Время «Аэлиты»

Время «Аэлиты»

Фантастические романы в творчестве А.Толстого: источники, гуманистическая концепция человека, научное содержание, отношение к авантюрной романистике. Фантастика в пародийно-авантюрных романах 20-х годов (М.Шагинян, В.Катаев, В.Гончаров и др.). Чудесная фантастика и научные мотивы в романах А.Грина. Жюль-верновская традиция: «Плутония» и «Земля Савинкова» В.Обручева. Социально-фантастический роман первой половины 20-х годов: В.Итин, Я.Окунев и др. Антикоммунистическая утопия.

1

Может показаться странным, что «Аэлита», ставшая для Алексея Толстого чем-то вроде моста на родину, оказалась фантастическим романом. Стоит, однако, вспомнить, что этот жанр очень характерен для ранней советской прозы: в том же 1922г., что и «Аэлита», вышли «Страна Гонгури» В.Итина и «Месс-Менд» М.Шагинян, в 1923 — «Трест Д. Е.» И.Эренбурга, «Грядущий мир» Я.Окунева. Список можно продолжить.

Обращение к фантастике Алексея Толстого, убежденного реалиста, несколько даже старомодного на фоне пестрого новаторства тех лет, было не совсем случайным. Еще в 1915г. он начал роман «Свет уединенный». У героя, Егора Ивановича, сообщал Толстой жене, «возникла идея о новом изучении психики (души) при помощи физических приборов и логики (такой прибор можно придумать)… при помощи своего прибора он математически определяет, что ему нужно Варвару Н<иколаевну> убить».[81] (Незаконченный роман опубликован под названием «Егор Абозов»).

В реалистической по характерам и стилистике пьесе Толстого «День битвы» (1913) изображалась будущая империалистическая война. В сходном полуфантастическом жанре Толстой напишет (совместно с П.Сухотиным) в 1930г. пьесу «Это будет». Реально-исторические картины революции и гражданской войны завершаются здесь фантастическим эпилогом о будущей войне Советской России против капиталистической агрессии (роман П.Павленко «На Востоке» появился лишь три года спустя).

Самой ранней «фантастической привязанностью» Толстого были сказка, легенда, предание. Его тянуло написать когда-нибудь, передает Н.Крандиевская-Толстая разговор с Толстым, «роман с привидениями, с подземельями, с зарытыми кладами, со всякой чертовщиной. С детских лет неутолена эта мечта… Насчет привидений это, конечно, ерунда. Но знаешь, без фантастики скушно все же художнику, благоразумно как-то …художник по природе — враль, — вот в чем дело!».[82]

Фантастика была близка дарованию Толстого, его богатому воображению, склонности к импровизации, блестящему мастерству занимательного сюжета. Тяга к чудесному отчасти утолена была в таких бытовых произведениях, как «Чудаки» (1911), «Харитоновское золото» (1911), «Детство Никиты» (1920-1922).

В 1921г., незадолго до «Аэлиты», Толстой закончил повесть «Граф Калиостро», где по-гоголевски натурально и вместе с тем насмешливо изобразил «чертовщину». Здесь появляются злое волшебство и волшебная любовь — едва ли не прямая предшественница любви Лося и Аэлиты. В «Графе Калиостро» Толстой также обнаружил знакомство с теософской литературой, которой воспользуется в «Аэлите».

В повести можно усмотреть художественную полемику с реакциионными фантастами-мистиками. Накануне первой мировой войны получили известность мистические романы В.Крыжановской-Рочестер «Маги», «Смерть планеты», «Законодатели», где маги-теософы изображены носителями высшего добра и справедливости. У Толстого же маг Калиостро — авантюрист и шарлатан. Подвизавшийся под этим и другими именами Джузеппе Бальзаме, по-видимому, искусно пользовался внушением. Своими чудесами он стяжал славу в европейских столицах и в 1778г. объявился в Петербурге. Толстой воспользовался этим фактом для вымышленной истории о том, как Калиостро в имении некоего русского дворянина материализовал портрет злющей красавицы. Чистое чувство хозяина к живой женщине, юной жене волшебника, вытеснило надуманную от скуки мечту о неземной любви к портрету. Черное искусство чародея было посрамлено, а сам он с позором изгнан. Нравственная нить этой истории тоже протягивается к «Аэлите».

«Аэлита» явилась известным синтезом опыта Толстого в утопической, приключенческой и научной разновидностях фантастики. В то же время в этом романе писатель решительно стал на сторону революции. В марсианской фантазии он впервые попытался понять русскую революцию как художник, увидеть в ней закономерный этап истории человечества — истории, развернутой не только в прошлое, но и в будущее. Такую историю желал теперь иметь русский народ, объяснял Вадиму Рощину «красный» подполковник Тетькин в «Восемнадцатом годе».

Научной фантастикой и романтическим «историзмом» легенд об Атлантиде «Аэлита» безмерно далека от «Хождения по мукам». И все-таки именно она была написана между двумя редакциями «Сестер» — эмигрантской и первой советской. Ее, а не другую вещь, читал Толстой в советском посольстве в Берлине накануне возвращения на родину. В это время было написано письмо А.Соболю и опубликовано второе — Н.Чайковскому, в которых Толстой отрекался от добровольного изгнания и из-за которых эмиграция отреклась от него.

Не случайно русская революция проецируется в «Аэлите» на фантастический экран марсианско-земной цивилизации. В легендах об Атлантиде отразились раздумья Толстого о вселенских судьбах человечества. В фантастике Толстой искал простора своему историческому мышлению. Это помогало увидеть в событиях на родине закономерное звено в цепи всемирно-исторических потрясений. Вот почему Толстого заинтересовала баснословно древняя заря человечества и почему он прибегнул к фантастической перелицовке легенд.

