Антон Долин Имя собственное
Антон Долин
Имя собственное
Что значит “я”?
“Я” бывают разные.
Алан Милн, “Винни-Пух”
Просто “Елена”. После сложных, броских, вязких “Возвращения” и “Изгнания”, в каждом из которых виделась тьма смыслов, теряешься. Лезешь от растерянности в словарь, картотеку, “Википедию”. Итак, Елена: греческое имя, в переводе “светоч”. Елена Прекрасная – дочь Леды и Зевса-лебедя, яблоко раздора Троянской войны. Елена Равноапостольная – мать Константина и мать византийского христианства. Елена Премудрая из русских сказок, в золотой колеснице, в упряжи шести огненных змеев: кто ее загадку не разгадает, будет смерти предан.
Ничего подобного. Елена Анатольевна, медработник на пенсии, возраст – от пятидесяти до шестидесяти, живет то ли женой (штамп в паспорте уже два года), то ли домработницей (и сиделка, и кухарка, и кофе подать) с Владимиром Ивановичем. Богатый чистый старик, около семидесяти, выглядит моложе. По утрам долго бреется, потом в спортзал, пока она по хозяйству. Спят в разных комнатах. Завтракают вместе. Встают рано, ложатся еще до наступления темноты. Любят друг друга, насколько возможно. У Елены Анатольевны сын Сережа, у того жена Таня, сын Санька плюс младенец, плюс еще один на подходе; живут в предместье, скудно, на мамину пенсию. У Владимира Ивановича дочь Катя, живет независимо, свободно, отцовскими деньгами не брезгует. Так и существуют. Приблизительно как все мы.
Сюжет фильма – случай из криминальной хроники, который и не заметишь на газетной полосе (пара абзацев максимум) или в телепередаче (минуты полторы от силы). Жена убила мужа, чтобы присвоить деньги, но не просто так, а ради внука, которого надо было отмазать от армии: добром муж не давал, жадничал, вот и поплатился. Про Елену Анатольевну, впрочем, и не напишут. Дело раскрыто не было, и не заводилось никакого дела, поскольку жена – любящая, муж – в летах, выпил не ту таблетку и заснул вечным сном. Бывает. А квартиру наследники поделили поровну, никто не обижен. Легко отделались, повезло.
Звягинцеву тоже везет по жизни: “Золотые львы” за дебютное “Возвращение”, актерский приз в Каннах Константину Лавроненко за “Изгнание”. Новый фильм получил на американском “Сандэнсе” приз за сценарий еще до съемок. Потом вроде бы в Каннах случилось понижение статуса – из конкурса да в “Особый взгляд” (правда, в компании Ким Ки-Дука, Бруно Дюмона, Гаса Ван Сента), зато спецприз жюри за “Елену”. Призовой фарт, что может быть лучше? Только ведь и без побочных эффектов не обходится. Как дно корабля обрастает ракушками, с каждой наградой кинематограф Звягинцева становится тяжелее, неповоротливее, груды трактовок, академических и любительских, не дают продолжить свободное плавание.
“Елена” в этом смысле – генеральная уборка. Отказ от притчи в пользу бытовой (сто лет назад сказали бы “мещанской”) драмы; тут больше Лескова, чем Толстого с Достоевским. Узнаваемая социальная среда, четко идентифицируемое время и место – Москва, наши дни. Мрачный юмор. Превосходные актерские работы вместо “людей-иероглифов”, как в предыдущих двух картинах. Кастинг – необычный, но снайперски точный. Желчный сухарь Андрей Смирнов, злой, замкнутый, трогательный. Стервозная дочь, красавица и умница с пустым взглядом – Елена Лядова: гедонистка, блядь… “Эгоистка по-вашему,” – объясняет Владимир Иванович жене. Алексей Розин, с пивным брюшком и неуверенной ухмылочкой; такого Сережу встретишь в любом московском, а пуще того, подмосковном дворе. Саня – восемнадцатилетний Игорь Огурцов, Леха из “Школы”, органично переместившийся в “Елену” (сказать кому вчера, что один и тот же актер объединил вселенные Гай-Германики и Звягинцева, – не поверили бы).
