Глава вторая МНИМЫЕ БОЛЕЗНИ И — ПОДЛИННЫЕ
Глава вторая
МНИМЫЕ БОЛЕЗНИ И — ПОДЛИННЫЕ
I
Господи, какой кавардак! — воскликнула на днях одна старуха, войдя в комнату, где пятилетние дети разбросали по полу игрушки.
И мне вспомнилась прелюбопытная биография этого странного слова.
В семнадцатом веке кавардаком называли дорогое и вкусное яство, которым лакомились главным образом цари и бояре.
Но миновали годы, и этим словом стали называть то отвратительное варево, вроде болтушки, которым казнокрады-подрядчики военного ведомства кормили голодных солдат. В болтушку бросали что попало: и нечищеную рыбу (с песком!), и сухари, и кислую капусту, и лук. Мудрено ли, что словом кавардак стали кое-где именовать острую боль в животе, причиненную скверной едой?
А потом, еще через несколько лет, к тому же слову прочно прикрепилось значение: бестолочь, неразбериха, беспорядок, неряшество. Об этом я узнал из статьи известного лингвиста — профессора Б.А. Ларина [Б.А. Ларин, Из истории слов. Сб. Памяти академика Л. В. Щербы. Л., 1951, стр. 191-200.].
В той же статье сообщается диковинная биография слова семья.
В дофеодальную, родо-племенную эпоху это слово означало “коллектив родни”. После внедрения феодализма смысл слова резко изменился. Оно стало означать “слуги”, “рабы”, “челядь”. В одном старорусском документе читаем:
“Взяли его, Сеньку, в полон татаровья с женою и с 2 детьми и со всею семьею" (1660).
Из чего следует, что ни жена, ни дети не назывались в то время семьей.
Наряду с этим у слова семья появилось новое значение: оно стало синонимом жены. В одном тексте так и сказано, что некий Евтропьев внес столько-то рублев в монастырь за детей и за семью свою Матрену, а в другом тексте другая жена называется семья Агриппина. Это значение слова семья сбереглось и в фольклоре:
Здравствуй, Добрыня сын Никитинич,
Со своею да с любой семьей —
С той было Маринушкой Кайдальевной.
Причем одновременно с этим значением (семья-жена) сохранялось и то — основное — значение (семья-родня). Впоследствии первое из этих значений было отброшено, пренебрежено и забыто. Говорят, оно доживает свой век кое-где на Дону да в Поволжье.
Когда читаешь такие биографии слов, окончательно утверждаешься в мысли, что русский язык, как и всякий здоровый и сильный организм, весь в движении, в динамике непрерывного роста.
Одни его слова отмирают, другие рождаются, третьи из областных и жаргонных становятся литературными, четвертые из литературных уходят назад — в просторечие, пятые произносятся совсем по-другому, чем произносились лет сорок назад, шестые требуют других падежей, чем это было, скажем, при Жуковском и Пушкине.
Нет ни на миг остановки, и не может быть остановки. Здесь все движется, все течет, все меняется. И только пуристы из самых наивных всегда воображают, что язык — это нечто неподвижное, навеки застылое, — не бурный поток, но стоячее озеро.
Академик В.В. Виноградов уже много лет печатает (к сожалению, редко) краткие очерки под общим заглавием “Из истории русской литературной лексики”. Эти очерки помогают читателю не только проследить те пути и перепутья, по которым приходилось брести иному старинному русскому слову, покуда оно не нашло современного смысла, но и уразуметь, как многообразны процессы, при помощи которых наш язык непрерывно, безостановочно, из эпохи в эпоху обновляет свой словарный состав.
“При изучении конкретной истории отдельных слов, — справедливо говорит академик Виноградов, — обнаруживаются те многомиллионные ручьи и потоки, которые с разных сторон — из глубин народной жизни и устного народного творчества, из быта и культуры разных слоев общества, из разных областей профессионального труда, из сочинений крупнейших писателей — несут новые формы выражения и выразительности, новые мысли, новые слова и значения в «едва пределы имеющее море» (как выразился Ломоносов) русского литературного языка” [В.В. Виноградов, Из истории современной русской литературной лексики. “Известия Академии наук
СССР”, т. IX, 1950, вып. 5, стр. 376.].
В этих этюдах ученый подробно рассказывает, каким образом, например, слово веянье из термина, относящегося к деревенским работам, стало термином философским, а потом освободилось от философской окраски и стало (преимущественно во множественном числе) означать: “господствующие в обществе взгляды”, причем чаще всего сочеталось с прилагательным новые: “новые веянья”, “новейшие веянья”. Так же поучительны богатые приключениями биографии слов и выражений: на мази, ахинея, свистопляска, кисейная барышня, стрельнуть, отсебятина и многие другие, исследованные В.В. Виноградовым в их живой и многосложной динамике.