Толстой отталкивался от эзотерического (тайного) предания, бытующего в атлантологии наряду с научными трудами. Начало XX в. было отмечено вспышкой атлантомании. Атлантидой бредил не только гимназист Степка по прозвищу Атлантида из «Кондуита и Швамбрании» Л.Кассиля. В народном университете Шанявского В.Брюсов читал лекции о легендарной стране (опубликованы в виде большой статьи «Учители учителей» в горьковской «Летописи» за 1916 год). Характерный для рассказов Аэлиты образ истории-экрана, истории-кинематографа встречается в стихотворении Брюсова 1917г. «Мировой кинематограф». В том бурном году Брюсов и Толстой встречались в комиссариате Временного правительства по регистрации печати, разбирали «какие-то архивы».[83] К легендам об Атлантиде Толстого мог приобщить поэт М.Волошин, с которым они были близки, большой любитель и знаток исторических сказок.

Толстого, вероятно, привлекло то, что у теософов-атлантоманов древность причудливо перемешалась с новейшими представлениями. Вот что об этом пишет атлантолог Н.Жиров: «Во времена гибели Атлантиды часть атлантов спаслась на реактивных кораблях, перелетев в Америку и Африку, а другая часть на космических ракетах якобы улетела на другие планеты. Эта легенда… была положена в основу ряда глав фантастического романа А.Н.Толстого „Аэлита”»[84] (ее использовала и Крыжановская-Рочестер в романе «Смерть планеты»).

Основательница теософии Е.Блаватская и ее последователи У.Скотт-Эллиот, Р.Штейнер и др. (рассказы Аэлиты ближе всего к Штейнеру) изукрасили Платоново предание об Атлантиде множеством неправдоподобных подробностей. Космические ракеты, например, были бы невозможны уже по примитивности производительных сил в кастовом строе, который существовал в Атлантиде согласно теософам. Платон был более историчен, изображая культуру Атлантиды на уровне века бронзы. Н.Ф.Жиров установил, что космическую часть своего псевдомифа теософы заимствовали из научно-фантастических романов XIX в. Скотт-Эллиот, например, взял фантастическую силу «врил», якобы применявшуюся атлантами для воздушных кораблей, из романов Э.Бульвер-Литтона.[85]

Почему же Толстой воспользовался псевдомифом, а не научным сочинением? Да потому что художнику не было нужды доказывать существование Атлантиды, сочиненный же оккультистами миф красив и поэтичен. Создатели мифа обладали незаурядным беллетристическим дарованием, да и черпали свою «атлантологию» из индийского эпоса и других народно-поэтических произведений высокой художественной ценности. «Аэлита» примыкает к поэтической традиции, уходящей в глубину тысячелетий.

2

В «Графе Калиостро» Толстой посмеялся над теософской мистикой. В «Аэлите» разглядел содержавшийся в теософском псевдомифе глухой намек на социальное неравенство в царстве атлантов. Своим колдовством Калиостро порабощает женскую душу. Тускуб силой «древней чертовщины» подавляет волю к жизни своей дочери Аэлиты. Если черная магия Калиостро бессильна против любви и в конце концов смешна, то бесчеловечно холодная рассудочность Тускуба страшновата. Калиостро — нечистая сила из сказки, за Тускубом угадываются безжалостные социальные силы.

В этом наследнике рафинированного интеллекта атлантов-магацитлов Толстой как бы довел до логического завершения просвещенный технократизм, которому Уэллс и Богданов поручали в своих фантастических романах прогрессивную миссию. Мудрецом Тускубом руководит не жажда наживы или иная низменная страсть. Он желает «всего лишь» власти — безраздельной, и прежде всего над умами и душами. Он не хочет обновлять угасающее марсианское человечество (мотив, близкий брюсовской «Земле») не потому, что это невозможно — кипучая кровь атлантов однажды уже влила жизнь в оранжевых обитателей Тумы. Но возрождение грозит поколебать его власть и разрушить его философию, его «эстетику» пышного заката (журнальная публикация «Аэлиты» назвалась «Закат Марса») — вот в чем мораль его деспотизма. Жажда жить, проснувшаяся в шахтах и подземных заводах, говорит Тускуб, — всего лишь темный инстинкт продления рода, «красная тьма», враждебная высшему духу и потому кощунственная.

Философией Тускуба Толстой откликнулся на волновавшую мировую общественность проблему буржуазной цивилизации (Г.Уэллс, И.Эренбург). Ее конец некоторые западные писатели (О.Шпенглер) отождествляли с закатом человечества. В эмиграции Толстой остро ощутил пессимизм послевоенной Европы — «уныние опустошенных душ» (т. 10, с.41). Фатализм Тускуба сконцентрировал мироощущение общества, охваченного чувством обреченности.

С деспотической цепкостью навязывает Тускуб человечеству свой собственный закат. Он почти искренен и по-своему прав, когда оправдывает философию заката двадцатитысячелетней цивилизацией угнетения: так жить в самом деле не стоит… Трудно отделаться от впечатления, что Алексей Толстой угадал самоубийственную психологию современного империализма, готового обречь человечество на истребление, лишь бы не допустить коммунизма.

Утопическая, философски-романтизированная, символическая фигура Тускуба, фанатика и аскета, ничем не напоминает Гарина из второго научно-фантастического романа А.Толстого «Гиперболоид инженера Гарина» (1925-1926) — эпикурейца и гениального авантюриста из белоэмигрантских кабаков. Но в одном они равны — в чудовищном властолюбии.

Алексею Толстому больше чем кому-либо удалось остро современно использовать фантастику для философско-психологического памфлета: в вымышленном марсианине, полностью сохраняя весь фантастический колорит, открыть злодейство глубоко земное, сегодняшнее, а в совершенно реалистическом Гарине дать властолюбие почти космическое, злодейство фантастическое. Тускуб, Гарин и люди их породы — Роллинг, Зоя Монроз — большая удача советской фантастической и приключенческой литературы.

