиром европейских вагантов был Пьер Абеляр.

История его известна. Он был сыном богатого рыцаря, могущественного землевладельца. Его ждали геройские подвиги в духе «Артурова цикла». Он мог стать воином, крестоносцем, грозным феодалом. Он предпочел философию, подался в ваганты, в бродячие школяры, странствовал в поисках знаний из школы в школу.

Вскоре у него самого появились ученики.

Не сделавшись рыцарем, он предпочел турниры мысли всем видам поединков. На холме близ Парижа он раскинул свой «школьный стан». О кафедральной школе святой Женевьевы мечтали молодые люди всей Европы.

В жизнь Абеляра вошла Элоиза, племянница парижского каноника Фульбера. Абеляр поселился в доме Фульбера, стал учителем, затем возлюбленным Элоизы, наконец, ее мужем. Он был подло изувечен нанятыми Фульбером преступниками, насильственно оскоплен.

Элоиза стала монахиней. В монастырь ушел также и Абеляр.

Он написал «Введение в теологию», трактат «О божественном единстве и троичности». Его труды признали кощунственной ересью.

Абеляр удалился в пустынь, в округ Труа, в долину реки Ардюссона. Из тростника и соломы он выстроил себе молельню. Узнав об этом, его ученики, ваганты, начали стекаться к нему и, покидая города и замки, селиться близ его молельни, в пустыни. Их тянуло к знаниям больше, чем к вину. Вместо просторных домов они строили маленькие хижины, вместо изысканных кушаний питались полевыми травами и сухим хлебом, вместо мягких постелей оборудовали себе ложе из соломы, вместо столов делали земляные насыпи. Ученики обрабатывали поля, чтобы снабдить учителя всем необходимым. Переписывались и распространялись его книги.

Муж, в науках преуспевший,

безраздельно овладевший

высшей мудростью веков,

силой знания волшебной,

восприми сей гимн хвалебный

от своих учеников!

Чем он завоевал их сердца, их умы? Доводами. Он внушал: излишни слова, недоступны пониманию; нельзя уверовать в то, чего ты предварительно не понял; смешны проповеди о том, чего ни проповедник, ни его слушатели не могут постигнуть разумом. Не сам ли господь жаловался, что поводырями слепых были слепцы?

Наибольшей известностью среди вагантов пользовались «Введение в теологию», «Познай самого себя», «Диалектика». Церковному «верую, чтобы понимать» здесь противопоставлялось — «понимаю, чтобы верить».

В глазах церкви Абеляр считался опаснейшим из еретиков. Самый дух его учения был порочен. На него доносили, что он занес ржавчину в простые умы. Вместо «живой веры» он требует рассуждений. Он относится с подозрением к богу и желает верить только тому, что ранее исследовал с помощью разума.

Учеников Абеляра называли бесстыдными, безумными. Их образ жизни развратным и беспорядочным. Их обвиняли в наглости: невежественные школяры смеют рассуждать о святой троице!

Абеляр в своей новой книге «История моих бедствий» писал: «Чем шире распространялась обо мне слава, тем более воспламенялась ко мне ненависть». В ней подробно описана трагедия Элоизы и Абеляра.

Автобиография Абеляра попала к Элоизе. Она читала ее, уже будучи аббатисою женского монастыря.

Она взялась за перо, чтобы написать письмо, быть может величайшее из всех женских писем:

«Своему господину, а вернее — отцу, своему супругу, а вернее — брату, его служанка, а вернее — дочь, его супруга, а вернее — сестра, Абеляру Элоиза…»

Тогда в монастырях еще не утрачено было право переписки, не отнято. И Элоиза призывала Абеляра ответить ей, вспоминая при этом Сенеку, писавшего своему другу Люцилию:

«Благодарю тебя за то, что ты часто мне пишешь. Ведь это единственный для тебя способ явиться ко мне. Всякий раз, получая твое письмо, я сейчас же вижу тебя со мной вместе».

Письма могут обладать таким чудодейственным свойством. Мы это знаем.

Элоиза писала:

«Если нам приятно смотреть на портреты отсутствующих друзей, ибо эти портреты оживляют нашу память о них и обманчивым, призрачным видом утоляют тоску по отсутствующим, то еще приятнее письма, в коих мы получаем осязательные приметы отсутствующего друга. Благодарение богу, никакая злоба не помешает тебе общаться с нами, хотя бы этим путем, никакие помехи не воспрепятствуют тебе в этом, и, умоляю тебя, пусть не задержит тебя и никакая небрежность».

Вот что писала невольная затворница скопцу. Мужу — жена. Без всякой надежды увидеться. Быть вместе. Но, кажется, ничего на свете нет выше их переписки.

В сборнике «Лирика вагантов» горестные стихи женщин были навеяны мне образом Элоизы.

…Горькие слезы застлали мне взор.

Хмурое утро крадется, как вор,

ночи вослед.

Проклято будь наступление дня!

Время уводит тебя и меня

в серый рассвет.

Судьба разлучила Абеляра и Элоизу, но поставила их имена навсегда рядом:

Абеляр и Элоиза.

Их переписка обычно печатается вместе с «Историей моих бедствий»…

Ваганты продолжали распространять сочинения Абеляра. Из Франции они попали в Италию, в Германию, в Англию. Их дух, дух воли и разума, живет во всей лирике вагантов.

Правда правд, о истина!

Ты одна лишь истинна!..

…Я возвращался из Аахена в Кёльн. За несколько дней до этого в самом сердце Кёльнского собора я видел саркофаг, в котором покоится прах Райнальда фон Дасселя. Я видел раку трех волхвов, украшенную золотыми фигурами Моисея, Аарона, царя Соломона, Иеремии, Ионы, Авдия… Изготовленные аахенскими мастерами в XIII веке, они поражали сходством с античными скульптурами, гармоничностью, естественностью. Это было, выражаясь научным языком, искусство проторенессанса XIII века. В Аахене в древнем соборе я рассматривал мраморный трон Карла Великого и Фридриха Барбароссы, под которым сквозь специальное отверстие проползали вассалы, демонстрируя восседавшему на троне императору свою безграничную покорность и преданность. Император тем временем наблюдал за богослужением.

При въезде в Кёльн у здания одного из ведомств стоял «Hungerstreik aus Liebe!» («Голодовка из-за любви!..»). Он размахивал какой-то книгой.

Что заставило этого человека написать такие слова, пойти к зданию официального ведомства?

Безучастно смотрели на него, подходя к окнам, чиновники. Шли мимо редкие прохожие. Проносились автомобили…

Я переводил лирику вагантов. Я знал историю Абеляра и Элоизы. Я переводил балладу о графе фон Фалькенштейне: перед любовью расступились стены крепости, смягчилось сердце феодала.

Я переводил «Балладу о вейнсбергских женах»: тронутый любовью и верностью, всемогущий кайзер снял осаду с города Вейнсберга.

Я переводил любовную лирику десяти веков. Поэты, большие и малые, пели о силе любви, о том, что любовь сильнее смерти, о том, что любовь прочнее всех крепостей, о том, что перед любовью бессильны решетки, стены, границы.

Но вот здесь, передо мной, на кёльнском асфальте стоял молодой человек и взывал: «Hungerstreik aus Liebe!» — ГОЛОДОВКА ИЗ-ЗА ЛЮБВИ!..

И на это никто не обращал никакого внимания.

Это был двадцатый век. Его последняя четверть.