Но, конечно, камертон фильма и его центр – Надежда Маркина (Елена), настоящее открытие режиссера. Поражает удивительная пластичность и выразительность актрисы, игравшей на сцене Малой Бронной в спектаклях Сергея Женовача, но в последние годы зарабатывавшей исключительно сериалами. Тяжелые, спокойные черты лица, несуетливого, прячущего эмоции, несут в себе отдельную – внесюжетную – интригу. Возможно, дело тут и в том, как Звягинцев сменил героя. Если “Возвращение” и “Изгнание” – фильмы о фигуре (часто мифической, обманчивой) отца, то в “Елене” отцы слабовольны и инфантильны: Владимир Иванович, растрогавшись остроумными софизмами блудной дочери, отписывает ей все наследство, Сережа зависает у игровой приставки Сани, рубясь наравне с сыном в шумную стрелялку. Это фильм о материнском инстинкте – если угодно, о Матери с большой буквы. А также о женщине как неисследованном ландшафте – в отличие от мужчины, которого Звягинцев наделяет знакомыми, досконально изученными комплексами. Впервые режиссер вплотную приблизился к фигуре, которая была условной и идеализированной в предыдущих двух его картинах.
Изменилось и еще кое-что. Главное событие “Возвращения” и “Изгнания” – смерть, своеобразная травестия христианского чуда: воскрешения в первом случае и непорочного зачатия во втором. В “Елене” это уже не смерть как стихийное бедствие или чистая манифестация небытия, но преднамеренное убийство. Есть и у “Елены” прообраз в Писании. У истоков картины – международный продюсерский проект, цикл фильмов об апокалипсисе. Звягинцев и его сценарист Олег Негин (“Изгнание”) переосмыслили миф о конце света, поместив Армагеддон в душу обычного человека, но в общую канву все равно не встроились, поскольку история с армейским призывом была специфически российской. Тема, однако, осталась. Елена с деньгами убитого мужа приезжает к сыну и выкладывает пачку с празднично-розовыми купюрами на стол (“Что, настоящие?” – поражается внук, отныне студент). Счастливый Сережа предлагает выпить за упокой души Владимира, сделавшего в жизни “по меньшей мере одно доброе дело”. И тут в доме отключается электричество: “Гейм овер”, – философски констатирует Саня. От ужаса героиня мертвой хваткой вцепляется в запястье сына. Тот выходит на лестничную клетку проверить пробки, гадая, отключили ли свет во всем доме или во всем квартале. “Во всем мире!” – глумливо орет кто-то с верхнего этажа.
Конец света. Следом за высшей точкой торжества – деньги добыты, ребенок спасен – обрушение в бездну и тьму. Отсюда движение только вниз; перепрыгивая через ступеньки, осчастливленный Саня несется к Витьку и прочим приятелям, посасывающим пивко у подъезда. Хлебнув еще для смелости, пацаны идут через дорогу в рощицу, где у костра сидят такие же четверо в темных куртках и шапках. Начинается безжалостное мочилово. Кажется, Саня убит – после зверских побоев лежит неподвижно посреди нехоженой тропки. Вдруг мертвец дернул ногой, кашлянул, привстал – а тут с мерзким зудом и свет включился: загорелись прожектора над колючей проволокой грязно-бетонного забора. Не воскрешение Лазаря, а тривиальный пейзаж после битвы, синяки да шишки. Не “да будет свет”, а просто электричество дали. И опять иллюзия, будто вокруг светло.
Пренебрежение низкими истинами ради высоких – то, за что Звягинцева открыто и тайно клеймили: ну не бывает в бедном доме таких шелковых простыней, на которых лежит Отец в начале “Возвращения”, и чт? с того, что перед нами оживленное полотно Мантеньи? Алекс в “Изгнании” закрывал глаза рукой, как изгоняемый из Эдема Адам, почтальон приносил Еве письмо, становясь на колено, как благую весть. В “Елене” вектор обратный. Муж героини попадает в больницу с инфарктом, и она тут же бежит в церковь. Будто предвидя последующее развитие событий, не может понять: за здравие ставить свечку или за упокой? А разобравшись, с трудом находит иконы Николая-угодника и Богоматери. Вглядывается в едва различимое изображение, а видит только свое отражение. Больше ничего. Мы же за ее спиной можем разглядеть фреску, на которой Страшный суд, и слева ангелы, а справа – Сатана на троне.