Но, конечно, главная и лучшая фигура Толстого-фантаста — Гусев. Даже в пристрастно-несправедливой статье о первых советских годах Алексея Толстого Корней Чуковский не смог не признать, что ради Гусева затеян был роман, что это «образ широчайше обобщенный, доведенный до размеров национального типа… Миллионы рядовых делателей революции воплотились в этом одном человеке».[86] Именно через Гусева Толстой понял революцию, увидел, что она народная и — что для него было особенно важно — национальная. Гусев пока еще не поставлен в связь с эволюцией писателя от эмигрантской редакции «Сестер» — к «Восемнадцатому году».

Человек из народа, человек действия, Гусев стал новым героем и в научной фантастике. У Жюля Верна положительный герой — ученый или журналист, лицо в известной мере экстерриториальное, пользующееся в буржуазном обществе чем-то вроде социального иммунитета. Герой романов Уэллса — типичный обыватель доброй старой Англии. Волей случая они делаются свидетелями или участниками фантастических событий. Гусев же — борец и исследователь, космопроходец и революционер не по случаю, но по зову сердца.

Лететь в космос, чтобы устроить «у них» революцию, чтобы освободить угнетенных и добыть «бумагу о присоединении к Ресефесер планеты Марс» — без этой цели, без этой идеи не только нет Гусева, весь сюжет без нее лишился бы благородной романтичности и исторического аромата. Гусев, не могущий расстаться с оружием, не умеющий ждать и взвешивать, пытающийся одолеть препятствия кавалерийским наскоком, тлеющий при нэпе после чистого горения в боях за справедливость и свободу, — этот человеческий тип был характерным для эпохи и будет варьироваться Толстым в «Гадюке» и «Голубых городах» (в последнем рассказе, кстати сказать, тоже в связи с утопическими мотивами). Образ Гусева больше чем что-либо делает «Аэлиту» романом, неотъемлемым от своего времени, — качество, редкое в научной фантастике, секретом такого историзма владели разве что Жюль Верн и Уэллс. С Гусевым связано то обстоятельство, что советский научно-фантастический роман возникал как утверждение нового отношения к миру: не страха перед будущим (многие романы Уэллса), но оптимистической веры и борьбы за переделку мира к лучшему.

Гусев, Лось, Гарин — все это персонажи, взятые из жизни. Во времена Жюля Верна проблема героя решалась простым переселением в фантастический роман бытового персонажа либо имела много общего с проблемой романтического героя. Но и опыт романтиков мало мог помочь, когда Толстой стал искать неведомый облик существа иного мира.

Отчасти идя от современной ему фантастики (уэллсовы вырождающиеся патриции и изуродованные цивилизацией пролетарии, красная и черная расы в марсианских романах Э.Берроуза), Толстой отказался, однако, заселять космос дегенератами и паукообразными чудищами. Загадку облика мыслящих существ иных миров он решал, на первый взгляд, традиционно просто: марсиане у него почти такие же люди. Но простота эта отнюдь не так наивна, как антропоцентризм древних, заселивших и Олимп, и Небо себе подобными богами и героями. Устами инженера Лося Толстой с большой убежденностью высказал вполне современную мысль: «Одни законы (природы, — А.Б.) для нас и для них. Во вселенной носится пыль жизни. Одни и те же споры оседают на Марс и на Землю, на все мириады остывающих звезд. Повсюду возникает жизнь, и над жизнью всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек» (т.З, с.546).

Эта перекличка с обсуждавшейся во времена «Аэлиты» теорией панспермии, а также с научно обоснованными гипотезами И.Ефремова, Ч. Оливера и других современных фантастов — примечательный пример порыва художественного реализма в научное знание, подтверждающий их гносеологическую близость.

Толстой по-своему, но в принципе тоже, как и Ефремов, отталкивался от земного опыта. Приметы вымирающей расы? Писатель мог почерпнуть их не только в австралийских или американских резервациях («кирпичные» потомки аолов), но и в цивилизованнейшем городе-спруте с его нездоровой жизнью («голубые» потомки магацитлов). Философия господ? Она тоже вряд ли должна быть существенно иной, если на Марсе господство человека над человеком будет похоже на земное угнетение.

Фантасты вообще широко пользуются принципом аналогии. Но Толстой к тому же искал какого-то объективного основания своей художественной интуиции. Он отвергал уэллсовых селенитов из «Первых людей на Луне» и спрутопауков из «Борьбы миров», ошибочно сбрасывая со счета, что в их фантасмагорическом уродстве гротескно запечатлено «нормальное» земное зло. Романтик и оптимист Толстой и ироничный скептик Уэллс — они были очень разными фантастами. Впрочем, прекрасные обитатели Утопии в романе Уэллса «Люди как боги» нисколько не расходятся с толстовским идеалом человека.

Тем не менее в неприятии «космического» уродства был и тот рациональный смысл, что современный фантаст не может рисовать инопланетное существо, никак не поверяя свой художественный замысел. Правда, нынче фантасты допускают самые невероятные формы разумной жизни (вплоть до кристаллической). В этом свете антропоцентризм Толстого: «нельзя создать животное более совершенное, чем человек», может показаться устаревшим. Но в главе «Великое Кольцо» мы увидим, что аргументы «антропоцентриста» И.Ефремова по крайней мере не менее основательны, чем умозрительные соображения его противников.

Конечно, Толстой, беря земного человека исходной моделью Разумного существа вообще, руководствовался прежде всего эстетическим и этическим чутьем, а не глубокими научными соображениями. Но этот художнический антропоцентризм позволил ему создать не только гумманистический внешний облик, но и правдоподобный внутренний мир марсиан.

