СТО ПЯТЬДЕСЯТ ДОН ЖУАНОВ

СТО ПЯТЬДЕСЯТ ДОН ЖУАНОВ

Невозможно себе представить читателя, которому было бы неизвестно имя Дон Жуана. Кто встречал его в комедии Тирсо де Молина или Мольера, кто — в опере Моцарта, кто — в драматической поэме Алексея Константиновича Толстого, кто — в маленькой трагедии Пушкина, кто — в повести Мериме, кто — в романе Байрона, кто — в рассказе Чапека, кто — в новелле Гофмана, кто — в стихотворении Брюсова, кто... Впрочем, перечислить их — безнадежное занятие. Если бы мы взялись назвать их всех, нам пришлось бы выделить под один этот список целую главку, никак не меньше. Ведь мировая литература насчитывает около ста пятидесяти Дон Жуанов!

И у каждого писателя свой Дон Жуан, не похожий на собратьев.

Согласно преданию, в Испании четырнадцатого века действительно жил дворянин Дон Хуан Тенорио, отчаянный авантюрист, безбожник, дуэлянт, пользовавшийся огромным успехом у женщин. Каждый из писателей, бравшийся за «донжуановскую» тему, использовал эти сведения и создал своего Дон Жуана, не похожего на других.

Если бы случилось такое чудо и все Дон Жуаны, когда-либо созданные воображением писателей, сошлись бы вместе, не обошлось бы без беды. Или, по крайней мере, без доброй потасовки. Потому что сказать про этих Дон Жуанов, что они разные, — значит еще очень слабо выразиться. Многие из них прямо-таки противоположны друг другу по своим характерам. Даже враждебны.

Один из этих Дон Жуанов — грязный соблазнитель, бесчестный убийца, даже вор.

Другой — искатель романтического идеала, тоскующий без истинной, высокой, вечной любви.

Третий попадает в такое тяжелое положение. Он любит женщину и знает, что любим ею. Но он не может открыть ей, кто он — ведь некогда, в честном поединке, им был убит ее муж.

Поэтому он прячется под чужим именем. Но в минуту решительного свидания он открывает возлюбленной свое подлинное имя, рискуя жизнью и тем, что для него дороже жизни — ее любовью. Он и представить себе не может, чтобы лгать любимой.

Четвертого... О, четвертого все это ничуть не смутило бы. Он спокойно придет на свидание в чужом плаще, выдавая себя за другого человека. Его логика проста и цинична: какая разница, что поцелуй назначается не ему? Ведь целовать-то будут его, а не кого-нибудь другого!

За пятого его слуга готов в огонь и в воду: так он любит своего господина. А шестого слуга честит последними словами:

«— Мой хозяин — величайший из всех злодеев, каких когда-либо носила земля, чудовище, собака, дьявол, турок, еретик, который не верит ни в небо, ни в святых, ни в бога, ни в черта, который живет, как гнусный скот, как эпикурейская свинья, как настоящий Сарданапал...»

Вот какое разнообразие! А у одного писателя Дон Жуан вовсе даже и не мужчина, а переодетая женщина!..

Вы думаете, в мировой литературе такой урожай только на Дон Жуанов?

Ничего подобного.

Мы вам рассказали всего только о двух Наполеонах, но это совсем не значит, что их только два и есть. Кроме Лермонтова и Толстого своего («моего») Наполеона создали Пушкин и Тютчев, Виктор Гюго и Бернард Шоу, Генрих Гейне и Василии Андреевич Жуковский... Да мало ли кто еще! Сто пятьдесят Наполеонов, может быть, и не наберется, но уж за несколько-то десятков мы ручаемся. Мы ведь упомянули сейчас только классиков; а стоит вам сегодня выйти из дому, как на афише ближайшего кинотеатра вы вполне можете увидеть рекламу фильма «Ватерлоо», рассказывающего о Наполеоне мрачном, сильном, трагическом. Пройдете еще с полкилометра — и, глядишь, наткнетесь на объявление о польской кинокомедии «Марыся и Наполеон», где знаменитый император, как и положено персонажу комедии, рассмешит вас не хуже Остапа Бендера.