“Последние станут первыми”, – цитирует по памяти Елена, вызывая глумливые ремарки мужа, который как раз в эту секунду обдумывает безжалостное завещание: имущество – дочурке, верной жене – пожизненная рента, приемному внуку – ни шиша, пусть послужит в вооруженных силах. С небес помощи не дождешься, рука сама тянется на полку за увесистым томом. Неужто Библия? Ничуть не бывало, медицинский справочник: ага, виагра – пара таблеток, запить свежевыжатым морковным соком, и дело в шляпе. Кто тут последний, кто первый? Другие слова вспоминаются. “Я люблю Володю”, – неуверенно (будто защищаясь?) говорит Елена на рандеву с Катей. “Ага, д? смерти”, – моментально парирует та. Шутка насчет отключения кислорода, сказанная впроброс в больнице, оказывается не такой и смешной.
Вот вам святая Елена. Жизнь прожита безупречно, во имя других. Но падение происходит совсем незаметно. И к тому же моментально. “У отца в сейфе всегда была приличная сумма наличными”, – вспоминает, больше для проформы, Катя в кабинете адвоката. “Я проверила, там ничего нет, – быстро отвечает Елена Анатольевна, в сумочке которой те самые деньги лежат в эту минуту. – Ты должна мне верить, Катя”. Эта невинная реплика едва ли не самая страшная в фильме: человек требует доверия по привычке, перестав узнавать себя в зеркале. Не по себе ли льет горькие слезы Елена на похоронах Владимира Ивановича, на плече чужого генерала-анонима? Уж вряд ли по укокошенному мужу, о котором никто – включая родную дочь – рыдать не будет.
Что мы знаем о ближнем? Рутина не даст ответа на простейшие вопросы. “Овсянка отличная. Какие у тебя планы?” – “Уборка по дому”. – “У меня спортзал. А твой сын…” – “Я же не учу тебя, как вести себя с твоей дочерью”. – “Давай прекратим этот разговор”. – “Хорошо, прекратили”. Поговорили. Больше и не о чем, и незачем. Стерильность, чистота, покой.
Первый, подчеркнуто длительный кадр картины – ветви дерева, за которыми виднеются окна квартиры. Кто и что за окнами – вечный досужий вопрос. Камера дает моментальный ответ: вот она уже внутри, демонстрирует пустые и именно потому богатые интерьеры (новорусский словарик подсказывает бессмысленное слово “минимализм”). Обитатели жилища – вот тайна за семью печатями! Или нет? Просыпается и встает Елена, открывает дверь соседней спальни, потом шторы, впускает свет, будит супруга: теперь можно разглядеть и его. А вот дальше хода нет.
Непроницаемость иконописных ликов Константина Лавроненко или Марии Бонневи в “Возвращении” и “Изгнании” сменяется бытовыми гримасами людей, настолько привычных друг другу, что видеть попросту разучились. Сказка “Елена Премудрая”, кстати, о мимикрии – о том, как хитроумный солдат прятался от кровожадной невесты под обличьем комара, и та его не нашла. Елена Анатольевна спряталась еще лучше. Поди разгляди под церемонностью каждодневного ритуала умысел убийцы. У Женовача, кстати, Маркина играла Регану: вначале проникновенно говорила о “заветном свитке сердца своего”, а потом свиток постепенно разматывался, открывая нежданные способности – отца выгнать со двора, у сестры отбить любовника…
Главный фокус – в том, чтобы замаскироваться от самого себя. Чтобы искренне оскорбиться на подозрение тебя в том, в чем ты на самом деле повинен. Раздвигаются шторы, двери спальни, дверцы лифта, будто занавес, снова и снова открывая невидимому зрительному залу человека-актера. Она вошла в роль заботливой жены (об этом Катя – циничная, но зоркая – говорит вполне открыто), он – в роль строгого главы семейства. Даже вахлак Сережа соберет волю в кулак и выйдет в комнату с балкона, где давным-давно курит и попивает пиво: пришло время сыграть послушного сына, иначе в следующий раз мама может пенсию и не привезти. Сама мама причесывается у зеркала: трельяж возвращает ей сразу три отражения, все разные. Выбирай любое лицо на свой вкус.