Метод Толстого одновременно и сложен и прост. Писатель переносит земные чувства и побуждения в фантастическую обстановку не неизменными (как поступают сотни фантастов). Он именно меняет, модифицирует земную психику в соответствии с неземными условиями и строго придерживается этого принципа. Он отбирает, далее, не заурядные и случайные, но коренные и общечеловеческие идеи и побуждения, которые, вероятно, не чужды любому разумному существу (если, конечно, оно хоть сколько-нибудь похоже на нас). Толстой как бы схематизирует человеческую душевную организацию, но это не равнозначно схеме, потому что он не упрощает, а укрупняет.

В Аэлите, этой, по словам безошибочного в своих симпатиях и антипатиях Гусева, очень приятной барышне, узнаешь чистую, преданную душу женщин ранних романов и рассказов Алексея Толстого, звездочками-светлячками светящих в сумерках разрушающихся дворянских гнезд. Как подсолнечник к солнцу, тянется она к любви и в борьбе за нее обнаруживает благородство и силу характера. Лучше подземелья царицы Магр, лучше смерть, чем вечный запрет любви.

Аэлита воспитана в религиозной, философской боязни чувства — хао, «красной тьмы», якобы враждебного разуму. Чувство марсианки к человеку Земли больше, чем влечение женщины. Для Аэлиты любить Сына Неба — это любить жизнь. Любовь Лося открывает ей, что земная страсть враждебна только эгоистической рассудочности угасающего мира. И путь любви для нее — это путь к жизни от смерти, от холодеющего Марса к веселой зеленой Земле. Необыкновенная, экзотическая любовь в «Аэлите» глубоко человечна.

Для Лося борьба за Аэлиту, за личное счастье перерастает в солидарность с делом Гусева. Камерный, интимный мотив вливается в социальную, революционную тему романа. В Лосе и Аэлите намечен нравственный поворот, который совершит революция в четырех главных героях «Восемнадцатого года» и «Хмурого утра».

Примечательна в этом плане перекличка «Аэлиты» с марсианскими романами Берроуза, отца небезызвестного Тарзана. Этот писатель подготовил в англо-американской фантастике так называемую космическую оперу — ковбойский вестерн, перенесенный на другие планеты. В 20-е годы романы Берроуза обильно переводились у нас. В «Аэлите» можно заметить отсвет талантливого воображения американского фантаста (мертвые города, гигантские битвы воздушных кораблей, подвиги могучих землян среди слабосильных марсиан). И — ничего похожего в побуждениях героев.

Берроуз рисует своего космического Тарзана Джона Картера джентльменом и рыцарем. Этот искатель приключений может поднять меч в защиту марсианских рабов, но ему и в голову не придет, что в затеянной резне освобожденные поголовно погибнут. Лось оставляет Аэлиту ради восстания. Джон Картер прокладывает дорогу к принцессе Марса по горам трупов. Рука Деи Терис — единственная цель фантасмагорического избиения миллионных армий. Даже самый гуманный свой подвиг — ликвидацию аварии на атмосферных станциях, питающих кислородом убегающую газовую оболочку планеты, — Картер совершает не столько во имя человечества, сколько потому, что задохнутся его жена и ребенок. Очень «по-земному» и очень по-американски.

Алексей Толстой не гримирует по-марсиански земные побуждения. Он переносит, мы говорили, в чужой мир наиболее общие настроения и эмоции (по сходству общих законов природы, о которых говорит Лось) и лишь в той мере, в какой позволяет предположенная близость марсианских обстоятельств земным. Психологическая детализация дается лишь в самом общем виде. Писатель не претендует в своих марсианах больше чем на философско-психологический силуэт, он останавливается у той грани, за которой начинается «земная» пластичность — но и произвольный вымысел.

Тускуб — сгусток классовой психологии и философии. Будь его фигура чересчур детализирована, он выглядел бы почти карикатурой и выпал бы из обобщенно-романтического стиля романа. Резец художника удалял материал из заготовленной глыбы крупными кусками, оставляя только самое необходимое. Внутренний облик предстал в самом приблизительном виде, но это-то и требовалось для такого персонажа.

Мастерская схематизация марсианских типов найдена была Толстым не только в связи с поисками фантастического стиля, но и в связи с важными для него в те годы поисками социальной конструкции. Писателю важно было определить в еще не до конца понятой сложности пореволюционного мира самые простые, но зато и самые главные, общечеловечески-космические полюсы. И они хорошо чувствуются в «Аэлите»: ледяному эгоцентризму и безнадежному пессимизму Тускуба противостоят горячий пролетарский коллективизм и оптимистичность Гусева.

3

Романтические картины марсианского человечества, легенды и мифы, людские судьбы и страсти — вот наиболее впечатляющий художественный план «Аэлиты». Космическая техника, описанная зримо, сочно, увлекательно, была не особенно оригинальной и только наполовину фантастической. Писатель воспользовался готовыми проектами, правда, еще не осуществленными. Устройство реактивного «яйца» Лося воспроизводит ракету К.Э.Циолковского, описанную в его труде «Исследование мирового пространства реактивными приборами». Толстой допустил неточности, бросающиеся в глаза современному читателю: «яйцу» сообщает движение не непрерывное горение, а серия взрывов, взрывная же работа двигателя мгновенно уничтожила бы Лося с Гусевым. Впрочем, в те времена это вряд ли было ясно даже крупным специалистам.

В «Гиперболоиде инженера Гарина» Толстой дал более оригинальные технические идеи. Правда, и здесь техническая фантастика занимает сравнительно небольшое место. Она служит скорее мотивировкой борьбы за гаринское изобретение, а эта борьба делается канвой острого памфлета на империализм с его стремлением к мировой диктатуре, Алексей Толстой уже тогда, в 20-е годы, угадал далеко идущие замысли фашизма и впоследствии гордился своей прозорливостью.

