III

III

Мне скажут, что я обязан представить ещё факты. Но это довольно трудно сделать. Литературные факты всем доступны; если же, в противоположность к ним, я буду представлять жизненные факты, то могут в одних усомниться, другие признать не заслуживающими положительного взгляда. Относительно последнего пункта, я скажу, что положительного взгляда удостаиваться могут люди, не только вовсе безукоризненные, но и очень порочные, если только они сильны или блестящи. От этого очень похвального, но невыгодного для искусства стремления к нравственному (в этом слове разумеется и гражданская нравственность), произошло, например, то, что Базарова иные молодые люди считают карикатурой, потому что не находят в нём тех тёплых сторон, того истинного энтузиазма к добру, которые они справедливо ощущают в себе; между тем, в провинции люди умные и очень развитые, но лишённые столичного умения читать между строчками, находят его лицом хотя и жёстким, но в высшей степени трагическим, сильным и блестящим, и не могут понять, где эта ненависть к молодёжи, в которой обвиняют автора! Мы полагаем, что провинциалы правее в этом случае. Какое дело до внутреннего побуждения автора, когда мы его верно знать не можем и когда само явление (т. е. Базаров) пускает множество толкований… Г. Тургенев положительно отнёсся к Базарову, и вот почему: он чисто отрицательно отнёсся только к Кукшиной и Ситникову: все другие лица более или менее положительны (и, встретясь в жизни с Николаем Петровичем, Павлом Петровичем, Одинцовой, Феничкой, стариками Базаровыми, мы не считали бы их ничтожными); и, однако, все эти лица, очерченные если не с теплотой, то с уважением, бледнеют, как бледнели бы они в действительности, перед умом, энергией, самобытностью, сухой страстностью Базарова. Не только в искусстве, но и в самой жизни, вопрос о достоинстве лица не могут решать исключительно ни современность и отсталость, ни последовательность и её контраст, ни гуманность и жестокость, ни ум, ни образование, ни народность… Лица рисуются прекрасно или плохо, смотря по сумме своих свойств, или, лучше сказать, смотря по тому среднему выводу, который делает душа наша при взгляде на личность, не спросясь ни у логики наших политических взглядов, ни у нравственности. Тот же самый Базаров, например, гораздо непоследовательнее (одно из самых обыкновенных обвинений нашего времени) Молотова. Базаров принял вызов Кирсанова; несвоевременно, неконсеквентно, нелогично, нерационально; но, право, в такой непоследовательности он гораздо изящнее и достойнее Молотова, который говорит: «не буду драться: в часть потащу, если очень пристанет!» Вот истинно современный взгляд! Вместо отважного фатализма – пуля, логика суда! Полезно, но некрасиво!

Оговорившись, таким образом, что ни гражданственность, ни гуманность, ни просвещение, ни народность необходимы, каждая особо, для того, чтобы лицо было прекрасным или достойным, а что необходимо только гармоничное сочетание разных качеств, дурных и хороших, я попрошу читателей вспомнить только об анекдотической части разных изустных бесед, которые приходилось им когда-нибудь слушать. Сколько любопытного случается на свете, и даже у нас, в России; интересное, сложное, неожиданное важнее для искусства, чем почтенное, и Алкивиад – более герой романа (вовсе не отрицательно), чем Аристид. Да и достойное встречается в жизни нашей чаще, чем в повестях. Позволю себе несколько кратких анекдотических рассказов, слышанных мною, несколько лет тому назад, от людей, чуждых всяким общественным идеям.

1) Помещица приезжает в один город, видит девушку у ворот, против своей квартиры, в слезах; видит раз, другой. Узнав, что она задолжала хозяйке и должна продолжать, против воли унизительное ремесло, набожная старушка откупает её, увозит в свою деревню; младший брат помещицы встречает эту девушку, нравится ей; у них дитя… Старушка продолжает держать её у себя и любить её; но дитя умирает, любовник уезжает – и девушка начинает вдруг тосковать о прежней разгульной жизни, просится в город, благодарит старуху и уходит. Старуха, по-моему, достойное лицо, девушка – интересное, занимательное.