Пока Владимир Иванович отдает богу душу в комнате неподалеку, Елена Анатольевна ждет – и впервые камера скользит по стене, увешанной семейными фотографиями, официальной документацией семейного счастья, уюта и покоя. Может, истинное “я” где-то тут, на остановленных картинках (Звягинцев – фетишист старых фотографий)? Елена смотрит пристально, как никогда до того, на одну старую карточку – это она сама, с неузнаваемой улыбкой, стоит на тропке посреди рощицы. Медленное, завороженное укрупнение кадра. Это последняя попытка до того, как непоправимое состоится, увидеть себя настоящую – а главное, уговорить себя, убедить: это – я, а не то испуганное существо, что сидит сейчас у стены и слушает предсмертный хрип за стеной. Своеобразный спиритический сеанс, вызывание духа, которого давно уж нет. Не выдержав рандеву с самою собой, Елена закрывает глаза.
Погоня за миражным “я” сродни толкованию имен, в которых якобы заключено все: судьба, характер, предназначение. Для предыдущих фильмов режиссера – ничего важнее нет: в “Возвращении” Отец называет сына Иваном, никак не Ваней, в “Изгнании” девочка возражает против прозвища Зайка, напоминая, что ее зовут Ева (уж конечно, не случайно). Так вроде бы и тут. Елена – светоч; значит, правильно поступила, избавилась от назойливой темной кляксы во имя будущего света. Владимир – миром владеющий, точнее не придумаешь. Спускаемся на поколение ниже: Катерина – чистая или непорочная; как-то не верится. Сергей – высокочтимый; тут уж явно злой сарказм. Где смысл или хотя бы умысел? “Смысла, папа, вообще никакого не существует”, – говорит Катя отцу в больнице, и тот меланхолично парирует: “Глядя на тебя, я тоже иногда так думаю…” Юнца зовут Саня – значит, Александр (как герой “Изгнания”), по-гречески защитник. Защитник? Поэтому он лупит руками и ногами незнакомого гопника, пока тот не забил насмерть его самого? Пожалуй, и удивляться не приходится, что младший брат Сани вовсе безымянен. Грядут и новые, тоже без имен. Им имена ни к чему.
Связь между знаком и смыслом разорвана и невосстановима. “Елена” – картина о трагедии двоемирия. И по горизонтали, и по вертикали. Родители руководствуются принципами, верят в карму и предназначение, в грех и наказание за грех (или хотя бы в отсутствие должного наказания). Дети беспечны и безнравственны, они – профессиональные иждивенцы, убежденные паразиты: недаром плебей Сережа в присвоенной квартире покойного Владимира Ивановича уже мысленно меняет планировку, будучи абсолютно уверенным, что найдет общий язык с аристократкой Катей (“Как будем дербанить хату?” – деловито спрашивает та на приеме у юриста, сразу после смерти отца). Так же разомкнуты нищие и богатые. У первых нет ничего – и им нечего терять. По логике “Трехгрошовой оперы”, они желают сперва набить животы и только потом вспомнят о морали. Вторые самодостаточны настолько, что перестали упиваться властью – их беспечность граничит с саморазрушением. “Гнилое семя”, – устало констатирует Катя. Бедные агрессивно плодовиты. Богатые осознанно бесплодны. Переворот неизбежен.
