Б. Садовский Из статьи «Мей»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Б. Садовский

Из статьи «Мей»

<…> Посредственными переводами и плохими рассказами загромождаются стихи и драмы; рядом с превосходными стихотворениями встречаются ничтожные, звучащие натянутым одушевлением, стихотворные подделки. Талантливый поэт на глазах изумленного читателя срывается в безнадежную прозу, художник исчезает за ремесленником, искры самобытно-вдохновенной речи сменяются бессвязным набором банальных фраз. Спрашивается, почему, ради какой цели Мей принуждал насильно свою Музу ворочать мельничные жернова?

Безусловно ошибочным оказалось бы предположение, что Мей умышленно уродовал свой талант ради каких-либо посторонних искусству соображений. Мей по своей природе был чужд не только тенденции, но и вообще каких бы то ни было умозрительных теорий. В душе он был настоящий поэт старого времени, «птица небесная», «гуляка праздный». Последнее качество в старину, как известно, вменялось писателям в особую заслугу: к сожалению, иные понимали его чересчур буквально, заливая праздные досуги зеленым вином. Недаром у нас еще в XVIII столетии сложилось характерное мнение о «стихотворцах» и вообще о «сочинителях» как о «горьких пьяницах» (основания к тому были: припомним Ломоносова, Сумарокова, Кострова). Мей также был приверженный поклонник Бахуса. Задачу свою как поэта он понимал весьма несложно, вернее, никак не понимал, а писал себе стихи «просто», «по вдохновению». Общее миросозерцание Мея, его литературные мнения и славянофильские взгляды, скорее всего, обусловливались также случайностью: надо же иметь человеку какие-нибудь определенные воззрения на окружающее. Но ни усердные возлияния, ни отсутствие объединяющего элемента в собственном творчестве не отражались на Мее так, как мы могли бы ожидать. Главная причина, исковеркавшая и погубившая этот талант, коренилась в самых условиях его жизни.

Надо сперва вспомнить и представить себе, что такое был Мей. Полунемец по происхождению, с юных лет отличавшийся чисто славянской беспечностью и ленью, Мей воспитывался в Царскосельском лицее в конце 30-х годов, т. е. в ту пору, когда еще в стенах лицея живы были отголоски пушкинских преданий. В силу старых традиций почти каждый выпуск имел своего поэта, своего «Пушкина»; в выпуске 1841 года таким поэтом был Мей. Однако лицейские его стихотворения, которые Зотов предпочитает лицейским пушкинским, очень плохи. В сравнении со стихами четырнадцатилетнего Пушкина стихи, написанные двадцатилетним Меем, кажутся детским лепетом.

«Москвич по рождению и наклонностям», Мей по окончании лицея переехал служить в Москву. Надо заметить, что почти все писатели того времени служили кто в военной, кто в статской службе, так как жить одним литературным трудом было невозможно. Мей и в этом случае являет единственный в своем роде тип поэта, не искавшего никаких земных благ. На службе он пробовал себя в разных должностях, но долго нигде не мог ужиться. Переселясь в 1853 году с женою в Петербург, он умер здесь в 1862 году, сорока двух лет. В воспоминаниях знакомых и друзей Мей единодушно изображается бессребреником, беззаботным идеалистом, в доме которого только и говорилось, что о поэзии, моложавым, веселым поэтом, с длинной трубкой Жукова табаку, читающим приятелям стихи за бутылкой вина. Что-то шиллеровское проглядывает в этой беспечной фигуре человека, никогда не думавшего о завтрашнем дне. Беспечность и случайность вообще присущи натуре Мея, талантливой, но неглубокой. Случайно сойдясь с некоторыми членами московского духовенства, он принимается за серьезное изучение богословских наук; так же случайно, в деревне, натыкается на польскую библиотеку и переводит Мицкевича. Одновременно составляет курс шахматной игры и биографию Анакреона. Быть может, и стихи его тоже случайны. Но несомненно, бедная жизнь литературного поденщика все же была по сердцу Мею, как ни приходилось ему подчас нуждаться. Должно быть, в душе он разделял мечты Пушкина: «себе лишь самому служить и угождать». Будучи хорошо знаком с Погодиным, имея связи в высшем обществе через графиню Е. Ростопчину и старых товарищей по лицею, Мей совсем не пользуется этими преимуществами и до конца жизни остается богемой. Как говорил Зотов, Мей «осуществил почти невозможный в наше время идеал поэта, живущего своими стихами». Не только в то время (конец 50-х годов), но и теперь жить стихами могут разве только счастливые авторы ежедневных рифмованных фельетонов. В Петербурге положение беспечно-доброго и жизнерадостного поэта становится трагическим. Ему грозит опасность замерзнуть на холодных улицах петровской столицы, – беззаботные привычки плохо уживались с вечным безденежьем. Тогда-то наступило для Мея тяжелое испытание, положившее конец свободному творчеству и надорвавшее его талант, от окончательного падения которого спасла поэта преждевременная смерть. Ему приходилось писать и печатать стихи наспех, из-за куска хлеба. Во всех почти тогдашних изданиях начало появляться его имя. В то же время он переводит Феокрита, Анакреона, Мильтона, Байрона, Гёте, Шиллера, Гейне, Шенье, Беранже, Гюго, пишет стихотворения и поэмы, компилирует статьи, сочиняет рассказы, составляет рецензии. И весь этот неимоверный труд дает бедному поэту жалкие гроши, которые он, по беспечности, тратит как попало. Зотов рассказывает, как Мей, не знавший цены деньгам, обыкновенно раздавал их первым встречным, а потом рубил на дрова собственную мебель. Сохранились рассказы о шампанском и дюшесах, покупавшихся на последние деньги, тогда как на другой день ничего не оставалось на обед. Подобные воспоминания, неизбежно связанные с именем Мея, вполне обрисовывают его детское легкомыслие и житейскую непрактичность.