2) Один учёный, ещё задолго до эмансипации, освободил своих крестьян, с землёй, и жил почти одним жалованьем; к этой чрезвычайно достойной черте можно было бы прибавить множество занимательных, оригинальных свойств и выходок этого добрейшего, трудолюбивого, наивного и твёрдого человека; но на это я не имею права – может выйти слишком ясно.

3) Литература трактует часто, до сих пор, о какой-то сословной гордости, а мы можем указать на множество помещиков, женившихся на крепостных или мещанках, на многих старых родителей (в том числе на одного сенатора), которые прекрасно приняли своих неблагородных невесток.

4) Литература жалуется нередко на стеснение женщин; на безжалостность к падшим в нашем обществе и народе. Где это? Не пожаловаться ли на противное? Народ – многим известно – легко прощает это. Девушкам в некоторых местностях даже позволено весело проводить время до брака; а если жену прибьёт муж-простолюдин, не из хозяйственных капризов, а из ревности, то насчёт этого вопроса можно обратиться ко многим образованным женщинам… При мне один молодой профессор спорил против двух других об этом предмете. Он говорил, что человек, способный прибить женщину даже и из ревности – зверь, и хорошего в нём ничего быть не может; двое других опровергали его, но ставили необходимым условием любовь, чтобы оправдать эту грубость. При этом были три молодые девушки и несколько молодых женщин; спросили их мнение, и они встали все на сторону двух защитников побоев из ревности. Сказали прямо, что «пусть прибьёт такой, который умеет любить и которого я люблю».

Что касается до девиц привилегированного сословия, то я на свою долю знаю нескольких таких, которые имели детей до брака и были приняты у знакомых, были приняты родными матерями и любимы ими; и большая часть из них вышли замуж совсем не за тех мужчин, которые их обольстили, а за новых, которым они понравились.

Наконец, сверх всего этого, наша жизнь, просто, разнообразнее, богаче, пышнее нашей литературы. Это заметно во всех тех произведениях, которые подходят ближе к мемуарам, чем к творчеству («Сельская хроника», «Мёртвый дом», многие заметки и записки о последнем военном времени и т. п.). Отказываясь от творчества главных подробностей, человек предоставляет жизни говорить самой за себя, и не отвечает уже за выбор фактов, менее боится прослыть обскурантом, или смешным романтиком; это ещё заметнее на писателях, менее известных, потому что они менее смелы.

Впрочем, говорить о добродушных суевериях простого народа, о его энергии, о поэтических поверьях – ещё допущено; на каждый отрицательный очерк г. Успенского, можно найти что-нибудь положительное; на каждую черту глупости, невежества, пьянства, жестокости и лени, можно в очерках других писателей (даже у самих отрицателей, например, у Щедрина) найти черты глубины ума и сердца у простого русского, черты трезвости, скромности, трудолюбия, горячей веры, доброты и т. п.

