Андрей Канавщиков Тамга на сердце

Андрей Канавщиков

Тамга на сердце

Памяти Энвера Жемлиханова

Семья поэта Энвера Жемлиханова, уроженца богатого татарского рода, имевшего два магазина и два парохода на Волге, попавшего затем в жернова революции и Великой Отечественной, в 1949 году переехала из Магнитогорска в Великие Луки. Тогда, если кто позабыл, нашим общим адресом был Советский Союз, и переезды считались в порядке вещей.

Кто-то ехал сюда, кто-то ехал оттуда, а 13-летний Энвер ехал, чтобы полюбить древнюю Великолукскую землю и состояться здесь в качестве яркого русского поэта. Иные русские меньше любили свои края, чем этот татарин, беспредельно открытый миру и людям:

Вырастал я добрым, не жалел я ласки,

Всякой сущей твари не желал я зла.

Прислонился в детстве к раскалённой дверце —

До сих пор с тамгою левая ладонь.

А тамга поболе — от любви на сердце,

Потому что злее у неё огонь.

И с этой тамгою на сердце Энвер Мухамедович всегда и жил. Страдал от «злого огня» и жил, став в Великих Луках формально первым и единственным поэтом — членом Союза писателей СССР, а фактически той фигурой, которая и сейчас, почти через 15 лет после его смерти, способна вселить трепет в любого местного отвязанного ниспровергателя авторитетов.

Ну, невозможно его свергнуть ни с какого пьедестала, потому как и пьедестала никогда не было, разве что шуточный бетонный куб во дворе общежития Литинститута, который великодушно был пожертвован под будущий памятник Николаю Рубцову.

То сооружение размером где-то два на два метра, оставшееся от какого-то гипсового пионера или девушки с веслом, усмотрели Жемлиханов, Рубцов и другие студенты — Валентин Кочетков, Виктор Чугунов, Игорь Пантюхов, Виктор Козько, Владимир Быковский, Владимир Панюшкин. Стали размышлять, кому бы такой пьедестал был впору, и единогласно решили присудить его Николая Рубцову со словами:

— Пользуйся, Коля, нашей добротой.

Так что даже шуточный постамент — и тот миновал поэта. Да и не стремился Энвер Жемлиханов к каким-либо пьедесталам, охотнее склоняясь за токарным станком местного завода, чем перед иными партийными условностями. А вот образчик его «заводской лирики» — ни слова о партсъездах и о перевыполнении плана, просто сверчок ведёт себе свою незатейливую песенку:

Будто где-то бьётся родничок,

Наполняя голубую чашу…

Да ведь это песельник-сверчок

Одомашнил раздевалку нашу!

Средь хламья спецовок не гаси,

Утверждай целебное журчанье.

Воплощенье избяной Руси,

Вот и ты подался в заводчане…

Даже за пределами Великих Лук широко известна история, когда после окончания Литинститута Жемлиханова приглашали работать собкором «Комсомольской правды», а он отказался. И стихи на эту тему сочинил, весьма прозвучавшие в определённых кругах:

Врать, как «Правда», — не хочу!

Отгорблю и робу скину —

Поквитаемся сиречь.

Потому ломаю спину,

Чтобы душу уберечь…

Ну, не было у человека потребности и умения наступать музам на горло. Как иные творцы прятались от неприятных реалий советского быта в дворницких сторожках и в котельных, так Энвер Мухамедович выбрал себе путь станочника. Помимо стихов, увлекался фотографией, прекрасно пел, по слуху мог подобрать на гитаре или пианино любую мелодию.

Вот что рассказывала мне в интервью его супруга Лилия Румянцева, с которой они были вместе с 1962 года:

«Я думаю даже — иногда Энверу было скучно, когда он понимал, что от окружающих он получает гораздо меньше, чем может дать сам. Интересный факт, но до поступления в Литинститут, они с другом за компанию поступали во ВГИК. Толик не прошёл, а Энвер преодолел барьеры и первого тура, и второго. Собрался уезжать друг, беспечно уехал и Энвер, на память оставив документ о выдержанных испытаниях за подписью прославленного Черкасова».

Обаяние этого человека, равно как и обаяние его творчества, — огромны. На него нельзя было долго сердиться даже за дело, до того всё было у него искренне, с особой чистотой и обезоруживающей откровенностью. Он мог подойти к партийному журналисту и сказать тому в глаза: «Когда мы победим, я тебя застрелю». Он мог написать восторженное славословие концу Советской власти в стране, когда иные жевали сопли и ждали, чем всё закончится:

Свобода нынче заново дана.

Явилась — возвышая и калеча.

Ведь быть рабом в любые времена

И проще, и бесхлопотней, и легче.

