3.2. Сеть и простор

Своеобычность двух городов на воде проявляется, как представляется, и в практической реализации такого понятия, как «территориальный императив», т.е. восприятии человеком того пространства, где он обитает. Американский антрополог Роберт Ардри в книге «Территориальный императив» утверждает, что «ощущение территории человеком является генетическим и от него невозможно избавиться». С этим можно спорить, или соглашаться, но, думается, в истории можно найти немало примеров, указывающих на то, что именно «территориальный императив» побуждает и животных, и представителей Homo sapiens занимать, удерживать и охранять от захвата определенную территорию. Похоже, мало кто может сомневаться в отваге и умении венецианцев и петербуржцев защитить свой город от иноземных захватчиков или стихийных сил природы. Но вот каково их внутреннее ощущение родного городского пространства и насколько оно комфортно для повседневной жизни в их представлении?

Для Венеции эту психологическую загадку пытается разрешить Иосиф Бродский. И, кажется, его откровенное суждение не слишком понравится его жителям. Вот образ ареала венецианцев глазами знаменитого поэта: «Запутавшаяся в водорослях сеть – возможно, более точное сравнение. Из-за нехватки пространства люди здесь существуют в клеточной зависимости друг к другу, и жизнь развивается по имманентной логике сплетни. Территориальный императив человека в этом городе ограничен водой; ставни преграждают путь не только солнцу или шуму (минимальному здесь), сколько тому, что могло бы просочиться изнутри. Открытые, они напоминают крылья ангелов, подглядывающих за чьими-то темными делами, и как статуи, теснящиеся на карнизах, так и человеческие отношения приобретают ювелирный или, точнее филигранный оттенок» [Бродский 2004, с. 93].

По мнению Бродского, прочно окутавшая город паутина тесноты неизбежно влияет и на особенности характера венецианцев: «В этих местах человек и более скрытен, и лучше осведомлен, чем полиция при тирании. Едва выйдя за порог квартиры, особенно зимой, ты сразу делаешься добычей всевозможных подозрений, фантазий, слухов. Если ты не один, то назавтра в бакалее или у газетчика тебя встретит испытующий взгляд ветхозаветной остроты, которая кажется непостижимой в католической стране»» [Там же, с. 93].

С грустным выводом автора «Набережной Неисцелимых» о тесноте здешней жизни, похоже, в общем-то солидарен Осип Мандельштам. В его поэтической гиперболе эта теснота даже атмосферу уплотняет до состояния ограненного стекла:

«Тяжелы твои, Венеция, уборы,

В кипарисных рамах зеркала.

Воздух твой граненый. В спальнях тают горы

Голубого дряхлого стекла»

(из стихотворения «Веницейской жизни, мрачной и бесплодной…»).

Проницательный гость с Британских островов почувствовал еще одну особенность города на Адриатике: незримая сеть пытается стреножить не только венецианское Пространство, но, как ни удивительно, и Время: «Венецианцам требовалось контролировать время так же, как они контролировали все остальные аспекты жизни своего замкнутого мирка. Чтобы скоординировать деятельность населения, в определенные моменты в течение дня звонили колокола. На колокольне на площади Святого Марка была система из пяти колоколов: колокол по имени Marangona отмечал начало и конец рабочего дня, Nona и Mezza terza отбивали часы, Trottiera призывал патрициев голосовать на различных собраниях, а Malefico в более поздние времена собирал зрителей на публичные казни… В 1310 году вышел эдикт, провозгласивший: „Никому ни по какой надобности без специального разрешения не выходить на улицу после третьего ночного колокола“» [Акройд 2012, с. 243].

Несколько сомнительные эксперименты властителей Венеции со Временем на этом не закончились: «Официальный отсчет времени здесь также отличается от общепринятого. Началом следующего дня считается час, когда пробьет вечерний Ангелюс, колокол, призывающий к молитве „Ангел Господень“, то есть шесть часов вечера. Таким образом, половина седьмого вечера в Сочельник, с точки зрения венецианцев, – уже Рождество. Эта система действовала вплоть до наполеоновского завоевания» [Там же, с. 244].