И так не только с Наполеонами. Предоставляем вам самим возможность подсчитать, сколько в литературе наберется Петров Первых, Иванов Грозных, Юлиев Цезарей...

Но тут вы вполне можете задать нам такой вопрос:

— И все-таки — кто же из них настоящий?

Что касается Дон Жуанов, то с ними все более или менее ясно.

Самый первый, реальный Дон Жуан, хоть и жил в самом деле, но было это бог знает когда, и никому точно не известно, как он выглядел и какой у него был характер. Так что, в конце концов, нет никакой беды в том, что каждый писатель представлял себе Дон Жуана таким, каким хотел.

А вот как быть с Митрофанушкой и с Петрушей Гриневым? Если верить историку Ключевскому, который утверждал, что и Фонвизин в Митрофане, и Пушкин в Гриневе изобразили одно и то же социальное явление, нам придется, наверное, сделать вывод, что кто-то из них изобразил это явление правильно, а кто-то — исказил историческую правду.

Ну, а что касается Наполеона, тут вообще все выглядит в высшей степени странно. О Наполеоне-то уж наверняка историкам точно известно, каким он был на самом деле. Сохранились многочисленные его портреты, жизнеописания, оставленные современниками, исторические документы. Наполеон сам оставил мемуары, в которых подробно описал свою жизнь.

Казалось бы, тут уж совсем просто выяснить, какой из двух Наполеонов настоящий. Иначе говоря, выяснить, кто написал о Наполеоне правду: Лермонтов или Толстой?

Не мог же Наполеон одновременно быть таким, как у Лермонтова, и таким, как у Толстого! Разве может так быть, чтобы два человека высказали об одном и том же предмете две принципиально разные точки зрения и при этом оба оказались правы?

Оказывается, может.

Начнем с Митрофанушки и Петруши.

Ключевский считал, что Пушкин изобразил дворянского недоросля XVIII века «беспристрастнее и правдивее Фонвизина. У последнего, — говорил он, — Митрофан сбивается в карикатуру, в комический анекдот. В исторической действительности недоросль — не карикатура и не анекдот...»

Противопоставляя судьбу среднего русского дворянина шумной судьбе высшего дворянства, находившего приют в столичной гвардии, Ключевский писал:

«Скромнее была судьба наших Митрофанов. Они всегда учились понемногу, сквозь слезы при Петре I, со скукой при Екатерине II, не делали правительство, но решительно сделали нашу военную историю XVIII века. Это — пехотные армейские офицеры, и в этом чине они протоптали славный путь от Кунерсдорфа до Рымника и до Нови. Они с русскими солдатами вы несли на своих плечах дорогие лавры Минихов, Румянцевых и Суворовых...» И дальше Ключевский говорил: «Недаром и капитанская дочь М. И. Миронова предпочла добродушного армейца Гринева остроумному и знакомому с французской литературой гвардейцу Швабрину. Историку XVIII века остается одобрить и сочувствие Пушкина и вкус Марьи Ивановны».

Историк Ключевский прав во многом — но только не в своем отношении к фонвизинскому «Недорослю». Митрофан вовсе не «сбивается в карикатуру», хотя он и задуман автором как образ сатирический. И Пушкин, и Фонвизин — оба они сказали о дворянском недоросле правду. Просто Фонвизин сгустил отрицательные свойства недорослей (о которых упоминает и Ключевский: «Учились понемногу... сквозь слезы... со скукой»).

Для Пушкина время Митрофанов и Гриневых стало уже историей. А Фонвизин, современник Митрофана, заботился об исправлении существующих нравов. Ведь человеку, как и обществу, иногда бывает очень полезно увидеть свои пороки сквозь увеличительное стекло.