Последние годы Мей сблизился с кружком графа Г. А. Кушелева-Безбородко, издававшего в конце 50-х годов журнал «Русское слово». Во главе издания стоял друг и собутыльник Мея, ненадолго переживший его, Аполлон Григорьев. В числе сотрудников были Я. Полонский, Всеволод Крестовский, Н. Кроль, В. Толбин, Г. Благосветлов. Сам Кушелев-Безбородко, великосветский любитель искусства, считавший себя знатоком в области поэзии и художеств, на деле был посредственным дилетантом. Полонский в одном из писем к Островскому называет произведения Кушелева-Безбородко «ребяческими». Выродившийся отпрыск некогда славных фамилий, болезненно-нервный, граф в обществе писателей и музыкантов играл роль мецената. У себя он часто устраивал пышные пиры; этим, замечает Зотов, он много способствовал гибели Мея. Слабовольный и невоздержанный поэт окончательно погряз в кутежах, и Борис Алмазов не без основания в одной из своих сатир упоминает, как «нередко у Мея пивал я коньяк». Так несколько лет Мей провлачил между вином, болезнью и срочной работой. Предсмертные его произведения ниже критики.

Опытом своей жизни Мей лишний раз доказал, что художнику немыслимо существовать самому по себе. Судьба заставила его испытать самое ужасное, что только может достаться в удел поэту, – творить ради пропитания!

Когда Мей впервые выступил в «Москвитянине» в 1845 году,[25] общее литературное развитие как публики, так и большинства писателей находилось еще в младенчестве. Сущность искусства и истинные задачи поэзии на деле понимали, быть может, несколько человек. Чистый источник пушкинской поэзии, разбившийся по смерти Лермонтова на тысячу мелких ручейков, уже начинал постепенно мутиться, превращаясь в болото; молодые поэты все более утрачивали прежнюю власть над стихом, писали стихи не задумываясь, как бы по инерции – больше по привычке, машинально оглядываясь на Пушкина, но уже утратив пушкинские тайны. В сущности, редкие поэты сознавали, худо ли, хорошо ли они творят. Самое понятие о словесном мастерстве, о «форме», в которую навеки облекалось, с которой неотделимо сливалось «содержание», – понятие, исходившее из узкого, почти семейного, пушкинского кружка, также раздробилось и, войдя в массу, очутившись на улице, сделалось чем-то неопределенным. Никому еще тогда, по-видимому, и в голову не приходило, что «писать хорошие стихи еще не значит быть поэтом».[26] Стихи большинства молодежи были не столько хороши, сколько гладки, а за эту безличную гладкость прощались и пошлость выражения, и банальность образов. Легко было в то время быть поэтом, когда даже Майков и Полонский писали иногда изумительно плохие стихи. Поэты надеялись главным образом на «вдохновение», но ковать стихи умели только Тютчев и Фет. Нет сомнения, что и Мей был рожден Божиею милостью поэтом, искренно переживавшим свои творческие порывы: что он нелицемерно поклонялся красоте, в то время писавшейся еще с маленькой буквы. Но сама эта «красота» была для него неведомым божеством. Мы можем вообразить Мея, пишущего стихи, «как ему Бог велит», может быть, мучающегося над ними, озабоченного красотой стиха, счастливого вновь найденной рифмой. Но решительно невозможно представить того же Мея, глубоко задумавшегося над вопросом, что такое стих, что такое поэзия? По всей вероятности, ему совсем не приходили на ум подобные праздные вопросы, как не приходят они в голову уличному певцу. Только бы пелось, а уж слова и напев придут сами собой. Как уличный певец, Мей творит небрежно, относится к делу почти как к ремеслу, без должного уважения к божественности своего поэтического дара. Мей и подобные ему поэты промежуточной эпохи вывернули наизнанку все, сделанное Пушкиным, и данную им поэзию «как искусство, как художество» вновь превратили в «прекрасный язык чувства» (выражения Белинского). Они совершили даже нечто худшее, потому что язык Державина, Батюшкова, Жуковского действительно прекрасен, а язык Минаевых и Яхонтовых отталкивает своим безобразием. Эти поэты и подобные им кощунственно развратили русскую Музу, грубо подделываясь к общественным настроениям своего времени. Мей в последнем был неповинен как потому, что не дожил до той поры, так и благодаря своей чисто художественной природе. Для нас он важен и интересен именно как поэт, явившийся как раз между Пушкиным и Некрасовым и ярко показавший на самом себе, во что выродился пушкинский стих у предшественников Некрасова. Существует довольно распространенное мнение, что 60-е годы в лице главным образом Некрасова и его гражданских последователей убили молодые всходы послепушкинской поэзии и задержали дальнейшее их развитие. Мей живое подтверждение противного. 60-е годы, правда, создали ложную критику, ложный взгляд на сущность искусства, но вырвать с корнем дерево поэзии они, разумеется, не могли. Временному увяданию его способствовали иные исторические причины, о которых здесь не место распространяться.