О такой же трансформации множества старых речений говорит Л. Боровой в своей увлекательной книге «Путь слова», содержание которой раскрыто в подзаголовке «Очерки о старом и новом в языке русской советской литературы» [Л. Боровой, Путь слова. М., 1960.].
Лексика каждой эпохи изменчива, и ее невозможно навязывать позднейшим поколениям. И кто же станет требовать, чтобы слово кавардак воспринималось в настоящее время как «лакомое блюдо именитых бояр» или как «боль в животе». Прежние смысловые значения слов — исчезают бесследно, язык движется вперед без оглядки — в зависимости от изменений социального строя, от завоеваний науки и техники и от других чрезвычайно разнообразных причин.
II
Огулом осуждая современную речь, многие поборники ее чистоты любят призывать молодежь:
— Назад к Пушкину!
Как некогда их отцы призывали:
— Назад к Карамзину!
А их деды:
— Назад к Ломоносову!
Эти призывы никогда не бывали услышаны. Конечно, Пушкин на веки веков чудотворно преобразил нашу речь, придав ей прозрачную ясность, золотую простоту, музыкальность, и мы учимся у него до последних седин и храним его заветы как святыню, но в его лексике не было и быть не могло тысячи драгоценнейших оборотов и слов, созданных более поздними поколениями русских людей.
Теперь уже мы не скажем вслед за ним: верьх, скрып, дальний, тополы, чернилы, бревны, оспоривать, турков.
Мы утратили пушкинскую глагольную форму пришед (которая, впрочем, в ту пору уже доживала свой век).
Мы не употребляем слова позор в смысле зрелище и слова плеск в смысле аплодисменты.
Были у Пушкина и такие слова, которые в его эпоху считались вполне литературными, утвердившимися в речи интеллигентных людей, а несколько десятилетий спустя успели перейти в просторечие: он писал крылос, разойтиться, захочем [См. в книге Б.В. Томашевского “Стих и язык” статью “Вопросы языка в творчестве Пушкина”. М., 1959, стр. 371.]. И вспомним двустишие из “Евгения Онегина”:
Все, чем для прихоти обильной
Торгует Лондон щепетильный.
Посмотрев в современный словарь, вы прочтете, что щепетильный — это “строго принципиальный в отношениях с кем-нибудь” [С.И. Ожегов, Словарь русского языка. М., 1960, стр. 887.].
Между тем во времена Пушкина это значило “галантерейный, торгующий галантерейными товарами: галстуками, перчатками, лентами, гребенками, пуговицами”.
И ярем, и стогны, и вежды, и вотще, и алкать, и ярмонка, и нашед, и времян, и пиит, и карла, и перси, и пени, и денница, и плески, и подъемлют. и десница, и пламень, и длань, и другие слова, все еще жившие в языке той эпохи (хотя и тогда ощущавшиеся чуть-чуть архаичными), давно уже стали достоянием истории, и, конечно, никто из современных писателей не введет их в свои сочинения на том основании, что эти слова — пушкинские.
И после Пушкина — сколько появилось оборотов и слов, которые, отслужив свою недолгую службу, либо переосмыслялись, либо исчезали совсем!
Взять хотя бы слово плакат. Кто не знает этих уличных, ослепительно ярких, разноцветных картин, нарисованных с агитационными или рекламно-коммерческими целями? Мы так привыкли к плакатам, к плакатной живописи, плакатным художникам, мы так часто говорим: “это слишком плакатно”, или: “этому рисунку не хватает плакатности”, что нам очень трудно представить себе то сравнительно недавнее время, когда плакатами назывались... паспорта для крестьян и мещан.
Между тем, если вы возьмете словарь Даля, вышедший в обновленной редакции в 1911 году, вы не без удивления прочтете: “Плакат, м. (нем. Plakat), паспорт (!) для людей податного сословия” (!!) [В. И. Даль, Толковый словарь живого великорусского языка, т. III. М.-П., 1911, столбец 298.]. Это все, что в начале двадцатого века можно было в России сказать о плакате.
И еще пример. Молодое поколение (да и то, что постарше) давно освоилось с такими формами, как “Звонила Вера, что завтра уезжает”, или: “Позвони Еремееву, чтобы прислал чемодан”, но еще Чехов не знал этих форм. Не знал он и формы: “говорить по телефону”. Он писал: “Сейчас в телефон говорила со мной Татаринова” (XIX, 231); “Альтшуллер говорил в телефон” (XIX, 231); “Сейчас говорил в телефон грузинский учитель” (XIX, 280); “Сейчас говорил в телефон с Л. Толстым” (XIX, 186) и т. д.