Кстати, говорят, что комедия Фонвизина имела и самое пря мое действие. По мнению иных его современников, Митрофан был карикатурой на знакомого Фонвизину дворянского мальчика Алексея Оленина. И карикатура произвела на юного Оленина такое впечатление, что он набросился на учебу, учился в Страсбурге и Дрездене, стал одним из образованнейших людей России и даже президентом Академии Художеств...

Как видите, оба — и Пушкин и Фонвизин — написали правду. Но Фонвизин высветил одну сторону этой правды, а Пушкин сосредоточил свое внимание в основном на другой ее стороне.

То же самое можно сказать и о двух Наполеонах: Наполеоне Лермонтова и Наполеоне Льва Толстого.

Сперва эта мысль несколько ошарашивает. Ведь все знают, что Наполеон был человеком яркого и незаурядного таланта: великий полководец, мощный государственный ум. Даже враги Наполеона этого не могли отрицать.

А у Толстого — ничтожный, тщеславный, пустой человечишка. Олицетворенная пошлость. Нуль. О какой же правде тут можно говорить?

И все-таки когда читаешь в «Войне и мире» страницы, посвященные Наполеону, так и хочется сказать: какая правда!

Может быть, все дело в огромном художественном даре Толстого? Может быть, обаяние его таланта помогло ему даже неправду сделать достоверной и убедительной, прямо-таки неотличимой от правды?

Нет. Такое даже Толстому было бы не под силу.

Впрочем, почему «даже Толстому»? Именно Толстой-то и не мог выдавать неправду за правду. Потому что чем крупнее художник, тем острее он ощущает необходимость говорить только правду.

Очень точно сказал об этом один русский поэт:

— Неумение найти и сказать правду — недостаток, который никаким умением говорить неправду не покрыть.

Изображая Наполеона, Толстой стремился выразить ту правду, которая была спрятана от глаз, лежала глубоко под поверхностью общеизвестных фактов.

Толстой показывает придворных, маршалов, камергеров, лакейски пресмыкающихся перед императором:

«Один жест его — и все на цыпочках вышли, предоставляя самому себе и его чувству великого человека».

Рядом с описанием ничтожных, мелких, показных чувств Наполеона слова «великий человек» звучат, конечно, иронически. Даже издевательски.

Толстой вглядывается в поведение наполеоновской челяди, анализирует, изучает природу этого пресмыкательства. Он ясно понимает, что все эти титулованные лакеи смотрят на своего повелителя униженно и подобострастно только потому, что он их повелитель. Тут уже никакого значения не имеет, велик он или ничтожен, талантлив или бездарен.

Читая эти толстовские страницы, мы понимаем: будь даже Наполеон полнейшим ничтожеством, все было бы точно так же.

Так же подобострастно смотрели бы на своего хозяина маршалы и лакеи. Так же искренне считали бы они его великим человеком.

Вот какую правду хотел выразить — и выразил — Толстой.

И эта правда имеет самое прямое отношение к Наполеону и его окружению, к природе единоличной деспотической власти. А оттого, что Толстой нарочно сгустил краски, нарисовав вместо реального Наполеона злую карикатуру на него, эта правда стала лишь еще более очевидна.

Кстати говоря, правда Толстого нисколько не противоречит той картине, которую создал Лермонтов в стихотворении «Воздушный корабль».

Поскольку и то и другое — правда, они и не могут противостоять друг другу.

Лермонтов изобразил Наполеона поверженного и одинокого. Он сочувствует ему, потому что этот Наполеон перестал быть могущественным властелином. А властелин, потерявший власть, никому не страшен и не нужен:

Зарыт он без почестей бранных

Врагами в сыпучий песок...

И те самые маршалы, о подобострастии которых с презрением писал Толстой, остались верны себе: они с тем же подобострастием служат новым властелинам. Они не слышат и не хотят слышать его трагического зова:

И маршалы зова не слышат:

Иные погибли в бою,

Другие ему изменили

И продали шпагу свою.

Итак, оба Наполеона — «настоящие», хотя и разные.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.