П. Акройд замечает и некоторые необратимые последствия столь смелых опытов с «объективной формой существования движущейся материи». Время здесь непостижимым образом превращается в явление, имеющее все признаки (вы будете ошеломлены!) звукового эха: «Венеция измеряла себя историческим, а не хронологическим временем. Столетия заперты на острове, как и раньше; они заточены в лабиринте улочек. На материке у времени достаточно пространства, чтобы распространяться, уплощаясь и утончаясь. В Венеции оно отражается и повторяется. Шон О’Фаолейн описывает его как „проекцию шопенгауэровской воли, вневременную сущность“» [Там же, с. 244 – 245].

В приведенном фрагменте британский писатель, конечно, не случайно упомянул «лабиринт улочек». Первым в истории о сооружении, состоящем из запутанных путей к выходу, сообщил Геродот, описывая египетский лабиринт возле города Крокодилополя, вмещающий около трех тысяч помещений. Но древнегреческий историк рассказал о колоссальном гранитном здании с запутанной схемой расположения комнат. Венеция же как город всей совокупностью тесно упакованных архитектурных сооружений могла бы, наверно, претендовать на звание самого гигантского лабиринта в мире.

У И. Бродского две основные ассоциации с лабиринтом венецианских улиц. Первая, что вполне предсказуемо, связана с известнейшим мифом древней критской цивилизации: «Продвигаясь по этим лабиринтам, никогда не знаешь, преследуешь ли ты какую-то цель или бежишь от себя, охотник ты или дичь. Точно, не святой, но пока что, возможно, и не полноценный дракон; вряд ли Тесей, но и не изголодавшийся по девушкам Минотавр. Впрочем, греческая версия звучит привычней, поскольку победитель не получает ничего…» [Бродский 2004, с. 113]. Вторая у поэта сопрягается с учреждением, впервые появившимся на земле древнего Востока, в ливанском городе Библ: «Остается читать и уныло разгуливать. Что почти одно и то же, поскольку вечером эти каменные узкие улочки похожи на проходы между стеллажами огромной пустой библиотеки, и с той же тишиной. Все „книги“ захлопнуты наглухо, и о чем они, догадываешься по имени на корешке под дверным звонком» [Там же, с. 122].

Венецианские лабиринты не пугают опытного покорителя городов П. Вайля. Для растерявшегося пилигрима он придумал противоядие (не нить Ариадны, конечно, но хотя бы такое): «Во всяком другом городе турист бесстрашно садится в такси, добираясь до любых углов. Здесь он жмется к Сан-Марко, боясь – не без оснований – запутаться в лабиринтах улочек, меняющих на каждом перекрестке названия, утыкающихся без ограждения в каналы, с домами замысловатой нумерации: 2430, а рядом – 690. Оттого Венеция не устает раскрываться тому, кто ей верен, и особенно тогда, когда овладеваешь техникой ходьбы по кальи – то, что венецианцы называют „ходить по подкладке“: ныряя в арки, срезая углы, сопрягая вапоретто с трагетто – переправой в общественной гондоле» [Вайль 1999, с. 93].

У писателя Дмитрия Бавильского тоже есть свой ключик к запутанной схеме изогнутых улочек города. Решение этой нелегкой задачи для автора «Венецианского дневника эпохи твиттера» лежит в несколько метафизической плоскости – это вера в живое взаимодействие с самим городом. Рассмотрим поподробнее: «Город раскрывается, подобно лабиринту, когда у тебя в руках – путеводная нить. Даже если ты здесь в первый раз и лишь полчаса назад сошел с корабля на сушу, город успевает обступить своей доступностью, подхватывая воздуховодом, едва ли не за руку ведет в закрома. Никогда, кажется, интуиция не работала у меня с такой полнотой, заранее зная, что ждет за тем или иным поворотом» [Бавильский 2016, с. 24].

Правда, через некоторое время романтические ожидания создателя травелога корректируются трезвым анализом наблюдательного писателя: «Впрочем, легкость „покорения“ (продвижения) вглубь обманчива. Открытость Венеции обманчива вдвойне: ведь эти же самые столетия туризма помогли ей эволюционировать в стену тотального отчуждения и полнейшей отгороженности аборигенов от всего, что вокруг» [Там же, с. 25].