Та же форма в его “Рассказе неизвестного человека”: “Я заказывал в ресторане кусок ростбифа и говорил в телефон Елисееву, чтобы прислали нам икры, сыру, устриц и проч.” (VIII, 180).
Изменение микроскопическое, почти неприметное: замена одного крохотного словечка другим, но именно путем безостановочного изменения микрочастиц языка меняется его словесная ткань.
Иногда привычные слова вдруг приобретают новый смысл, который более актуален, чем прежний. Таково, например, слово спутник, которое внезапно прогремело на всех континентах в качестве всемирного термина, применяемого к искусственным небесным телам, из-за чего первоначальное, старое, “земное” значение этого слова сразу потускнело и зачахло. В нашей стране уже растет поколение, которое даже не слыхало о том, что в жизни бывают спутники, не имеющие отношения к космосу.:
Как-то в одной из своих лекций о Чехове я, выступая перед радиослушателями, сказал между прочим, что его обокрали дорожные спутники. Четырехлетний житель Севастополя, Вова, случайно услыхал эту фразу, и на лице его появилось выражение ужаса:
— Мама, ты слышишь? Спутника обокрали! [Корней Чуковский, От двух до пяти. М., 1961, стр. 70.]
Первоначальное значение этого слова, еще недавно такое живое и ясное, для Вовы, как и для миллиона других его сверстников, просто не существует и не имеет права существовать. Оно вытеснено новым значением, таким победоносным и величественным.
Да и взрослые, насколько удалось мне заметить, избегают употреблять это слово в том смысле, в каком оно употреблялось до запуска искусственных спутников. Можно быть твердо уверенным, что в настоящее время Горький не озаглавил бы своего рассказа “Мой спутник”, а Вера Панова не назвала бы своей повести “Спутники”. Старик Жуковский, живи он теперь, не призывал бы нас хранить благодарную память
О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили...
[В.А. Жуковский. Библиотека поэта. Л., 1956, стр. 251.]
Ибо это слово переродилось в один-единственный день, нанеся непоправимый ущерб своему первоначальному смыслу.
Точно такая же судьба постигла слово шофер. Современному читателю кажется фантастически странной фраза Григоровича, сказанная в 1845 году Достоевскому:
— Я ваш клакёр-шофер [Ф. Достоевский, Письма, т. 1. М.-Л., 1928, стр. 82. По-французски: “je suis votre claqueur-chauffeur”.].
Автомобилей тогда и в помине не было. Так что, называя себя шофером Достоевского, Григорович отнюдь не хотел сказать, что он водитель персональной машины автора “Бедных людей”. Французское слово шофер (chauffeur) значило тогда кочегар, истопник (буквально: “тот, кто согревает”). Григорович именно эту роль и приписывал себе — роль разогревателя славы своего великого друга.
Но вот во Франции появились автомобили, и слово шофер получило новый, неожиданный смысл, а старый смысл понемногу позабылся, и теперь во всем мире оно означает: водитель автомобильного транспорта [Simeon Potter, Language in the modern world. (Penguin), 1960, p. 160. ].
Оттого-то не существует таких словарей, о которых мы могли бы сказать, что в них помещается весь словарный капитал того или иного народа, даже в том случае, если словарь называется полным. Превосходный “Словарь русского языка”, составленный С.И. Ожеговым, вышел четвертым изданием в 1960 году, между тем теперь стало ясно, что он требует поправок, перемен, дополнений. Например, о космонавте в словаре говорится: “Тот, кто будет совершать полеты в космос” [С.И. Ожегов, Словарь русского языка. М., 1960, стр. 292.]. Теперь это будет уже устарело. Теперь о космонавте необходимо писать: “Тот, кто совершает полеты в космос”.
С величайшей гордостью вспоминают советские люди, как чудесно обновила наш язык революция.
Она очистила его от таких омерзительных слов, как жид, малоросс, инородец, простонародье, мужичьё и т.д. Из действующих слов они сразу же стали архивными *.
А также: ваша светлость, ваше сиятельство, ваше благородие, ваше высокопревосходительство и т. д.