Но в чувствах полновластвует весна,

И люди прозревают год от года.

А всё-таки, да здравствует Свобода!

И всё-таки, да здравствует она.

Энвер Жемлиханов был в высшей степени неудобен, ни в карман за словом не лазая, не ожидая, как о нём кто-то подумает и что скажет. Например, получив гонорар за книгу, для него было естественным пойти в известный магазин на Комсомольской и поить там всех присутствующих от пуза. Зачем, почему? А потому, что радоваться жизни нужно, жить нужно!

При этом помеченный тамгой любви Энвер Мухамедович все свои, скажем так, забавы, чётко соизмерял с тем, чтобы никого не уколоть чрезмерно, не потерять гармонического баланса, не изломать чужеродным вмешательством хрупкий мир:

Во мне привычка мамина жива,

Не затерялась в незабытом прошлом:

Произнесу хорошие слова

Кому-нибудь о чём-то о хорошем…

За стёклами дома и дерева,

Осенний мир листвою запорoшен.

И так нужны хорошие слова —

Хорошие и только о хорошем.

Когда помнить нечего, вспоминающие начинают размазывать манную кашу по тарелке и говорить обо всём понемногу. Вот уже от обилия превосходных эпитетов начинает рябить в глазах, и не знаешь, куда деться от наплыва деталей, увеличенных микроскопом правил хорошего тона.

При этом яркую память о человеке или явлении всегда можно обозначить без напряга и терминологического многословия. Ловлю себя на мысли, что когда доводится говорить о поэте Энвере Жемлиханове — какой он был и кто он был, даже думать не приходится. Выдыхаешь, словно долго и тщательно репетировал ответ: «Это был очень органичный и честный человек».

Энвер Мухамедович, кажется, всегда находился в состоянии лада и гармонии с собой. Категорически не приемля даже намёка вранья или фальши. Вот ещё одна цитата из интервью с Лилией Румянцевой. На мой вопрос «Каким был поэт Жемлиханов?», она ответила:

— Я бы сказала, добрым. Неограниченно. Добрым до наивности. На всю жизнь запомнила такой случай. Он шёл по тропинке, в снегу у спортзала по набережной. Навстречу ему бежали два парня. Энвер подумал: бегут, значит, спешат. Надо дорогу уступить. Отошёл в сторону с тропинки в снежную целину, и тут же получил сильнейший удар кастетом в голову. Залитый кровью, он пришёл домой и всё размышлял, что это они сделали по глупости, по молодости. Даже здесь он не опустился до ненависти. А как боялся он обидеть людей, даже ненароком, в своих рецензиях, какие виртуозные фразы он выдумывал, только бы не оттолкнуть от Литературы начинающих.

Бывало и такое. Приходит к нам домой какой-то парень. Говорит, что он фольклорист, собирает русские песни, ходит для того из города в город. Энвер распоряжается: напоить, накормить. Поим, кормим.

Но мне как филологу профессионально интересно, какие же песни парень уже собрал, чем псковские песни отличаются от других. И так я спрашиваю, и этак, чувствую, что из человека фольклорист явно не получается. Говорю уже Энверу: «Ты его в доме оставляешь, а кто он, от-куда?» — «Неужели ты не понимаешь, — отвечает он, — что ему, может быть, больше идти некуда». И в этих словах весь Энвер.

Впервые Жемлиханова я увидел где-то в первые годы так называемой перестройки. В приёмной местной газеты он сидел, закинув ногу на ногу, облокотившись на стол, и виртуозно, с матерком, ругал интеллигенцию, пишущих:

— И хочется кого-то поддержать, помочь, а некого поддерживать!

Увидев меня, заглянувшего в дверь на этих словах, секретарь Галина Николаевна засмеялась:

— Вот хотя бы Андрея поддержи.

Я уже пожалел, что нелёгкая принесла меня в этот час в редакцию. Думаю, услышу сейчас какую-нибудь вариацию на прежнюю тему, приготовился давать отпор. Но Энвер как-то сразу осёкся, задумался, впился в меня своим цепким внимательным взглядом и замолчал. Меня, в от отличие от моих стихов, он тоже видел впервые.

Спасительно распахнулась дверь редактора, меня пригласили туда. Когда пришло время уходить, Жемлиханова в приёмной уже не было. Я спустился по лестнице на улицу, но всё думал о том микроскопическом эпизоде. Воочию видел этот взгляд, чувствовал это нависшее молчание.

С того времени я однозначно знал, что Жемлиханов — поэт не по своей красной книжечке, а по самой корневой сути.