Фантастические романы Толстого поучительны изяществом, с каким научный материал вписан в приключенческую фабулу и политический памфлет. Писателю это далось не сразу. В первоначальном наброске «Гиперболоида», рассказе «Союз пяти» (написан в 1924г.), Толстой связал было авантюру Игнатия Руфа с уже использованными в «Аэлите» ракетной техникой и космосом (те же яйцевидные реактивные аппараты, даже упоминается имя русского инженера Лося). Промышленный магнат Игнатий Руф (прообраз Роллинга) раскалывал Луну ракетами, начиненными сверхмощной взрывчаткой, а когда мир забился в панической истерике, диктовал свою волю.

Коллизия была не столь уж фантастична. Одоевский, Верн, Уэллс, изображавшие возбуждение общества перед необычным («Петербургские письма», «Вверх дном», «В дни кометы»), могли бы сослаться на действительные волнения, охватывавшие страны и целые континенты при более привычных явлениях — затмениях, землетрясениях, наводнениях. Сюжет «Союза пяти» сворачивал в проторенное литературное русло. Опереточное злодейство не вязалось к тому же с романтикой космоса, да и было мало правдоподобно, чтобы трезвый делец делал ставку на изобретение, которым увлекались мечтатели. (В «Аэлите» межпланетный перелет обрамлен легендами, героикой, лирикой).

В романе Толстой привел технику в соответствие с масштабом и характером социальной темы. Гиперболоид — универсальный аппарат: и страшное оружие, и мощное промышленное орудие. Он режет пополам линейные крейсеры и бурит шахту, из которой Гарин черпает золото. Обоюдоострость, универсальность типичны для техники и промышленности XX в. (эта мысль варьируется и в другой линии «Гиперболоида»: химические концерны Роллинга производят краски, лекарства — и яды, газы). Обесценив мировую валюту, Гарин надеется развязать анархию и захватить власть.

Мотив обесценения золота встречается в одном из последних романов Верна «В погоне за метеором» (опубликован посмертно, в 1908г.). Великий фантаст отразил здесь нарастание империалистических противоречий. Правительства передрались из-за колоссального золотого метеорита, сбитого на берегу океана лучом антитяготения. Преданный науке изобретатель с помощью той же машины антитяготения сталкивает гору золота в морскую пучину.

Некоторыми внешними атрибутами гаринский гиперболоид напоминает этот аппарат. Не исключено также, что до Толстого дошел слух о действительной попытке построить прибор, концентрирующий тепловую энергию в узкий нерассеивающийся луч: “Старый знакомый, Оленин, — писал он, — рассказывал мне действительную историю постройки такого гиперболоида; инженер, сделавший это открытие, погиб в 1918 году в Сибири» (т.19, с.135).

Возможно «рассказ Оленина» послужил зерном замысла, но научно-техническая основа романа замышлялась шире. Гарин собирался использовать гиперболоид для передачи электроэнергии без проводов. В записной книжке Толстого есть запись: «Ультрафиолет<овый> луч — вместо электрич<еского> провода (т.4, с.827). В первой публикации (в „Красной нови”) и в рукописи с более поздней правкой тема гиперболоида переплетается с темой атомной энергии: Было использовано свойство платино-синеродистого бария светиться в присутствии радиевых солей. На острове устанавливалось освещение вечными лампами… Инженер Чермак проектировал по заданиям Гарина радио-водородный двигатель. По-видимому, радиево-водородный, — А.Б.) …Ведь двигатель в сто лошадиных сил предполагалось уместить в сигарной коробке… Гарин известил весь свет об имеющихся у него неограниченных запасах радия и объявил конкурс на работу „Проблема искусственного разложения атома”».[87]

Когда писался «Гиперболоид», первым искусственно расщепленным элементом был азот (1919г.). Получался кислород и водород (протий). Водород можно было сжигать старым способом. (На полях рукописи помета, вероятно редактора или консультанта: «Водород должен был взрываться в цилиндрах двигателя?», — А.Б.). Но, разумеется, «двигатель в сигарной коробке», подобно малогабаритным атомным двигателям на марсианских воздушных лодках, рисовался Толстому чем-то принципиально отличным от старого громоздкого двигателя внутреннего сгорания.

Для Толстого, как, впрочем, и для ученых в те годы, конкретные формы применения атомной энергии были достаточно туманны. Атомная тематика к тому же требовала разработки и отвлекала в сторону от гиперболоида. При переиздании романа Толстой опустил атомные замыслы Гарина. (Пожертвовал даже такой любопытной сегодня деталью: Гарин добывал радий, чтобы, «пользуясь одним из его свойств, делать воздух электропроводным», создать «электрические орудия.., перед которыми разрушительная сила гиперболоида показалась бы игрушкой»).[88] Гарину, бешено торопившемуся пустить в ход свое оружие, было не до научных изысканий.

Идея гиперболоида очень увлекла читателей, хотя они понимали, что игольчатый тепловой луч мешают получить непреодолимые технологические препятствия. В свое время профессор Г.Слюсарев в книге «О возможном и невозможном в оптике» (1944) доказал, что Толстой игнорирует законы оптики, термодинамики и химии порохов. «Гиперболоид» долго считался примером научно ошибочной фантастики. Но мало-помалу в стене предубежденности образовались бреши. Оказалось, например, что при взрыве заряда, имеющего сферическую выемку, наибольшая температура и давление распространяются по оси сферы. Благодаря этому малокалиберный снаряд прожигает мощную броню. И хотя этот кумулятивный эффект ограничен небольшим расстоянием, важен сам принцип концентрации потока энергии.