Уничтожено унизительное слово прошение. Изгнано слово жалованье, которое заменилось зарплатой, ибо в жалованье с давних времен сохранялся оттенок унизительной милости:
— Государь жалует тебя (землей или чином),
И нужно ли говорить, каким огромным содержанием насыщены такие новые слова, которые вошли в языки всего мира, как Советы, советский, колхоз, комсомол, спутник, прилуниться и т. д.
Впервые в истории нашей планеты русский язык становится языком всемирного значения. Трудно представить себе в настоящее время какой-нибудь университет или колледж в Англии, в США, во Франции, в Италии, в Швеции, где бы не было кафедры (или нескольких кафедр) русского языка и словесности и где эти кафедры не привлекали бы самую широкую массу студенчества.
“В настоящее время, — говорит академик В.В. Виноградов, — в сознании всего человечества именно русский язык становится действенным средством для всестороннего, углубленного понимания в области развития социалистических идей... Русский язык стал интернациональным языком, языком межгосударственного общения и культурно-идеологического взаимодействия между всеми народами Советского Союза. Русский язык распространяется везде в странах Запада и Востока. Интерес к его изучению возрастает на всех материках нашей планеты” [Акад. В.В. Виноградов, О культуре русской речи. Статья в журнале “Русский язык в школе”, 1961, №3.].
А такие народы, как таджики, узбеки, азербайджанцы, казахи, дагестанцы, туркмены и многие другие, охотно и радушно ввели в свой речевой обиход тысячи русских слов — философских, общественно-политических, научных, технических терминов,-а также иноязычных, уже обруселых.
С ростом и укреплением советской государственности многие старинные слова, отмененные на первых порах революционными массами, снова были введены в обиход, так как те мрачные ассоциации, которые эти слова вызывали в народе, уже забылись новым поколением советских людей. Так, в связи с заменой названия армии, вышли из употребления слова красногвардеец и красноармеец, их заменило слово солдат. Появились много лет не употреблявшиеся слова: воин, рядовой, гвардии рядовой, гвардеец, воинство, кавалер ордена, ополченец и др.
Вновь возродились такие слова, как полковник, подполковник, генерал. Комиссариаты заменились министерствами, комиссары — министрами.Полпредства переименованы в посольства, полпреды — в послов. Исправдомам и домзакам вновь было присвоено общее наименование — тюрьма” [В.Ф. Алтайская, Переходные явления в лексике русского языка послеоктябрьского периода. “Русский язык в школе”, 1960, № 5, стр. 16-17. Почти все последние примеры заимствованы из этой статьи. В ней дана глубоко продуманная мотивировка каждой из произошедших в языке перемен.].
А некоторые слова позабылись, исчезли: военспец, всеобуч, деткор, юнкор, румчерод,гаврилка (воротничок), керенка, максимка (поезд), открепляться, мешочничать и т.д., и т.д., и т.д.
III
Все это так. Этого нельзя забывать. Каждый живой язык, если он и вправду живой, вечно движется, вечно растет.
Но одновременно с этим в жизни языка чрезвычайно могущественна и другая тенденция прямо противоположного свойства, столь же важная, столь же полезная. Она заключается в упорном и решительном сопротивлении новшествам, в создании всевозможных плотин и барьеров, которые сильно препятствуют слишком быстрому и беспорядочному обновлению речи.
Без этих плотин и барьеров язык не выдержал бы напора бесчисленного множества слов, рождающихся каждую минуту, он весь расшатался бы, превратился бы в хаос, утратил бы свой целостный, монолитный характер. Только этой благодатной особенностью нашего языкового развития объясняется то, что, как бы ни менялся язык, какими бы новыми ни обрастал он словами, его общенациональные законы и нормы в основе своей остаются устойчивы, неизменны, незыблемы:
Как сильно буря ни тревожит
Вершины вековых древес,
Она ни долу не положит,
Ни даже раскачать не может
До корня заповедный лес.
(Некрасов, II, 461)
Пускай она, эта буря, и повалит какую-нибудь одряхлевшую сосну или ель. Пускай где-нибудь под тенью дубов разрастется колючий бурьян. Лес все же останется лесом, какая бы судьба ни постигла его отдельные деревья или ветви. Даже в те эпохи, когда в язык проникает наибольшее число новых оборотов и терминов, а старые исчезают десятками, он в главной своей сути остается все тем же, сохраняя в неприкосновенности золотой фонд и своего словаря и своих грамматических норм, выработанных в былые века. Сильный, выразительный и гибкий язык, ставший драгоценнейшим достоянием народа, он мудро устойчив и строг.
