III

III

Прав был г. Боборыкин, когда он на юбилейном вечере говорил, что все действующие лица «Горя от ума» уже успели сделаться для нас «достолюбезными». И в самом деле: как не полюбить то, что не вымышлено исключительно для назидания, но живьем выхвачено из нашей родной действительности! Как не любоваться неподражаемо верным изображением живых людей с их плотью и кровью! Здесь уже слабеет и самая укоризна против нарисованных лиц: остается только одно наслаждение искусством художника.

Барский дом Фамусова и все действующие лица комедии навсегда сделались животрепещущими образами в нашей памяти. Мы видим воочию этот хлебосольный и зажиточный дом с двумя жильями и многими антресолями, просторный, теплый и удобный, с отдушничками и софами, с Петрушкой, Лизой, Филькой, Фомкой и многочисленною челядью, которая с утра поднимает стук и ходьбу в комнатах, когда «метут и убирают». Все мелочи этой драматической поэмы получили для нас интимную прелесть: часы с музыкой, поднимающие звон при самом открытии пьесы, календарь Фамусова, нессесер, предлагаемый Молчалиным в подарок Лизе: «снаружи зеркальце и зеркальце внутри», слуховая трубка князя Тугоуховского и т. п. О лицах и говорить нечего: каждое из них нам знакомо, как самый близкий человек. И все это одухотворено навеки чудесным даром художника.

Центром комедии является, конечно, Чацкий. Он есть то самое солнце, вокруг которого вращаются все прочие темные тела. Попадая в его лучи, эти тела мгновенно озаряются до самого своего нутра, обнаруживают всю свою природу – и затем, оборачиваясь к нему тылом, делаются еще более темными. Чацкого, т. е. Грибоедова недаром сравнивали с Наполеоном и Гамлетом: он смотрел необычайно далеко вперед, через головы современников; он носил в себе мучительный вопрос: «быть или не быть русскому самосознанию?» Если вы вдумаетесь в те вопросы, которые поднял вокруг себя Чацкий, то вы увидите, что все последующие публицисты и сатирики только пережевывали его жвачку. Раньше Пушкина и Тургенева, Чацкий заклеймил крепостное право двустишием: «На крепостной балет согнал на многих фурах – от матерей, отцов отторженных детей…» Он первый заставил наших реакционеров живо и страстно высказаться против науки: «Ученье – вот чума, ученость – вот причина», или: «Там упражняются в расколах и безверьи профессора! У них учился наш родня… Он – химик, он – ботаник»! Ведь эти восклицания, в сущности, предусматривают шестидесятые годы и возмущение против базаровских лягушек!.. Чацкий благородно взывал к чувству собственного достоинства и к «свободной жизни» русских людей, к которой вражда «предыдущего века», «за древностию лет», была непримирима. Об этом веке он, не обинуясь, сказал: «Прямой был век покорности и страха, все под личиною усердия к царю»! Своим отношением к Фамусову и Молчалину он уже наметил основные мотивы щедринской сатиры на бюрократию. А безвредное фрондерство «наших старичков» – этих настоящих «канцлеров в отставке по уму»? А гениальные карикатуры наших клубных заговорщиков?.. Кто вызвал все эти как бы случайные и драгоценные разоблачения, как не Чацкий, т. е. опять-таки Грибоедов?

Вот почему фигуру Чацкого следует изображать на сцене с тою бережностью, с которой принято выставлять перед публикой великие исторические личности. Пора отождествить его с Грибоедовым, т. е. с лицом вполне реальным, с благовоспитанным и, по возможности, сдержанно изящным, – сильным по натуре и обаятельным по внешности, – молодым человеком, который держится естественно уже потому, что он гениален, – потому что в нем кроется государственный ум с необычайно широким кругозором. Это не крикун и не ходатай, а спокойная сила, сознающая свое превосходство. Кроме того, это не призрак, не пошлая публицистическая аллегория, а живой человек с общечеловеческими страстями и привязанностями, с определенно очерченным в пьесе событием из его жизни, имевшим громадное значение для его сердца – это, если хотите, влюбленное историческое лицо, которое нестерпимо, до глубины своей души, пострадало в этом эпизоде, но, конечно, не перестало быть историческим.

Ради художественной истины, мне казалось необходимым восстановить аристократизм Чацкого-Грибоедова. Аристократизм таких людей, как Грибоедов, Пушкин и Лермонтов, был синонимом истинно высокого развития в лучшем смысле слова: недаром все эти аристократы (как и Байрон) враждовали в своей поэзии с тою самою средою, к которой они принадлежали по рождению и воспитанию. Но они невольно заимствовали из этой среды то изящество и гордость тона, которые им одним принадлежали по внутреннему праву. В этих истинных аристократах было нечто такое, что не только выше обыкновенных людей, но как будто и «выше мира». Они видели действительность насквозь, они горячо любили в ней все благородное, но вместе с тем, они как-то удивительно легко выходили из жизни. Грибоедов – этот обаятельный остряк – в душе тосковал и мрачно смотрел в будущее, предвидя для себя или сумасшествие, или самоубийство. Эта скрытая печаль вырвалась и у Чацкого: «Куда ни взглянешь, все та же гладь и степь, и пусто, и мертво…» Все трое – Грибоедов, Пушкин и Лермонтов – убиты в ранние годы. Все трое писали: Пушкин – «И томит меня тоскою однозвучный жизни шум», – Лермонтов: «Давно пора мне мир увидеть новый!» – и Грибоедов, уходя со сцены вместе с Чацким: «Карету мне! карету!»

Почему это? Были ли эти великие люди неудовлетворены нашею жизнью, или жизнью вообще, – кто скажет?..

1895 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.