В простоте идеи гиперболоида было изящество, часто сопутствующее гениальной догадке, тем не менее оптика гаринского прибора ошибочна. Следовало бы взять по крайней мере эллипсоидные, а не гиперболоидные зеркала. Впрочем, и это бы не помогло: в обычной оптике нерассеивающийся луч по многим причинам принципиально невозможен. По этому поводу физик В.Смилга остроумно заметил, что детализация фантастической конструкции обратно пропорциональна ее правдоподобию.[89] Но вот что говорил академик Л.Арцимович: «Для любителей научной фантастики я хочу заметить, что игольчатые пучки (излучения, — А.Б.) атомных радиостанций представляют собой своеобразную реализацию идеи „Гиперболоида инженера Гарина”».[90] Имеется в виду открытие Н.Басовым и М.Прохоровым квантовых генераторов — лазеров. В лазерах накопленная возбужденными атомами энергия излучается почти нерассеивающимся пучком, и он прожигает даже алмаз. Квантовая физика позволила обойти запреты оптики, а исходная идея осталась. Толстой бросил ее в миллионные читательские массы, и, быть может, ослепительный световой шнур несовершенно «сконструированного», но талантливо задуманного прибора, осветил какую-то тропку к подлинному открытию. Сила романа в том, что он поэтически возбуждал ищущую мысль.

Писавшие о фантастике Алексея Толстого, к сожалению, мало уделяли внимания этому ее свойству — не непосредственно познавательному, а научно-поэтическому. А ведь в нем — секрет долгой жизни научно-фантастических романов Алексея Толстого. Неизбежную для фантаста условность научного материала Толстой искусно восполнял удивительным правдоподобием, поднимаясь от правдоподобия внешнего к неожиданно дальновидным предвосхищениям. В этом плане сохраняет значение и научно-художественное содержание «Аэлиты» — поэзия космических пространств, удивительно достоверное описание ракеты Лося, марсианских вертолетов с гибкими крыльями, моторов, работающих на энергии распада вещества, и т.д.

В творчестве Алексея Толстого созрела научно-художественная специфика русской фантастики. Путь в фантастику от науки, который был проложен Циолковским и Обручевым, Толстой закрепил как большой художник слова, продемонстрировав сродственность научной фантазии художественному реализму. Толстой не изучал науку так широко и методически, как Александр Беляев, но умело пользовался, например в работе над «Гиперболоидом», консультациями академика П.П.Лазарева. Общение с ученым не застраховало от промахов (Толстой, например, признался, что в «Гиперболоиде» произвел род человеческий от «человекоподобного ящера», — желая, видимо, сказать, что наши отдаленные предки вышли из воды), но удерживало от поверхностного дилетантизма. Фантаст не может профессионально знать все и нередко щеголяет тем, что ему в новинку, утомительно описывая детали. Толстой никогда не доводит читателя до головной боли мельканием колес и рычагов, «таинственной» путаницей трубопроводов и радиосхем, не козыряет (как молодые фантасты 60-х годов) новейшими учеными словечками.

В по-жюльверновски пластичных описаниях техники он по-чеховски лаконичен. Он выхватывает те броские и типичные детали, в которых выражается «внутренний жест» машины — главная ее функция (прием, родственный его психологическим портретам). Толстой привил нашей фантастике благородную простоту и изящество классиков, и это не было механическим перенесением приемов реалистической литературы. Вместе с художественной культурой реалистов он принес в советскую фантастику традицию творческого новаторства и разработал принципиально важные элементы фантастической поэтики.

4

Для современников вовсе не было очевидно, что научно-фантастические произведения Алексея Толстого положили начало важной линии советской литературы. М.Горький в письме С.Н.Сергееву-Ценскому объяснил появление «марсианского сочинения» Толстого увлеченностью фабульным романом и сенсационной сюжетностью: «Сейчас в Европах очень увлекаются этим делом. Быт, психология — надоели».[91] Горький был прав только отчасти. Толстой не чурался литературных веяний своего времени, но искал собственный путь. Соединяя острый приключенческий сюжет с политическим памфлетом, революционной героикой и подлинно научным фантастическим материалом. Толстой по существу разрывал рамки европейского авантюрного романа и выступал в Советской России застрельщиком иного, хотя формально близкого жанра.

Толстой не обольщался достоинствами сенсационного авантюрного романа, который под именем «красного Пинкертона» пытались пересадить на советскую почву. Он отлично разбирался в системе сюжетных трюков, изобретенных для подогревания читательского интереса (например, запускать фабулу, как киноленту, в обратном порядке). «Занимательно, пока читаешь, — писал Толстой в одной из статей 1924г., — но когда дочитаешь до конца — то плюнешь, поняв, что тебя просто одурачили. Таким методом сейчас пишутся три четверти романов в Западной Европе. Это не искусство… В искусстве все — в значительности художника-наблюдателя, все — в величине его личности, в его страстях и чувствах» (т. 10, с.71).

Образчиком бульварного решения научно-фантастической темы были «Повести о Марсе» (1925) Н.Арельского. Здесь ни кинематографиическая живость сюжета, ни драматизация языка в духе «великого немого» («неистовым порывом его охватила жажда разгадки», «еще секунда и он нашел дверь»), ни броскость многообещающих заголовков («В доисторическом лесу», «Ни-Сол создает новую религию», «Новый мир рождается») не могли восполнить легковесности вымысла. Научный багаж «Повестей», писал рецензент, «укладывается в такие убогие чемоданчики слов -радиоаэробиль, радиоопера, радиолампа (для освещения, — А.Б.) и даже радиоревольвер. Почему не радиопалка?»[92] Потому что «радиопалки» не было в романах Берроуза, у которого, путая созвучие слов со смыслом терминов, переняли бутафорскую науку и технику авторы авантюрных романов. Берроуз довольно неразборчиво черпал «научно-техническую» оснастку у всех понемногу — от Лукиана до Сирано де Бержерака и от Фламмариона до Хаггарда. В его фантастических романах истинно «нижегородско-французское» смешение стилей и эпох. Марсианский воздушный флот больше походил на поднятые в облака морские суда — с мачтами, палубами, килями. Корабли то парят под парусами, то получают тягу от «радиодвигателя»; подъемную силу создают «отталкивающие лучи» весьма туманного свойства.