Вспомним, например, романы Достоевского: сколько там новых словечек и слов! И шлёпохвостница, и окраинец, и слепондас, и куцавеешный, и какое-то всемство и пр. Но, кроме слова стушеваться, ни одно нe перешло из сочинений писателя в общенациональный литературный язык [А.Г. Горнфельд. Новые словечки и старые слова. П., 1922, стр. 28-33. К этим словам можно присовокупить и другие неологизмы Достоевского: юношественный, картавка.].
То же случилось и с теми словами, которые изобрел Маяковский: громадьё, нагаммить, стодомый, крикогубый и многие десятки других. Стихи Маяковского завоевали себе всемирную славу, их знает наизусть вся страна, но ни одно из этих слов не привилось в языке, хотя под пером у поэта они хороши и естественны.
Лет тридцать назад некий филолог составил весьма несуразный словарь, где настойчиво рекомендовал русским людям такие слова, каксвоевина, царщина, викжеляние и пр., уверяя, что это и есть законнейшая советская лексика [См. В.З. Овсянников, Литературная речь. Толковый словарь современной общелитературной фразеологии. М., 1935, стр. 48, 241, 306.]. Но народ нe утвердил этих новшеств, и новые слова оказались словами-времянками. Вообще количество новых выражений и слов, каким бы огромным ни казалось оно современникам, не идет ни в какое сравнение с количеством тех выражений и слов, которые пребывают в веках неизменными. Народное чутье, народный вкус — суровые регуляторы речи, и если бы не эта суровость, язык в каких-нибудь пять-десять лет весь зарос бы словесной крапивой. Оттого-то, несмотря ни на какие денницы и вежды, пушкинский язык ощущается нами как современный, сегодняшний: его спасла приверженность народа к устойчивым традициям своего языка.
В каждую эпоху литературный язык представляет собой равнодействующую этих двух противоположных стремлений, одинаково законных и естественных: одно — к безудержному обновлению речи, другое — к охране ее старых, испытанных, издавна установленных форм. Оба стремления, проявляясь с одинаковой силой, обрекли бы наш язык нa абсолютный застой, неподвижность. Сила новаторов все же во всякое время превышает силу консерваторов — это-то и обеспечивает языку его правильный рост. Все дело в пропорции, в норме — в гармонии да и нет. Здесь то раздвоение единого и единство противоположностей, которое и составляет самую суть диалектики.
Так как в нашу эпоху обновление речи происходит очень уж бурными темпами, блюстители ее чистоты со своей стороны принимают героические меры, чтобы хоть немного сдержать небывалый напор новых оборотов и слов, хлынувших с неистовой силой в нашу разговорную и литературную речь.
IV
Если бы у кого-нибудь было сомнение, что борьба за нерушимые языковые традиции-одна из самых насущных, злободневных задач нашей нынешней общественной жизни, что никогда еще разрешение этой задачи не казалось более важным и нужным, чем нынче, достаточно хотя бы бегло взглянуть на полки и витрины книжных лавок.
Никогда еще не выходило такого множества книг, диссертаций, популярных брошюр, газетно-журнальных статей, стремящихся так или иначе повысить нашу языковую культуру.
Одна за другою появляются в Москве, в Ленинграде, в Иркутске, в Вологде, в Минске, в Донецке разнообразные книги под однообразными заголовками: “Вопросы культуры речи”, “Нормы культурной речи”, “Культура речи”, “О культуре русской речи”, “Культура речи и стиль” и снова “Культуpa речи”, и каждая из них борется за правильную, чистую русскую речь [См., например: В.Д. Кудрявцев, Культура речи (Иркутск); С.К. Евграфов, О культуре речи (Пенза); Г.И. Рихтер, Нормы литературной речи, по преимуществу разговорной (Донецк) и мн. др.].
Академия наук СССР стала выпускать под руководством профессора С.И. Ожегова популярную серию сборников “Вопросы культуры речи”. К широкому обсуждению этих вопросов редакция стремится привлечь педагогов, писателей, научных, технических и театральных работников.
Самое слово СЛОВО стало одним из актуальнейших слов. Это видно даже по заголовкам тех книг, которые в таком изобилии появились в последние годы: “Путь слова” Л. Борового, “Слово о словах” Льва Успенского, “В мире слов” Б. Казанского, “Из жизни слов” Эд. Вартаньяна и т. д.
Причем в большинстве случаев все это не какие-нибудь скороспелки: в их основе — многолетние раздумья над прихотливыми судьбами русского слова. И Боровой, и Казанский, и Успенский любовно собрали — “по зернышку”-огромный языковый материал. Необычайная новизна их исследований заключается в том, что эти исследования предназначены не для специалистов-филологов, а для самой широкой читательской массы, чего еще никогда не случалось в былые эпохи.
