3

3

И вдруг вся его жизнь изменилась, как в сказке. Он стал как бы другим человеком. Вместо того чтобы плыть по течению, лениво отдаваясь волнам, он впервые в жизни наметил себе далекую, трудно достижимую цель и отдал все силы на преодоление преград, которые стояли между ею и им. Впервые обнаружилась в нем упрямая, фламандская воля. Начался наиболее трудный, наиболее важный, подлинно творческий период его биографии — единственно интересный для нас.

Самое странное в биографии Уитмена — это внезапность его перерождения. Жил человек, как мы все, дожил до тридцати пяти лет — и вдруг ни с того ни с сего оказался пророком, мудрецом, боговидцем. Еще вчера в задорной статейке он обличал городскую управу за непорядки на железных дорогах, а сегодня пишет евангелие для вселенского демоса! «Это было внезапное рождение Титана из человека», — говорит один из его почитателей. «Еще вчера он был убогим кропателем никому не нужных стишков, а теперь у него сразу возникли страницы, на которых огненными письменами начертана вечная жизнь. Всего лишь несколько десятков подобных страниц появилось в течение веков сознательной жизни человечества». Сам Уитмен об этом своем перерождении свидетельствует так:

Скажи, не приходил к тебе ни разу

Божественный, внезапный час прозрения,

Когда вдруг лопнут эти пузыри

Богатств, книг, обычаев, искусств,

Политики, торговых дел, любви

И превратятся в сущее ничто?

(«Скажи, не приходил к тебе ни разу»)

К нему, по его словам, этот «божественный час прозрения» пришел в одно июльское ясное утро в 1853 или 1854 году.

«Я помню, — пишет он в „Песне о себе“, — было прозрачное летнее утро. Я лежал на траве… и вдруг на меня снизошло и простерлось вокруг такое чувство покоя и мира, такое всеведение, выше всякой человеческой мудрости, и я понял… что бог — мой брат и что его душа — мне родная… и что ядро всей вселенной — любовь».

Мы не верим в такие мгновенные перерождения: Савл, чтобы сделаться Павлом, должен быть Павлом и раньше. Когда Уитмен писал свои тусклые журнальные очерки или целыми днями валялся на прибрежье Лонг-Айленда, кто скажет, какие вещие чувства, без очертаний и форм, невнятные ему самому, клубились, как туман, в его уме? Ведь впоследствии он сам говорил, что где-то в тайной лаборатории мозга его книга готовилась исподволь, что сам он ничего не знал о ней и даже удивился, когда из своего тайника она нечаянно вышла в свет. Хоть мы и не можем понять, почему из мелких зеленых листочков вдруг вырастает огромный пунцовый цветок, такой непохожий на них, мы знаем, что он весь создан ими, подготовлен ими, где-то издавна в них таился, чтобы вдруг в одну ночь возникнуть таким неожиданным чудом!

Правда, одно время казалось, что жизнь Уитмена все еще движется по прежнему руслу. Возвратившись с юга, он опять поселился в Бруклине и там примкнул было к новой политической партии фри-сойлеров (Free Soil — «Свободная земля»), более левой, чем та, к которой он принадлежал до той поры,[21] но вскоре совсем отошел от политики, стал все чаще уединяться на родительской ферме или на берегу океана, исписывая груды бумаги своим тонким, извилистым почерком, и его семья с удивлением почувствовала, что теперь-то впервые у него появился какой-то жизненный план. «Уж не собирается ли он выступать перед публикой с лекциями? Он наготовил их целые бочки!» — говорила его простодушная мать о бесчисленных черновиках его рукописей.[22]

Но, конечно, всецело отдаться своему новому труду он не мог. Приходилось хоть изредка писать для газет. К тому же его отец стал все чаще прихварывать, и надо было с топором в руках помогать ему в его работе — на постройке бруклинских домов.

И все же семилетие с 1849 по 1855 год в жизни Уитмена совершенно особое: это годы такого целеустремленного, сосредоточенного, упорного творчества, какого до той поры он не знал никогда, годы напряженной духовной работы. Эта-то работа и привела его, одного из заурядных журналистов, какими в то время кишела страна, к созданию бессмертной книги, завоевавшей ему всемирную славу.

Принимаясь за эту книгу, Уитмен ставил себе такие задачи, которые могли быть по плечу только гению. И первая задача была в том, чтобы сделать книгу подлинно американскую, народную, выражающую, так сказать, самую душу Америки.

В то время в публицистике Штатов не раз высказывалась горькая истина, чрезвычайно обидная для национального самолюбия гордой заокеанской республики, что все ее искусство — подражательно, что она еще не создала своего, подлинно американского искусства, которое могло бы сравняться с достижениями «феодальной» Европы — так по инерции называли Европу тогдашние янки, хотя Европа давно уже кипела в капиталистическом индустриальном котле и ее «феодализм» стал явлением архивно-музейным.

А так как американцы сороковых и пятидесятых годов были непоколебимо уверены, что во всем остальном они уже опередили Европу, они не могли примириться со своим отставанием в области литературы, поэзии, музыки, живописи. Хотя в литературе у них уже проявили себя большие таланты — и Вашингтон Ирвинг, и Фенимор Купер, и только что умерший Эдгар По, и философ-моралист Эмерсон, общепризнанный представитель рафинированных интеллигентских кругов Новой Англии, и сладкозвучный Генри Лонгфелло, автор «Псалма жизни» и «Песен о рабстве», — но почти все они были свято верны европейским традициям, руководились в своем творчестве европейскими вкусами, и национально-американского было в них мало. Соединенным Штатам, по убеждению Уитмена, были нужны не такие поэты, и мало-помалу им овладела уверенность, что именно он, Вальтер Уитмен, бруклинский наборщик, «любовник нью-йоркской панели», призван явиться миру как зачинатель новой национально-американской поэзии.

«Задача стояла перед ним колоссальная, — говорит его биограф Хью Айнсон Фоссет, — и он решил выполнить ее, хотя бы для этого потребовалась вся его жизнь. Он решил сделаться голосом, телом, многоликим воплощением своих Штатов».

По весьма правдоподобной догадке того же биографа это решение впервые приняло определенную форму в 1848 году, когда Уитмен, совершив путешествие в Новый Орлеан и обратно, побывал в семнадцати штатах и проехал — по озерам, рекам, прериям — свыше четырех тысяч миль.

«Американцы — самый поэтический народ из всех когда-либо обитавших на нашей планете, — таково было кичливое убеждение, с которым Уитмен вернулся из странствий. — Соединенные Штаты сами по себе есть поэма».

Поэма, еще никем не написанная, и Уитмен решил написать ее.

Впоследствии он не раз утверждал, что вся его книга, от первой до последней строки, продиктована ему тогдашней Америкой. В одном стихотворении у него так и сказано: «Всякий, кто захочет узнать, что такое Америка, в чем отгадка тон великой загадки, какой является для всех чужеземцев атлетическая демократия Нового Света, пусть возьмет эту книгу, и вся Америка станет понятна ему».

«Это самая американская книга из всех, какие были написаны в стихах или в прозе, — вторили ему позднейшие критики. — Это наиболее верное зеркало молодой демократии США».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.