Толстой тоже не прошел мимо Берроуза. Марсианские летательные аппараты у него тоже именуются кораблями и лодками. Но на этом сходство кончается. Двумя-тремя штрихами Толстой набрасывает схему, близкую к реальности: крылья и вертикальный винт, как у автожира; винт вращает двигатель, в котором под действием электричества распадается «серый порошок».

Эпигонов соблазняло то, от чего Толстой отталкивался. Вещественность чужого образа, который они целиком, механически тянули в свой роман, была для него толчком к оригинальной выдумке. Возможно, Толстому запомнилось отверстие в потолке, «просверленное» лучом антитяготения в романе Верна «В погоне за метеором». Возможно, через это отверстие Толстому привиделись сквозные вензеля, которые Гарин прожигает в стальных полосах в подвале дачи на Крестовском. Но принцип действия гиперболоида взят был не из романов. Трудно догадаться, что способ (и чуть ли не текст) конспиративной переписки Гарина с Роллингом, когда они через газетные объявления сговариваются о взрыве германских химических заводов, заимствован из рассказа Конан Дойла, — настолько взятое вписано в толстовскую ситуацию, настолько оно в духе персонажей романа.

От издания к изданию Толстой очищал «Гиперболоид» и «Аэлиту» от мотивов, сцен, лексических наслоений, привнесенных было ориентацией на сенсационную романистику.[93] Существенной переделке подвергся образ Гусева — снят был налет авантюрности и плакатной, несколько даже пародийной (в духе «красного Пинкертона») революционности. Устранены сентиментально-мистические ноты во взаимоотношениях Лося — Аэлиты, Зои Монроз — Янсена. Четче, определенней проведено идеологическое размежевание героев.

Толстой прошел как бы сквозь авантюрный роман — взял некоторые его элементы для романа иного рода, где невероятные приключения делаются возможны в силу научно обоснованной посылки и где научный материал поэтому приобретал иное качество, которого никогда не получал в авантюрно-фантастическом романе. Создатели этого последнего заботились о том, чтобы «научными» мотивами подперчить сенсационную интригу и тем самым придать своей выдумке современный колорит. Т.е. научно-фантастический элемент, с ударением на втором слове и кавычками на первом, играл здесь роль сугубо служебную.

5

Авантюрно-фантастический роман был явлением эклектическим — не столько сложным, сколько пестрым. В «Месс-Менд» и «Лори Лэн, металлисте» М.Шагинян, «Тресте Д.Е.» И.Эренбурга, «Грядущем мире» (1923) и «Завтрашнем дне» (1924) Я.Окунева, «Острове Эрендорфе» (1924) и «Повелителе железа» (1925) В.Катаева, «Республике Итль» (1926) Б.Лавренева, «Иприте» (1926) Вс.Иванова и В.Шкловского, «Борьбе в эфире» (1928) А.Беляева, «Запахе лимона» (1928) Л.Рубуса (Л.Рубинова и Л.Успенского) и других произведениях подобного рода сенсационная фабула с ее весьма условной героикой декорирована причудливым научно-фантастическим орнаментом.

Деформированность научно-фантастического элемента определяялась «разбросанностью» сатирически-пародийной задачи. В крайних формах гротеска, в которых изображались империалисты, военщина, шпионы и авантюристы, фантастика и не могла не быть столь же условной. Но одновременно жанр включал литературную пародию на западный и отечественный авантюрный роман и вдобавок — автопародию. Роман разрушался, превращаясь в какую-то литературную игру, и в этой игре «научные» и «утопические» мотивы лишались серьезного смысла.

Уже в заглавии своего романа Катаев обыгрывал имя одного из зачинателей этого странного жанра: Эренбург-Эрендорф. Катаев высмеивал «телеграфный» эренбурговский психологизм (сыщик, солдафон и индийский коммунист к месту и не к месту многозначительно «улыбаются», подобно великому провокатору Енсу Бооту), издевался в предисловии над сюжетными трафаретами авантюрников, высмеивал водевильное изображение коммунистов (сам при этом впадая в пошловатый тон), выводил под именем Стенли Холмса «племянника» знаменитого сыщика («красные» его родственники поразительно смахивают на этого кретина) и прибегал к сотне других литературных реминисценций. Метко, остроумно, язвительно. Но для литературной пародии форма романа была несообразно просторна, а для романа пародийное содержание — анемичным.

Не случайно буйный поток этих пародий почти не оставил следа. Странный жанр напоминает о себе разве что отдаленным отголоском в знаменитых сатирических романах И.Ильфа и Е.Петрова. Талантливые писатели пристально вглядывались в литературу как часть жизни своего времени (чего не скажешь про литературную игру авторов «красного Пинкертона»).