Неразличимое человеческим глазом силовое поле, выставленное венецианцами против «чужаков», покрывающее почти всё в этом городе традиционалистская патина, консервирующая местное великолепие, как представляется, породили особый ритм города на Адриатике, его непостижимую атмосферу. Об этом – немецкий философ Георг Зиммель: «В этом и заключается истинная причина „сказочного“ духа Венеции, ощущаемого всегда так отчетливо. Действительность постоянно пугает нас; душа, предоставленная самой себе или оказавшаяся под неким настойчивым влиянием, пребывала бы в равновесии, если бы из состояния покоя ее не выводила смена ощущений, указывающая на внешнюю жизнь. Поэтому постоянные однообразные впечатления нас гипнотизируют, ритм, влиянию которого мы беспрерывно подвержены, погружает нас в полудрему иллюзорности. Монотонность всех венецианских ритмов не дает нам тех встрясок и толчков, что так необходимы для полного чувства реальности, и приближает нас к сновидению, хранящему в себе лишь видимость вещей, но не сами вещи» [Зиммель 2014, с. 77 – 78].

Не то Петербург. Не сочтите за излишнее поклонение (пусть я и не петербуржец) романтике питерских белых ночей и уютной зелени Летнего сада, но здесь вместо патины и паутины – воздух и простор!

«То будто бы белый мой город,

Мой город знакомый, родной,

Высоко на розовом небе

Над темной, уснувшей землей.

И весь этот город воздушный

Тихонько на север плывет…

Там кто-то манит за собою —

Да крыльев лететь не дает!»

(Афанасий Фет, «Воздушный город», 1846 г.).

Памятуя давнее и возрождающееся, как птица Феникс, с каждым новым поколением соперничество Москвы и Петербурга, предоставим для объективности слово коренному москвичу. Автор «Берендеева леса» о своем впечатлении от первого посещения города на Неве: «Когда я ехал в Ленинград, то думал, что увижу красивые здания: дворцы, соборы, колонны, памятники побед. Но мне открылось нечто неизмеримо высшее: город как художественно организованное пространство. Меня восхитило и Адмиралтейство, и Зимний дворец, и здание Биржи, и арка Главного штаба, но куда больше волновало меня то, что открылось между зданиями, в просторе арки, те перспективные прогляды – не знаю, как сказать иначе, которыми на каждом шагу дарит Ленинград. Вторые и третьи планы – вот наиболее великолепное в этом городе, вот что делает Ленинград неисчерпаемым. Он построен не из камня, вернее, не только из камня: из неба, воды и воздуха, а это вечно обновляющийся материал…» [Нагибин 1989, с. 62].

О просторах Петербурга, пожалуй, наиболее ярко скажут его пригороды, большинство из которых в силу их значимости входят в городскую зону. Слово – историку родного города: «Северную столицу, подобно драгоценному ожерелью, окружают пригороды, где размещены императорские загородные резиденции – Петергоф, Царское Село, Павловск, Гатчина, Ораниенбаум, Стрельна. Каждая из этих жемчужин неповторима и поражает своей уникальной красотой. Эти шесть пригородов Санкт-Петербурга включены в 1990 году в Список всемирного наследия ЮНЕСКО» [Мясников 2016, с. 313].

Кто хоть раз побывал в Петергофе, ничуть не будет удивлен, что этот «Петров двор» называют Северным Версалем и столицей фонтанов. Каждый из 144-х фонтанов – уникальный образец дворцово-парковой скульптуры. По замыслу итальянского архитектора Николо Микетти Большой каскад фонтанов соединен каналом с Финским заливом Балтийского моря, что создает впечатление единого гармоничного ансамбля водной стихии.