Концептуальная асоциальность предыдущих картин Звягинцева обретает интересный поворот в “Елене”: здесь четко обозначенное социальное лицо – удобная маска, за которой человек может спрятать собственное ничтожество, мелочность, слабость, подлость. В мрачной пародии на хеппи-энд семья Сережи вселяется в “хату” Владимира Ивановича, но ни революцией, ни даже эволюцией это не назовешь. Скорее дарвинистская неизбежность – выживание сильнейшего вида, который через поколение-другое ослабнет в благоприобретенном комфорте и уступит следующим, более зубастым. Сережа плюет с балкона своей панельной клетки, уставившись взглядом в ровно такой же дом напротив – от лени, скуки, бесперспективности, которая переживается не как драма, но как участь. Заселившись на новую жилплощадь, Саня так же медленно, со смаком плюет с другого балкона – не в пример более шикарного. Это другой плевок: плевок превосходства, ведь внизу гоняют в футбол существа низшего порядка – беззаботные и бесправные гастарбайтеры. Их рабская вереница появлялась на экране и раньше, переходя дорогу перед чистеньким Audi Владимира Ивановича. Тот их вовсе не заметил, как муравьев. Высокомерие губительно, от него вымерли римские патриции. А Саня с Сережей – переходное звено в пищевой цепи. Им не западло плюнуть на тех, кто ниже. Иначе и не осознаешь, что поднялся на высшую ступень.
Все неизменно: не пирамида, но карусель. Круг земной. О чем и для чего делать фильм на подобном материале? Ответ опять же в заголовке. Между отцами и детьми, между нищими и богатыми, как Елена Спартанская между троянцами и ахейцами, – она. Только Елена проживает за неполные два часа экранного действия подлинную эволюцию. Лишь она отправляется в путь и достигает конечной остановки. И ее дорога воскрешает в скучном столичном чаду древнюю трагедию с неизбывным противоречием чувства и долга, – как Кшиштоф Кесьлевский вытаскивал из житейских анекдотов социалистической Польши Моисеевы заповеди.
Правда, в версии Звягинцева побеждает не долг (супружеский), а чувства (родственные), и трагизм – не в патетической гибели героини, а в ее финальном благополучии: наказание – в безнаказанности. Если “Елена” и трагедия, то маленькая, как у Пушкина. Тем паче что в ней нашлось место и для алчности, как в “Скупом рыцаре”, и для зависти, как в “Моцарте и Сальери”, и для отмщения, как в “Каменном госте”. И уж конечно для апокалипсиса, наступление которого люди категорически отказываются замечать, как в “Пире во время чумы”.
Но даже этой маленькой сцены хватает для большой дороги. Из парадиза остоженских переулков Елена спускается в Ад – даже, пожалуй, не христианский, а античный Аид: туда попадают не за грехи, а только потому, что не повезло родиться на Олимпе. Сначала предусмотрительно заходит в сберкассу, взять пенсию (налог Харону за перевозку), потом в автобусе – до электрички, на громыхающем поезде – подальше от центра, от города, от цивилизации, к неухоженным и грязным подмосковным чащобам, среди которых, как развалины сказочных замков, возвышаются типовые башни новостроек, а рядом, как адские печи, дымятся трубы безвестных заводов. Там-то конец света наступает регулярно, все привыкли. Как уже было сказано, физическое преодоление дистанции не имеет серьезного значения: важен внутренний путь – не самопознания и успокоения, но разрушения. Путь вниз, с кисельных берегов внутренней Остоженки – к инфернальным рубежам внутреннего Бирюлева.
Это, конечно, и путь самого режиссера. От вылизанных интерьеров условного и комфортного обиталища, от евростандарта и евроремонта, уютно спрятанного за крепостной стеной элитного жилья (и элитного кино), – к разрисованным стенам грязного подъезда, к захламленной тесной кухне, где предметов так много, что они сливаются в единую массу и ни один невозможно выделить, превратив в выразительный символ. От неторопливого перфекционизма камеры Михаила Кричмана, привычного по прежним фильмам Звягинцева, к гнетущему хаосу камеры “ручной”, трясущейся от ужаса, следующей след в след за командой подростков, которые идут бить себе подобных – без причины и цели, просто потому, что правил нет и человек человеку зверь. По пути в загробный мир, куда теперь Елена-убийца прописалась навсегда (на Остоженке ли ей жить, в Бирюлеве – разницы нет), из окна электрички она видит белую лошадь, сбитую поездом. Единственный на весь фильм отчетливый символ – будто прощание режиссера с миром возвышенных многозначных образов, из которого он отважно шагнул в современную Москву. Лошадь, животное-тотем Тарковского, испустила дух; теперь, если за кадром каркнет ворона, ни зритель, ни персонаж, ни, возможно, сам автор не поймут – знак это или случайный шум.