Под пером Мея пушкинский стих то же, что дедовский кладенец в руках ребенка. Поэзия Мея любопытна как чистый образец бессознательного творчества. Бессознательное творчество, разумеется, не исключает возможности истинного вдохновения, но последнее в нем не всегда подчинено суровой художественной «мере». Бессознательно творящий поэт берет слова и образы, не осмыслив их коренного, первоначального значения, и в большинстве случаев употребляет их в качестве расхожих терминов, условно означающих мысль, но не символизирующих ее. Удельный вес слова для него не представляет ценности; ему всего важнее «содержание», «форма» же вместе с напевом обыкновенно приходит сама собой. Мей – поэт-рассказчик. Он бессознательно воспроизводит тусклыми красками внешний мир, быть может, ярко отражавшийся в его уме. Но у него нет ничего резко своего, и от этого его поэзия слишком «обща», его стихи «казенного образца» не хуже и не лучше многих. Механическое творчество, не одухотворенное ясным пониманием изобразительной силы слова, есть характерный продукт эпохи безвременья, наступившего скоро по смерти Пушкина и в наши дни находящегося при последнем издыхании. Это оно превратило русский Геликон в поле увядших и смятых роз. Не такие таланты, как Мей, не зная, куда приложить непочатые силы, кончали карьерой посредственных стихотворцев, немало литературных Мочаловых гибло, гнушаясь прилежным трудом. Впрочем, тогда еще не нарождались и Каратыгины. Мей, как многие его сверстники, родился слишком рано; вести его было некому, а самостоятельно найти своей дороги он не мог. Родись он лет на пятьдесят позже, в лице его мы имели бы, быть может, одного из лучших современных художников.

Мей хорош везде, где он просто рисует или вышивает, выводя свои нехитрые узоры. Он эпический поэт по натуре и плохой лирик. Лучше всего ему удаются спокойные описания природы и событий, но, когда он переходит к изображению душевных движений или пытается создать характеры, у него получаются вялые общие места. В его драмах нет никакого внутреннего действия. <…>

В общем, из ста с небольшим оригинальных стихотворений Мея действительную поэтическую ценность представляют не более пятнадцати – двадцати пьес. Следует заметить, что хронология произведений Мея может быть установлена только приблизительно, так как подлинные его рукописи не сохранились. Поэтому вернейший признак, позволяющий безошибочно отделить позднейшие произведения от ранних, – это их внутреннее поэтическое достоинство. Стихотворения последних годов как будто написаны совсем другим человеком. Они даже чужды какой бы то ни было обработки и скорее похожи на неотделанные черновики, чем на пьесы, предназначенные к печати. Таковы «Отроковица», «Волхв», «Александр Невский». Молодой, полный огненных сил художник уступил в них место хмурому, надорванному труженику, через силу поющему в минуты тяжелого похмелья.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.