Это показывает, что широкие массы — впервые за всю историю русской культуры — страстно заинтересовались своим родным языком и жаждут во что бы то ни стало понять, каков его исторический путь, каковы его законы и требования.
Каждую из этих. книг я назвал бы “Занимательная лингвистика”, так как они принадлежат к той же категории популярных изданий, что “Занимательная химия”, “Занимательная геометрия”, “Занимательная физика”, которые пользуются у нас заслуженной славой. Их главная задача не столько в том, чтобы приобщить читателя к теоретическим течениям и веяниям современной лингвистики, сколько в том, чтобы научить его думать о родной речи, о ее красотах, причудах и принципах.
От большинства популяризаторских книг книги Борового, Казанского, Успенского отличаются тем, что они не пересказывают фактов и сведений, полученных из вторых рук. Нет, это книги творческие. Боровой, например, в своих чрезвычайно интересных этюдах по истории советской лексики опирается исключительно на свои разыскания. Это в полном смысле слова научные книги, но обращены они к неискушенным читателям — простым советским людям, которые сроду не занимались никакой филологией. Такова же прелестная книга Измаила Уразова “Почему мы так говорим”.
В первый раз за все время существования лингвистики она вышла из профессорских кабинетов на улицу, завладевает умами людей, никогда не интересовавшихся ею.
Здесь очень характерное знамение времени. С какой жадностью современный читатель набрасывается на подобные книги, видно хотя бы из того, что "Слово о словах” Льва Успенского выдержало в короткое время три издания, а книги Уразова и Казанского разошлись буквально в два-три дня. Столь же горячо и радушно встретил читатель изданную в городе Горьком книгу профессора А.В. Миртова “Говори правильно”, ленинградскую книгу Бориса Тимофеева “Так ли мы говорим?” и ранее изданную (в Вологде) книгу Б. Головина “О культуре русской речи”. Характерно, что и книга Казанского и книга Успенского — обе украшены множеством разнообразных картинок, среди которых немало комических. Уже одно это показывает, на какого читателя рассчитаны новые книги.
Интерес к своему языку у этого читателя отнюдь не академический, а мятежный и бурный. Об этом можно судить даже по заглавиям статей, которые печатаются теперь в таком изобилии на страницах наших газет и журналов. Одна статья названа: “Это крайне тревожно”. Другая — “Пожалейте читателя”. Третья — “Об одном позорном пережитке” и т. д. В них ни тени спокойствия. Все они полемичны и пылки.
V
Вообще в наших нынешних спорах о родном языке больше всего поразительна их необыкновенная страстность.
Чуть только дело дойдет до вопроса о том, не портится ли русский язык, не засоряется ли он такими словами, которые губят его красоту, самые спокойные люди вдруг начинают выходить из себя.
Вы только вслушайтесь, каким трагическим голосом — словно произошла катастрофа! — говорит писатель Константин Паустовский о тех мучительных чувствах, которые ему пришлось испытать, когда до его слуха донеслись вот такие две фразы, сказанные кем-то над летней рекой:
— Закругляйтесь купаться!
— Соблюдайте лимит времени!
Едва только писатель услыхал эти фразы, с нкм произошло что-то страшное:
“Солнце в моих глазах померкло от этих слов. Я как-то сразу ослеп и оглох. Я уже не видел блеска воды, воздуха, не слышал запаха клевера, смеха белобрысых мальчишек, удивших рыбу с моста. Мне стало даже страшно...” В своем праведном гневе (которому я, конечно, глубочайше сочувствую) писатель так пылко возненавидел того, кто произнес эту фразу, что стал обвинять его в преступном цинизме. “Я подумал, — пишет он, — до какого же холодного безразличия к своей стране, к своему народу, до какого невежества и наплевательского отношения к истории России, к ее настоящему и будущему нужно дойти, чтобы заменить живой и светлый русский язык речевым мусором” [К. Паустовский, Живое и мертвое слово. “Известия” от 30 декабря 1960 года.]. Как бы ни относиться к этим резким суждениям писателя о двух фразах, услышанных им, нельзя не видеть, что суждения эти чрезвычайно характерны для тех горячих, тревожных, я бы сказал: неистовых чувств, которыми так часто бывают окрашены все нынешние наши разговоры и споры о родном языке.
Другой писатель, Борис Лавренев, выражает свою ненависть к подобным словам еще более пылко и страстно.