“Елена” – первый фильм Звягинцева, в котором звук писался синхронно, чтобы реальность все время присутствовала и в кадре, и за его пределами. Место действия – не заповедные леса и озера, как в “Возвращении”, не идиллическая сельская местность, как в “Изгнании”: услышать молчание, насладиться тишиной нереально. Гул в ушах нарастает, и уже невозможно понять – расплачиваемся ли мы глухотой за неведомые грехи или глухота нам выгодна, чтобы не слышать чего-то невыносимого.
В России нет гражданского общества, но есть общность, подчас незаметная. Ее обеспечивает тот самый гул, единый на всех: телевизор, маленький передатчик лжи в каждой квартире. Контрапункт и невольный иронический комментарий к истории Елены – телевизионный фон, не замолкающий и обеспечивающий каждому из персонажей идеального безответного собеседника (для Сани место телевизора занимает игровая приставка – разница невелика). Елена Анатольевна смотрит двух Малаховых, про салатики и тестирование сортов колбасы, Владимир Иванович – футбол, Таня с Сережей – ток-шоу о семейных неурядицах и романтических отношениях, Катя в первой версии сценария смотрела умствования Славоя Жижека. В фильм лекции словенского философа не поместились, оно и к лучшему: ведь в случайных филиппиках телеведущих при желании легко расслышать все что угодно. “Вы еще поплачете за все, что вы сделали, и ты тоже ответишь за все. Я желаю вам счастья. Мне очень хочется, чтобы все было хорошо!” – вдохновенно пророчествует Малахов. Молитвенно сложив руки, какая-то дурочка с экрана приговаривает: “Господи, господи, господи, иди ко мне, иди ко мне”, – мольбу о счастье или прощении? Смысла нет, и смысл – повсюду.
Каждый выбирает свой канал, каждый составляет свой саундтрек. Владимир Иванович выезжает из тьмы на свет, с подземной парковки на улицу, щелкая по закладкам на радиоприемнике: новости на “Эхе Москвы” – неинтересно, хоры Баха – скучно, а вот какой-то блюз симпатичный, а тут и оперная ария. Меж тем, неслышный для него, за кадром звучит суровый закадровый лейтмотив из Третьей симфонии Филипа Гласса. Минималистский мотив закольцован, короткие рубленые сегменты повторяются, напряжение подспудно нагнетается, все громче и громче – пока бодрый пенсионер наворачивает километры по беговой дорожке, пока плавает туда-сюда в бассейне, от стенки к стенке, обеспечивая изношенному организму иллюзию движения и не подозревая, как близка финишная прямая. Этот же мотив сопровождает Елену в ее пути из центра к окраине, от мужа к детям и внукам, от комфорта к кошмару. То, как мелодия смикширована со скрежетом рельсов и грохотом общественного транспорта, с объявлениями на платформе и криком зазывал в электричке, очень точно передает соотношение трагического сюжета картины с ее социальным фоном. Шум мешает слышать мелодию, но заглушить ее не способен.
Как многие наши соотечественники журили Звягинцева за умозрительные притчи, так они же начали превозносить за внезапно проявленную чуткость к современности – и трактовать “Елену” каждый по-своему: то как едва ли не марксистский манифест о классовой борьбе, то как актуальный спор с классической идеей русского гуманизма о высоте души “маленького человека”… А кино-то не об этом. Оно – о тайне человека, грозной и непостижимой, как смысл его имени. Вот женщина, простая на вид, чистая, дружелюбная, милая. Кто скрыт за ее глазами? Елена Прекрасная, повод для страшной войны; Елена Премудрая, разгадать загадки которой не под силу и Ивану-царевичу; Елена Равноапостольная, раскопавшая в горе мусора Гроб Господень; а возможно, твоя смерть, сварившая с утра отличную овсянку, а теперь подмешавшая яду в свежевыжатый сок. Просто Елена.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.