Для подтверждения наших слов, можно также указать на одну газету, в которой очень заметно расположение порицать – на «Современное слово». В этой газете вы найдёте, в отделе известий, много фактов, которые говорят в пользу добрых или энергических свойств нашего народа. То волостной старшина в саратовской губернии заводит училище для девушек; то в харьковской губернии крестьяне открывают школу для будущих народных учителей; то владимирцы хотят учиться; то хвалится сметливость русских крестьян, которые выдумали разные машины называть самосушками, самочеряками и т. п.; то с сочувствием описываются народные славянские увеселения (вечерницы и т. п.)… Нам скажут: «это – всё редкости, на которые люди указывают с радостью; газета порицает то, что ей кажется дурным, и хвалит, изредка, то, чему бы она желала видеть больше подражателей, или описывает то, чему она, по слабому в русских, но всё-таки существующему, национальному чутью, не может не сочувствовать, особенно если под оболочкой этой национальности пробегает демократическая струя» – Согласен… Но, во-первых, я старался, прежде всего, указать на то, что для русских нашего времени много труднее, чем для других, и потому каждое хорошее явление известного порядка ценнее у нас. Во-вторых, есть тысячи побочных вещей, о которых не могут говорить газеты и никакие обозрения и известия; для эстетического же впечатления очень важны, и в самой действительности, и в искусстве – именно побочные вещи. Хорошо говорит об этом Шиллер: «Человек, который ворует, не годится совершенно для величаво-поэтического изображения; но если этот вор, вместе с тем, и убийца, то хотя морально он ещё ниже вора, то эстетически он уже на одну ступень выше.» Человек, унизивший себя подлостью, может посредством преступления восстановить себя несколько в нашем эстетическом мнении. Это уклонения нравственного мнения от эстетического заслуживает строгого внимания. На это есть много причин. Во-первых, я сказал уже прежде, что эстетическое мнение зависит от воображения, и на него влияют все побочные представления, которые возбуждаются в нас каким-нибудь предметом и состоят с ним в тесной связи. Если побочные представления низки, то они унижают неизбежно главный предмет.

Примеров на это правило можно набрать множество… Г.П.М. Ковалевский описывает нищенство среди божественной обстановки Неаполя; часовой даже протягивает руку, если никто не видит. Г. Ковалевский недавно напечатал стихи (очень хорошие стихи) в защиту молодых людей («Современник», № 1-й, II, 1863); в современности его нельзя сомневаться, и потому мы с особой радостью хотим опереться на него. Он описывает итальянское нищенство; однако не с той болью описывает его, с какой бы он описал, если бы пришлось, лондонскую бедность в больших домах, в туман, без отдыха, бедность больную, золотушную…. В Неаполе у него выходит это не слишком грустно. А ведь то же нищенство, и к тому же лень, гораздо сильнее русской; но обстановка другая – и впечатлевающему (нищему), и впечатлеваемому (зрителю) легче. Г. Ковалевский – человек вполне современный, но от всех строк его дышит глубиной эстетического чувства, и его несколько писем об Италии, по нашему мнению, вместе с М. Вовчком – отрада посреди серой литературы последних годов.

Возьмём другой пример. Едва мы успели сказать несколько обскурантских и безнравственных слов о побоях, и вдруг нам попалась старая книжка «Revue de Paris»; там есть очерк «Paul de Musset», и в нём рассказывается история одной молодой девушки, неаполитанки и красавицы, Она была подкинута в монастырь, взята на воспитание знатной дамой и, едва выросши, обнаружила необузданную страстность (например, из ревности бросила в колодец молодую подругу) и кончила тем, что оставила дом своей знатной воспитательницы (которая обращалась с ней как нельзя лучше) и вышла замуж за красивого молодого простолюдина, который бил её, когда она начинала бушевать, и она тотчас успокаивалась, как будто только и ждала этого. Все считали их счастливыми, и она была весела и красива по-прежнему. Рядом с этим поставим очерк г. Достоевского: «Акулькин муж» (из «Мёртвого дома»). Трагический конец в сторону: возьмём только жестокое обращение мужа с терпеливой и кроткой женой. Она его не любила: вот уже одно условие, ухудшающее общую сумму; потом – и в нём заметны раздражённое самолюбие и злость, а не страсть; потом сами по себе оба действующих лица менее поэтичны, чем неаполитанцы.

Третий пример. Возьмём какого-нибудь Чичикова, который женился бы … ну хоть на «просто приятной даме» и прибил её.