“Мне физически больно, — пишет он, — слышать изуродованные русские слова: учёба вместо “учение”, глажка вместо “глаженье”, зачитать вместо “прочесть” или “прочитать”. Люди, которые так говорят, — это убийцы великого, могучего, правдивого и свободного русского языка, на котором так чисто, с такой любовью к его живому звучанию говорил и писал Ленин” [Б. Лавренев, Автобиография. «Новый мир», 1959, № 4, стр. 67.]. Достаточно вспомнить, с какой непримиримой враждебностью относился покойный Федор Васильевич Гладков ко всякому, кто, например, ставил неправильные ударения в слове реку или употреблял выражение пара минут, пара дней. Как-то около месяца я провел с ним в больнице и с большим огорчением вспоминаю теперь, какой у него сделался сердечный припадок, когда один из больных (по образованию геолог) вздумал защищать перед ним слово учёба, к которому Федор Васильевич питал самую пылкую ненависть.
Таких случаев я наблюдал очень много. Люди стонут, хватаются за сердце, испытывают лютые муки, когда в их присутствии так или иначе уродуется русская речь.
Причем замечательно, что наряду с уродливыми словами и фразами они зачастую ненавидят и тех, кто ввел этих уродов в свою речь.
— Я бы ей, мерзавке, глаза выцарапала, — сказал одна старая женщина (обычно весьма добродушная), когда услышала, как некая дева с искренним восторгом закричала подруге:
— Смотри, какие шикарные похороны!
Дева действительно была воплощением пошлости: ее восклицание шикарные похороны носило на себе отпечаток самых затхлых низин обывательщины. За это — и только за это — старуха отнеслась к ее словам с такой злобой.
Потому что очень часто тот или иной речевой оборот бывает нам люб или гадок не сам по себе, но главным образом в связи с той средой, которая породила его.
О подобных случаях хорошо говорил еще в 20-х годах один из талантливейших наших филологов.
“Это, — говорил он, — борьба не против слова, а против того, что за ним: против душевной пустоты, против попытки заткнуть словом прорехи мысли и совести” [А.Г. Горнфельд, Муки слова. М.-Л., 1927, стр. 205.]. И более подробно — о том же: “Чаще всего наше чувство протестует не столько против самих словечек, сколько против того, что за ними. Их неточность и неправильность, их безграмотность и чужеродность не были бы так несносны, если бы не были очевиднейшим выражением внутренней пошлости и кривляния, неискренности и легкости в мыслях необычайной” [Там же, стр. 196.] Вот в какой атмосфере раскаленных страстей уже с 20-30-х годов происходят у нас разговоры о красоте и уродствах нашей речи. “Пошлость”, “кривляние”, “неискренность”, “душевная пустота”, “прорехи мысли и совести”-разве не видно по этим сердитым словам, какие необузданные, бурные чувства вызывают во многих сердцах споры о родном языке?
До какого накала дошли они нынче, я убедился, так сказать, на собственном опыте.
Стоило мне напечатать в “Известиях” небольшую статью о некоторых тенденциях современного языкового развития, и я получил от читателей сотни взволнованных писем, где вопросы о родном языке дебатируются с беспримерной запальчивостью.
Например, московский житель Герасим Афанасьевич Бальбух, найдя в моей статье выражение, которое показалось ему неудачным, именует меня в своем письме шарлатаном и другими еще более едкими прозвищами, нисколько не опасаясь судебной ответственности.
А кандидат наук (!) Борис Вячеславович Мелас рассылает по разным инстанциям гневные статьи и заметки, упрекающие меня в дикой безграмотности, восставая против таких якобы уродливых слов, как: мне сдается, угнездились, отшибить и т. д., хотя, право же, они чисто русские, простые и ясные.
Вообще всем этим письмам — умным и глупым равно — свойственна повышенная эмоциональность, взволнованность. Обвиняют ли читатели неряшливый газетный жаргон, приводят ли они вопиющие примеры тех искажений, которые встречаются в речи учителей и учащихся, указывают ли на речевые погрешности радио, ясно, что для каждого из них это жгучий вопрос, который они не могут обсуждать хладнокровно.
Возьмем хотя бы те письма читателей, о которых мы сейчас говорили. Перелистываешь их и убеждаешься в тысячный раз: читатель возбужден и взбудоражен. Всюду ему мерещатся злостные исказители речи, губители родного языка. Чуть только в какой-нибудь статье или книге он заметит малейшую языковую погрешность или непривычную словесную форму, он торопится в грозном письме уличить автора этой статьи или книги в кощунственном пренебрежении к русской речи, хотя очень часто случается, что его собственная русская речь хромает на обе ноги.