Известно, что Катаев подсказал Ильфу и Петрову сюжет «Двенадцати стульев», но лишь недавно была отмечена близость этого романа творчеству самого Катаева.[94] «Классическая» реплика под занавес поверженного Остапа Бендера: «Графа Монте-Кристо из меня не вышло. Придется переквалифицироваться в управдомы»[95] удивительно совпадает с меланхолическим умозаключением потерпевшего фиаско Стенли Холмса: «Придется себе заблаговременно подыскать какую-нибудь тихую профессию».[96]

Прослеживается связь «Двенадцати стульев» и с другим авантюрным романом 20-х годов — «Долиной смерти» (1924) В.Гончарова. Эпопея отца Федора в поисках зашитого в стул клада очень похожа на злоключения гончаровского дьякона Ипостасина с таинственным детрюитом. Спасаясь от чекистов, дьякон скрылся в неприступных кавказских скалах и тихо спятил в обществе шакалов, как отец Федор в соседстве с орлом в аналогичном кавказском эпизоде. Любопытно, однако, что как раз гончаровский персонаж кажется списанным с отца Федора, а не наоборот. Ничего похожего на социально-бытовой подтекст сатиры Ильфа и Петрова у Гончарова нет. Искры дарования (они, по-видимому, и остановили внимание авторов «Двенадцати стульев») поглотила модная авантюрно-пародийная волна.

Между умопомрачительными приключениями Гончаров иногда довольно толково описывает (по книгам), например, лучевую болезнь и даже прорицает, что когда-нибудь «появится на свет божий» атомная взрывчатка. Но когда сам начинает фантазировать и сообщает, например, что радиоактивные металлы добываются выплавкой из руд или что пучок радиоактивного излучения режет материальные тела (да еще «со свистом»!), вспоминается одна реплика в романе Гончарова: «Это или абсолютное незнакомство с физикой, или вообще дурость».[97]

С.Григорьев, автор научно-фантастических рассказов и романа «Гибель Британии» (1925),[98] вспоминая в конце 30-х годов недавнее прошлое советской фантастики, писал: «Часто автор (чем в юности грешил и я) к острому сюжету приплетает квантум сатис научно-технической безответственной чепухи, в которой иногда бессилен разобраться и редактор, хотя бы человек образованный».[99] Так, у Катаева в обоих романах почетное место заняла «машина обратного тока», загадочным образом с большой силой намагничивающая на расстоянии все железное. Абсурдность изобретения была очевидна для каждого, способного сменить перегоревшие пробки, у Катаева же оно решает судьбы мира: оружие намагничивается, склеивается в кучу и война прекращается.

Разумеется, это было эпатированием: передразнивалась лихость, с какой авторы «красного Пинкертона» кинулись изобретать разную техническую невидаль. Но и Катаев, высмеивавший советский авантюрный роман, и М.Шагинян (Джим Доллар), пародировавшая буржуазный, и Гончаров, передразнивавший всех и самого себя, превращали научно-фантастические мотивы в предмет литературной игры.

В «Месс-Менд» Шагинян умельцы-пролетарии побеждают капиталистов при помощи таких бутафорских аллегорий, как зеркала, хранящие изображение тех, кто в них смотрелся, скрываются в раздвигающихся стенах, устраивают пост подслушивания в …канализационной трубе. Писательнице хотелось, чтоб вещи, сделанные рабочими руками, были «с фокусами, чтобы они досаждали своим хозяевам» и, наоборот, «помогали рабочим бороться. Замки — открываться от одного только нажима, стены — подслушивать, прятать ходы и тайники».[100]

Сперва Шагинян замышляла, «используя обычные западноевропейские штампы детективов», направить «их острие против разрушительных сил империализма и фашизма 20-х годов нашего века» (с.346). Затем, видимо, усомнившись, что и «перенаправленному» штампу не под силу столь ответственная идеологическая нагрузка, заменила его своим собственным, «красным» трюком с двойным ликом вещей. Этот трюк, объясняет она, имел уже не «личный характер (который присущ, по ее мнению, „обычным трюкам в романах и в кино”, — А.Б.), а рабоче-производственный, стало быть, коллективистский, и „быть другим он и не может, потому что вещи делаются рабочими (!). Отсюда — плодотворность (!) темы, ее не надуманный, а сам собой возникающий романтизм» (с.346).

Несокрушимая логика. Забавно, что все это без улыбки преподносится теперь (мы цитируем послесловие к переработанному изданию романа 1960г.). Ведь дело даже не в этом наивном «классовом столкновении» трюков; беда в том, что по-прежнему трюк самонадеянно претендует на непосредственно идеологическое содержание. Именно так: Содержание: возникает из неисчерпаемых возможностей нового — вещевого — трюка (с.341). Не прием из содержания, а — наоборот!

И здесь проясняется замысел. «Тема: рабочий может победить капитал через тайную власть над созданиями своих рук, вещами. Иначе — развитие производительных сил взрывает производственные отношения» (с.341). «Красный» трюк понадобился, стало быть, для того, чтобы переложить марксизм на язык трюка… пародисты теряли меру (а на ней ведь держится жанр!).

Естественно, что «новаторское» единение примитивного социологизма с формалистическим эстетством не всеми было оценено. «Не забудем, что это пародия, — вынуждена пуститься в объяснения писательница, „Месс-Менд” пародирует западноевропейскую форму авантюрного романа, а не подражает ей, как ошибочно думают некоторые критики» (с.346). Но пародия хотя бы не нуждается в пояснении, что она есть пародия.

Вряд ли надо было доказывать, как это делает в послесловии (к новому изданию) Мариэтта Шагинян, что «Месс-Менд» «не халтура». Литературный путь талантливой писательницы свидетельствует, насколько она далека от халтуры. «Месс-Менд» в свое время имел успех как раз потому, что талант, увлеченность и трудолюбие (некоторые главы переделывались до десяти раз) боролись с упрощенной установкой и кое в чем ее преодолели. Роман удался в той части, где сказку не деформируют неприсущие ей научные и социологические категории. Порок, однако, был в самой природе замысла — в убежденности, что трюки все могут, даже прославить большую идею, тогда как они-то и рядят ее в скоморошьи лохмотья.