Ведь в этих трёх случаях сущность действия одна, и публицист или моралист должен возмутиться ею. Он и будет писать, вообще, против этого искренно; но разве его личное, душевное впечатление наедине с самим собою, или с очень близким другом, в гуманности которого он уверен, не будет разное в этих трёх случаях? Первому факту он добродушно посмеётся, второй смутит и ужаснёт его, третий возбудит только презрительное отвращение (Прежде, чем написать эти строки, я нарочно сделал опыт над одним человеком, который часто помещает статьи в пользу женщин, в газете; человек он умный, строгий, честный и холодно-гуманный; я знал хорошо, как бы он судил о двух последних фактах, и, не предупреждая его о своей цели, рассказал историю неаполитанки; он был как будто рад и смеялся от всей души). И так как всякий из нас живёт и питается этими впечатлениями, то несправедливо было бы вводить в искусство всё один насмешливый и укоряющий тон; несправедливо отбрасывать всё хорошее, привлекательное, побочное, потому что нужного нам теперь нет налицо в таком-то человеке. Хорош был бы Пушкин, если бы он вовсе отрицательно отнёсся к Онегину, потому что Онегин ничего не делает. Добролюбов, может быть, поступил полезно, называя Онегина пошлым человеком; но кто хочет быть ближе к истине, тот пусть обратится к статье Белинского об Онегине. Белинский сам был одним из полезнейших людей своего времени, но он, сам бедный труженик, умел понимать прекрасное во всех его проявлениях и, между прочим, только в осязательно-полезном.

Старик Багров бил своих домашних; невестка его – Софья Николаевна, презирала простой народ, не любила природу, стыдилась родства своего с недворянкой; но, благодаря не столько таланту С.Т. Аксакова, сколько миросозерцанию его, они вышли и привлекательнее, и занимательнее многих полезных современников наших.

Есть, наконец, кроме основных начал самого содержания, множество мелких приёмов и привычек, много выражений, которые без нужды набрасывают отрицательный оттенок на факт.

Французы, как известно, расположены страдать противоположным недостатком. Об их ходулях столько говорили, что слово это стыдно повторять; у нас же впадают беспрестанно в другую крайность, иной раз нарочно – для поучения, для пользы, с тем же побуждением, с которым писались «L’ami des enfans, par Berquin» и т. п., или нечаянно, потому что привычка всё третировать юмористически и с-кондачка стала признаком отрезвления и самоновейшего прогресса. Это видно и не в одних повестях; недавно в одной газете описывались выборы, и автор кончил тем, что похвалил их, а начал, чтобы задобрить читателя, или издателя, юмористическим глумлением.

Англичанин или немец скажут просто: «он испугался»; француз: «il fremit, ses cheveux se dresserent!!!»; русский: «он подловато, наиподлейше струсил». Вместо «растолстел» русский скажет: «расползся, разлезся»; вместо «он был буян» – «он любил скандальчики».

Точно сам автор совсем съёжился в эту минуту!

Посмотрим же, что представляют нам наши повествователи за последнее время, вместо действительности, в которой уже сносная доля нравственного заключена в очень пёструю и занимательную оболочку побочностей.

Г. Щедрин («Современник» 1863, № I, и II-й) со всегдашним остроумием и несомненной силой представляет нам опять противного помещика и гнусную помещицу. Вы очень даровиты, г. Щедрин, форма у вас отличная, но неужели ничего поновее нет? Г. Стопановский («Обличители», «Отеч. Зап.», 1862), уже без всякого остроумия и без всякой силы, представляет нам целую толпу противных людей; г. Чернышев («Уголки театрального мира», «Отеч. Зап.», 1862) – то же; г. Юрьев («Очерки с натуры», «Отечественные Записки», 1862) двух плохих помещиков, дурного посредника и алчных или грубых мужиков. Ещё прежде, но всё-таки недавно, г. II изобразил нам (в «Современнике, 1861 г.) яркий контраст: «Грязь и Золото»; здесь ещё можно поблагодарить за намерение хоть демократического героя представить в благородном виде; но уж аристократия задета тонко и едко! Хорошее намерение было и у г. Потанина («Старое старится – молодое растёт» в «Современнике», 1861): он хотел с теплотою и без отрицания изобразить, как растёт дворовый мальчик. Читатель видит очень хорошо, чего хотел г. Потанин; но ему самому от этой теплоты ни жарко, ни холодно. Это зависит от разных внешних приёмов, от юмористических фокусов-покусов и грубоватостей, без которых редко кто нынче умеет писать. Это – отрицательность формы, а не содержания. Г. Бицын представил («Русский Вестник», 1861 г.) предприятия молодого прогрессиста в деревне, не возбуждая в нас ни малейшей симпатии, и был поделом строго разобран в «Современнике» покойным Пиотровским. Г. Воронов (во «Времени», 1862 г.) серо описал какое-то серое детство серого, по натуре, мальчика; если бы мы ещё знали, что это всё до капли действительность, тогда бы оно могло иметь цену. А что, как это творчество?…