Очарование барочного здания Большого дворца и всего комплекса Петергофа так подействовало на известнейшего поэта-модерниста XX века, что он сравнил его с изысканным прибежищем царицы Мирового Холода из сказки Ханса Кристиана Андерсена. Вот что пишет об этом художник Александр Бенуа: «Посетивший меня летом 1900 г. Райнер Мария Рильке, стоя на мосту, перерезающем канал, ведущий от дворца и главных фонтанов к морю, воскликнул перед внезапно открывшимся видом: „Das ist ja das Schloss der Winterkonigin“ („Это же замок снежной Королевы“, нем.). И при этом от восторга на глазах поэта даже выступили слезы. И действительно, в тот ясный летний вечер все казалось каким-то ирреальным, точно на миг приснившимся, готовым тут же растаять сновидением. Серебряные крыши дворца, едва отличавшиеся от бледного неба, мерцание золотой короны на среднем корпусе, блеклый отблеск в окнах угасающей зари, ниже струи не перестававших бить фонтанов, с гигантским водяным столбом „Самсона“ посреди, а еще ближе, по берегам канала, два ряда водометов, белевших среди черной хвои, – все это вместе создавало картину, полную сказочной красоты и щемящей меланхолии» («Живопись, воспоминания, размышления», книга первая).

«Голубая мечта барокко» – так, и по праву, называют Екатерининский дворец Царского села. Известность этой царской резиденции связана с именем младшей дочери Петра I, большой любительницы балов, маскарадов и фейерверков. Вот как характеризует это архитектурный ансамбль историк Маргарита Альбедиль: «Царскосельский дворец – сказочный чертог, сияющее золотое великолепие. Этот совершенный образец архитектуры барокко создан искрящимся гением В. В. Растрелли. По масштабам, изысканности отделки фасадов и интерьеров, по гениальности пространственного, цветового и пластического решения дворец не имеет себе равных. Длина фасада Большого Екатерининского дворца (названного так в честь Екатерины I, матери царицы Елизаветы Петровны) составила 310 м… Богатые лепные украшения, фигуры атлантов, маскароны, кронштейны, картуши, наличники сложного рисунка дополняют основной декоративный мотив фасада – великолепный контраст белых колонн и лазурно-голубого поля стены» [Альбедиль 2010, с. 112].

Шедевром декоративного искусства называют находящуюся в Царскосельском дворце Янтарную комнату, выполненную в 1709 году в Пруссии и преподнесенную Петру I в качестве дипломатического подарка. Минералог академик Александр Ферсман назвал это изысканное изделие из разных сортов янтаря восьмым чудом света. После захвата фашистами в октябре 1941 года этого пригорода Петербурга драгоценное панно переправили в Кёнисберг. После войны поисками Янтарной комнаты занимались многие известные люди, в том числе автор «Семнадцати мгновений весны» Юлиан Семенов. А загадка ее исчезновения вошла в список основных тайн отечественной истории, наряду с утерянной библиотекой Ивана Грозного и золотом Колчака. Уникальный объект так и не был найден. И только беспримерными усилиями царскосельских реставраторов к 300-летию Санкт-Петербурга облик Янтарной комнаты был восстановлен.

Обо всех императорских загородных резиденциях не расскажешь – тема уж слишком обширная. Завершая этот фрагмент, предлагаю остановиться лишь на трех «диковинках» Гатчины, созданных в годы пребывания там Павла I. Вашему вниманию – свидетельство историка: «На границе парка Сильвия в Гатчине, недалеко от Лесной оранжереи, находится Амфитеатр, построенных архитектором Н. А. Львовым в 1798 г. Его круглая арена окружена земляным валом и зеленой оградой из кустов. Она служила для проведения так называемых „каруселей“ – зрелищ, напоминавших средневековые рыцарские турниры и скачки на колесницах. Одним из наиболее оригинальных парковых сооружений Гатчины является Березовый домик, построенный в 80-х гг. XVIII в. Он напоминает огромную поленницу уложенных друг на друга дров, внутри которой скрыт уютный зал с диваном и зеркалами… Важное место в комплексе гатчинских построек занимает Приоратский дворец, предназначенный для приора (настоятеля) Мальтийского рыцарского ордена. Дворец сооружен в 1797 —1799 гг. по проекту Н. А. Львова в необычной технике „умятой земли“, где основу стен составляла утрамбованная земля» [Елисеева 2001, с. 294].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.