Отобрав наиболее серьезные и дельные письма — их, конечно, оказалось немало, — я увидел, что суждения, которые излагаются в них, легко можно распределить по таким (очень отчетливым) рубрикам.
1. Одни читатели непоколебимо уверены, что вся беда нашего языка в иностранщине, которая будто бы вконец замутила безукоризненно чистую русскую речь. Избавление от этой беды представляется им очень простым: нужно выбросить из наших книг, разговоров, статей все нерусские, чужие слова — все, какие есть, и наш язык тотчас же вернет себе свою красоту. Эти борцы с иностранщиной настроены очень воинственно, и когда я позволил себе насмешливо выразиться о каком-то литературном явлении снобизм и назвать какое-то музыкальное произведение опус, я был во множестве писем осыпан упреками за свое пристрастие к иноязычным словам.
2. Другие читатели требуют, чтобы мы спасли нашу речь от чрезмерного засилья вульгаризмов — таких, как лабуда, шмакодявка, буза, на большой палец, железно и пр.
3. Третьи видят главную беду языка в том, что он чересчур засорен диалектными, областными словами.
4. Четвертые, напротив, негодуют, что мы слишком уж строги к областным диалектам и гоним из литературного своего обихода такие живописные речения, как лонись, осенесь, кортомыга, невздоха, а также старорусские: всуе, доколе.
5. У пятых еще сохранились обывательские, ханжеские, чистоплюйские вкусы: им хочется, чтобы русский язык был жеманнее, субтильнее, чопорнее. Увидев в какой-нибудь книге такие слова, как подлюга, или шиш, или дрыхнуть, они готовы кричать караул и пишут автору упреки за то, что он позволяет себе бесчестить и уродовать русский язык.
Прочтя в моей статье слово “пакостный”, новочеркасский пенсионер П. Тимофеев поспешил сделать мне начальственный выговор: “это слово не должно быть (так и написано: не должно быть. — К.Ч.) в разговоре, а тем более в печати, в серьезной статье”.
А бакинский читатель А. Д. Джебраимов, сделав мне такой же упрек, высказал в своем письме пожелание, чтобы русская литература была возможно скорее избавлена от тех грубостей, какие встречаются, например, в стихах Маяковского. “Разве,-пишет он,-такие выражения, как “Облако в штанах”, “Я волком бы выгрыз бюрократизм”, “Я достаю из широких штанин” и т. д., могут дать ценное для освоения русской речи?” (?!)
6. Шестые, как, например, тот же достопримечательный Мелас, возмущаются, если какой-нибудь автор употребит в своей статье или книге свежее, выразительное, неказенное слово, далекое от канцелярского стиля, который и составляет их речевой идеал. И таких читателей немало. Требования подобных читателей можно сформулировать так: побольше рутинных, трафаретных, бескрасочных слов, никаких живописных и образных!
7. Седьмые обрушиваются на сложно-составные слова, такие, как Облупрпромпродтовары,Ивгосшвейтрикотажупр, Урггоррудметпромсоюз и т. д. Причем заодно достается даже таким, как ТЮЗ, Детгиз, диамат, биофак.
Конечно, трогательна эта забота современных читателей о своем родном языке, о его процветании, красоте и здоровье.
Но можно ли считать безупречными поставленные ими диагнозы? Нет ли здесь какой-нибудь невольной ошибки? Ведь в медицине это случалось не. раз: лечили от мнимой болезни, а подлинной не распознали, не заметили. И пациенту приходилось своею жизнью расплачиваться за такие заблуждения медиков.
Хорошо сказано об этом у того же Горнфельда, которого так высоко ценили Короленко и Горький.
“Вдруг, — говорит он, — на основании двух-трех случайных наблюдений, без всякого углубления в смысл явлений, раздается патриотический, националистический, эстетский или барственный стон: язык в опасности, — и забивший тревогу может быть уверен, что если не соответственным действием, то, во всяком случае, вздохом сочувствия откликнутся на его призыв десятки огорченных душ, столь же недовольных новизной и столь же мало способных разобраться в том, что же в ней действительно дурно и что необходимо» [21]. Никто не спорит: наша нынешняя русская речь действительно нуждается в лечении. К ней уже с давнего времени привязалась одна довольно неприятная хворь, исподволь подтачивающая ее могучие силы. Но на эту хворь редко обращают внимание. Зато неутомимо и самонадеянно лечат больную от несуществующих, воображаемых немощей.
Это очень легко доказать. Нужно только подробно, внимательно, с полным уважением к читателю рассмотреть один за другим те недуги, от которых нам предлагают спасать наш язык.
К такому рассмотрению мы и приступаем теперь.