Г. А. Потехин изобразил безжалостное обращение богатых помещиков с жалкими однодворцами («Бедные дворяне», в «Библ. для Чтения», 1861), хотя и утешил нас немного лицом энергической Параши (?); но и это нельзя назвать смелой чертой, потому что представлять страстных и самоотверженных девушек низкого сословия уже вошло в обычай.

Вы мне скажете, что эти люди (кроме Щедрина) не слишком даровиты, или, просто, бездарны. Я вам скажу – тем лучше: на них яснее видно, что стало обычным, что стало лёгкою работой, для чего не надо иметь ни много ума, ни много воображения, ни много глубокого и широкого личного опыта. Тем более, к ним обратиться удобно, что гг. Тургенев, Гончаров, Писемский и др., более или менее равные им, развились не под теми влияниями, под которыми развилось большинство младших по годам, или по началу деятельности, писателей. Об этих авторах другого происхождения мы поговорим дальше; теперь же обратимся к гг. Успенскому и Помяловскому, к двум новым писателям, у которых, конечно, больше дарования, чем у многих из их собратий.

Один из них (г. Успенский) с большой силой и успехом исполняет свои намерения – облекать в энергическую форму то отрицательное содержание, которое его занимает. Г. Помяловский, напротив, склонный, по-видимому, к поэтическому, положительному взгляду, поддаётся невольно отрицательным влиянием и портит грубыми выходками своё положительное содержание. Г. Помяловский видимо – поэт; из быта зажиточных столичных чиновников, их такой архи-средней и прозаической почвы, он умел извлечь, местами, столько тёплого и почтенного. В разговорах героя с художником Череваниным столько ума; сам Молотов, хоть и прозаичен, но внушает непобедимое почтение; старик Дорогов вовсе не самодур – деспотизм его умеренный и нисколько не груб; Надя – милая, преумная девушка (вспомним её взгляды на поэзию помещичьей жизни и на прозу её круга, её споры с Молотовым); мать добра и нежна к детям; даже генерал Подтяжин, сказано, честно служил. Главное, хорошо то, что оригинальны исходные точки, например, хоть колорит покойной прочности и домовитости, которые положены на героя и семью героини. Сцена спящей Нади и маленького брата – отлична; но зачем человеку с такой склонностью к положительной поэзии наполнять своё произведение бездной тяжёлых, язвительных прибауток и рутинной грубоватостью нашего времени? Беспрестанно: «рожа, брюхо»; «я, Надя, жил для брюха», – говорит герой. Можно найти много подобного, и кто захочет, сам найдёт всё это в «Молотове». Дай Бог, чтобы эта была бессознательная дань!

Не разбирая г. Успенского подробно, я попрошу согласиться только с тем, что он с особым удовольствием берёт всё пошлое, сильно комическое, отрицательное, грубое из народной жизни, и, надо ему отдать справедливость, служит своему одностороннему направлению с замечательной силой. Как творчество формы, как исполнение, его очерки много выше «Записок охотника»; но, не говоря уже о поэзии содержания последних, нельзя не сказать, что в них больше разносторонней правды, что г. Тургенев был ближе к действительным размерам жизни.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.