II
II
Русская жизнь, несомненно, растет, выдвигает новые задачи, открывает новые горизонты. Но несомненно также и то, что в среде некоторых ячеек интеллигентного общества жизнь идет на убыль.
Красноречивым показателем этой «убыли» жизни является современная беллетристика.
Кто ныне ее возлюбленный герой? Подавляющая масса беллетристических произведений, сотни и тысячи рассказов, повестей, романов отвечают: «одинокий», «уставший», «размагниченный» интеллигент.
В какую сторону направлено творчество типичных представителей «молодой» литературы? Стараются ли они о том, чтобы покорить читателей глубиной своего социального провидения, силой и цельностью своих общественных чувств и симпатий, широтой и смелостью своих идеалов? Вовсе нет. Они стараются, главным образом, о том, чтобы возможно более ярко и рельефно обрисовать душевные драмы, переживаемые «маленькими», «одинокими» и «усталыми» людьми.[1]
И это не простая литературная мода. «Молодые» беллетристы – идеологи «интеллигентного пролетариата». Они, в своих произведениях, лишь подводят итоги жизненного опыта названной общественной группы, констатируют владеющие ею стремления и волнующие ее чувства, фиксируют ее мировоззрение.
Устами их героев говорит сама «эмпирическая действительность». А говорит она вот о чем.
Образовались обширные кадры «интеллигентного пролетариата» (конечно, термин «пролетариата» имеет в данном случае несколько иное значение, чем какое оно имеет в приложении к классу фабрично-заводских рабочих).
Интеллигентный «пролетариат» ведет интенсивную борьбу за существование. Это индивидуалистическая, неорганизованная борьба.
«Ведь, все крутом до безумия страшно!» – исповедуется один интеллигентный пролетарий в рассказе В. Вересаева «Встреча» – Смирницкий.
«Не знаешь, что тебя ждет завтра; крутом – столько зловещих возможностей; когда только что проснешься, мысль о них наполняет меня таким мутным, беспросветным ужасом, что лучше бы уж прямо умереть: вдруг заболеешь, и станешь неспособным к труду, вдруг какая-нибудь случайная встреча, недоразумение»…
Для того, чтобы наглядно изобразить положение интеллигента-пролетария, он прибегал к следующей характерной аллегории: он рассказывает о том, как однажды, гуляя по глухому, запущенному саду, наткнулся на маленькую птичку, сидевшую в своем гнезде, у самого края дорожки. «Я остановился за шаг от нее, – птичка не снималась; она сидела на яйцах, замерши от ужаса, немного растопырив крылья и неподвижно глядя на меня».
И эта птичка, явилась в его глазах живым олицетворением его собственной жизни:
«Эта птичка сидит тут на земле, – бессильная, беззащитная, – и кругом шныряет столько сильных, хищных существ… И так мне стало страшно жизни: вот она! Ведь, это совершенно верное ее воплощение. Как же тут возможно не сойти с ума от ужаса?!»[2]
Психический мир Смирницкого охвачен в известной степени патологическими движениями. Но откинем патологический фон нарисованной им картины; вычеркнем из его признания все то, что подсказано ему ненормальными элементами его внутренней жизни, – т. е. игнорируем его утрированный панический ужас перед жизнью. И тогда Смирницкий окажется выразителем настроения целой общественной группы, а его слова приобретут значение «групповой» исповеди.
Это – исповедь интеллигентов, капитулировавших перед «случайностями» и «возможностями», которыми обставлена их борьба за существование.
Если большая часть названных интеллигентов и свободна от пароксизмов «безумного «ужаса, то все же чувство боязни «случайностей» и «возможностей», желание застраховать себя от последних являются самыми могущественными факторами в жизни этих интеллигентов.
А поставивши на первый план интересы личной борьбы за существование, эти интеллигенты принуждены признать себя во всех отношениях банкротами.
Спасаясь от «возможностей» и «случайностей», они обрекают себя на рутину сереньких «буден», закрепощают себя конторской или канцелярской, бюрократической или казенно-научной службой.
Жизнь приобретает в их глазах характер механически-стихийного процесса.
Они отказываются от активного проявления воли. Они «плывут по течению».
…И они чувствуют, что отданы во власть каких-то внешних «темных сил: что живут в царстве «необходимости».
«Я никогда не был свободен; я делал все по принуждению и делаю то, чего не хотел, по необходимости служил, по необходимости живу – заявляет герой рассказа С. Яковлева «Калейдоскоп»[3]. И эти слова, должны повторить все «сдавшиеся на капитуляцию» интеллигенты.