Стало понятно, почему Николай Рубцов выделял Энвера и по литинститутской легенде после одной посиделки признал его равным. В самом деле, не скажи отдельно, что цитирующееся далее стихотворение принадлежит перу Жемлиханова, можно и запутаться. Строки вполне «рубцовские», в одной стилистике и дыхании:

Я к вам пришёл не подбивать итоги —

Послушать песни, что мне пела мать.

Шуми, трава! Да не целуй мне ноги,

Я сам готов тебя расцеловать!

Вообще, Рубцов потому, наверное, и смог сложиться в столь глобальное явление, что сумел сконцентрировать и сформулировать голос того времени, который пробивался и звучал у многих. Рубцову отчасти повезло, отчасти помогли влиятельные друзья. Но, вне всякого сомнения, без широкой творческой волны, звучавшей у десятка самых разных поэтов, предвосхитившей Рубцова и вознёсшей его к вершинам читательских ожиданий, не было бы и его самого.

Часто у Жемлиханова встречаешь откровенные рубцовские интонации. Взять, например, классического «Федю», где есть даже элемент спора со стихами своего сокурсника, когда у рубцовского Фили, спрашивают: «Филя, что молчаливый?», а тот отвечает: «А о чём говорить?». Энвер Жемлиханов шукшинскому чудаковатому молчанию рубцовского Фили противопоставляет более деятельное, более открытое миру «Здравствуйте»:

Верен семейной традиции —

Чтобы не выстыл дом,

Федя живёт в провинции,

В доме своём родном…

Хлебом с конём поделится

Поровну, без обид.

Встретив красивое деревце,

«Здравствуйте!» — говорит…

Сложно сказать, у кого образ персонифицированной деревенской совести получился более привлекательным. Но, во всяком случае, «Федя» Жемлиханова ничуть не менее упруг, самоценен и глубок, чем «Филя» Рубцова. Два хороших русских поэта создали достойные стихи, которые не оценивать нужно, а читать почаще.

В последний раз с Энвером Мухамедовичем мы встретились 17 ноября 1994 года. Помню эту дату так отчётливо, поскольку в тот день наше литобъединение вместе с Жемлихановым выступало в Кунье, городке, находящемся неподалёку от Великих Лук. Нас отлично принимали, слушали стихи, задавали умные вопросы.

Завершалась программа той поездки в гостиной местного Дома культуры. Мы сидели за столиками и пили чай. Было понятно, что настаёт время для прощания. И тут на очередную просьбу «почитать стихи» Жемлиханов без всякого перехода обращается ко мне: — Андрей, почитай ты.

Так моими стихами тот вечер и завершился. Потом были дорога домой, долгие разговоры, обмен впечатлениями, бутылка водки, распитая с поэтом. И смерть от рака, день в день, через год — 17 ноября 1995 года. И стихи на собственную смерть, написанные ещё в 1991-м, заранее, а тут впервые широко прозвучавшие:

На проходной при входе справа,

Боюсь взглянуть, иду скорей.

Стена — беда, стена — отрава

Меж двух дверей, меж двух дверей.

Могильным голосом тревоги

Она осадит в толкотне:

Вывешивают некрологи

На той стене. На той стене

Меня увидев в чёрной рамке,

Скажи в отделах и цехах:

«Он не ушёл, остался с нами

В своих стихах, в своих стихах».

И в путь последний провожая,

Прощая все мои грехи,

Пускай звучат не угасая,

Мои стихи. Мои стихи.

Что интересно — ни тогда, ни тем более, сейчас строки Энвера Мухамедовича не звучали образной натяжкой. Он, действительно, остался жив и его стихами, действительно, можно зачитываться, как когда-то упиваться общением с умным и тонким собеседником, каковым и был Жемлиханов. Его книгу, даже случайно попавшую в руки, не отбросишь с ходу. Как бы ни спешил, а хоть пару стихов прочитаешь.

Честных, беспощадных, пронзительных, как вот это, посвящённое Рубцову:

В студенческой застолице — дымы.

Стихи — по кругу. Страсти — на пределе:

Поэты погибают на дуэли!

Вдруг он сказал:

— Ну, а при чём тут мы?..

Он посадил наш пароход на мель.

Обиженные, долго мы галдели.

Блестяще он нас вызвал на дуэль!

Но мы ещё не знали о дуэли…

Особенно трогательно звучит местоимение «мы», ведь Энвер Жемлиханов свою-то «дуэль» провёл по всем дуэльным правилам. Но его суд к себе всегда предельно строг, это для других он не скупился на добро. Это для других он открывал душу. И в конечном итоге получилось так, что забыть его — значит, забыть частичку себя, частичку своей Родины. Вроде бы внешне — станочник на заводе, жил в провинции.

А состоялась бы русская поэзия рубцовского призыва не будь в провинциальных Великих Луках поэта Жемлиханова? Сомнительно.