Отказ от активной воли, подчинение «необходимости» – порождают пессимизм.
В «механическом», «рутинном» существовании интеллигенты не видят «смысла». Их жизнь объявляется или бесцельной; их положение признается ими совершенно «безнадежным». Себя самих они считают «жалкими» и «инвалидами».
В окружающей их среде они также не могут усмотреть ничего положительного: борьба за существование поставила их лицом к лицу с миром «мещанства», с миром «филистерских», плоско-утилитарных интересов. Там также царство «необходимости», там также жизнь лишена «смысла и цели».
Лишь этот» мир» они хорошо знают и могут правильно понять, тем более, что по некоторым своим стремлениям они не чужда «культуры» этого мира (противники «мещанства», они, тем не менее, служат идеалу «мещанской грошовой обеспеченности», заражены духом «мещанской умеренности и аккуратности»).
От других общественных слоев «капитулировавшие» интеллигенты далеко ушли. Они почти незнакомы с ними. В их глазах другие общественные слои оказываются какими-то фантомами, какими-то абстракциями. Только по традиции, «сдавшиеся» интеллигенты возлагают на некоторые из этих общественные слои надежда, считают их носителями прогресса и будущими спасителями человечества. Иногда «сдавшиеся» интеллигенты не прочь – опять-таки по традиции – потолковать о наступлении «царства Божьего» на земле, потолковать именно так, как толкует об этом чеховский герой – доктор Астров.
«Те, которые будут жить через сто, двести лет после нас и которые будут презирать нас за то, что мы прожили всю жизнь так глупо и так безвкусно, – те, быть может, найдут средства как быть счастливыми, а мы… У нас… только одна надежда и есть. Надежда, что всегда мы будет почивать в своих гробах, то нас посетят видения, быть может, даже приятные».
Другими словами, мечты о счастливом будущем человечестве не основываются в глазах «сдавшихся» интеллигентов ни на чем реальном.
Прогресса из данных опыта эти интеллигенты вынести не могут.
Да, действительно, замкнувшись в сферу их опыта, т. е. опыта, который суммируется их наблюдениями, с одной стороны, над их собственной жизнью и над жизнью мещанского царства – с другой стороны, заикнувшись в эту ограниченную сферу, говорить ни о каком прогрессе нельзя.
Да. действительно, если иметь в своем распоряжении только два «опытных» обобщения:
1) они, – «сдавшиеся» интеллигенты – «утомленные, надорванные с тяжелой головой, с ленивой душой, без веры, без любви, без цели, как тени, скитаются среди людей и не знают; кто они, зачем живут, чего хотят» (слова одного чеховского героя),
и 2) «мещанское царство» – мелко, безыдейно, пошло;
и если, при этом, общество «сдавшихся» интеллигентов и мир «мещанства» отожествлять с понятием «все человечество» и жизнь названных общественных групп – с понятием «жизни вообще», то вполне естественно дойти до самого глубокого пессимизма по отношению к эмпирической действительности, заразиться паническим «страхом перед жизнью», заговорить об безысходном «трагизме жизни».
Вполне естественно в таком случае доказывать, что, наряду с идеей прогресса, целый ряд других идей не может быть оправдан фактами реальности, что эмпирическая действительность не дает права обосновывать, напр., понятия – «целесообразность», «свобода», «моральный постулат»… Вполне естественно в таком случае утверждать, что за обоснованием последних «понятий» необходимо обратиться к «сверхопытному», потустороннему миру, т. е. совершить пресловутый» прыжок».
Да, все это вполне естественно, но естественно, повторяем, лишь для того, чей кругозор ограничен зрелищем двух общественных групп, – для того, кто из всей массы фигур, двигающихся на исторической сцене, ясно различает только две фигуры, – фигуры капитулировавшего интеллигента и филистера-буржуа, для того, кто, одним словом, имеет дело не с о всей эмпирической действительностью, а только с ее «обрывками».
В таком именно положении находятся современные «идеалисты».
Именно, на почве знакомства с «обрывками» действительности – знакомства только с двумя общественными аггломератами – и вырос новейший метафизический идеализм, т. е. он вырос на совершенно иной почве, чем та, которая воспитала «догматическое мировоззрение».
Более подробные звенья той цепи, которая приковывает современную метафизику к определенной реальной среде, мы установим в следующий раз. Для этого мы обратимся к сборнику «Проблемы идеализма»: некоторые статьи названного сборника содержат в себе весьма и весьма ценный для нас материал.
«Курьер», 1903 г., № 33
Данный текст является ознакомительным фрагментом.