Сюжет четвертый ТРЕТИЙ ТУР

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сюжет четвертый

ТРЕТИЙ ТУР

В конце июля или начале августа 1955 года Лидия Корнеевна Чуковская, побывав в Ленинграде, навестила Михаила Михайловича Зощенко. Вернувшись в Москву, она рассказала об этом своем визите Ахматовой, с которой в то время виделась постоянно. Сперва она упомянула об этом вскользь, мимоходом. Но Анна Андреевна потребовала от нее полного отчета.

? Она выспрашивала все подробности: какая комната? Как он выглядит? Как и что говорит?

Я постаралась ответить возможно точнее:

Комната большая, опрятная, пустоватая... Михаил Михайлович неузнаваемо худ, все на нем висит. Самое разительное — у него нет возраста, он — тень самого себя, а у теней возраста не бывает. Таким, вероятно, был перед смертью Гоголь. Старик? На старика не похож: ни седины, ни морщин, ни сутулости. Но померкший, беззвучный, замороженный, замедленный — предсмертный. В молодости он разговаривал со всеми очень тихим голосом, но тогда это воспринималось как крайняя степень деликатности, а теперь в его голосе словно не осталось звука. Звук из голоса выкачан...

Тут Анна Андреевна перебила меня:

— Бедный Мишенька!.. Он не выдержал второго тура.

(Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Том 2. М., 1997. Стр. 156)

Она имела в виду новую волну репрессий, обрушившихся на Михаила Михайловича, после того как на встрече с английскими студентами он сказал, что не может согласиться с тем, что он трус и подонок, как назвал его в своем докладе Жданов. Это и был тот «второй тур», которого он не выдержал.

А у Платонова после второго тура был еще третий.

* * *

Начало этой новой — уже третьей по счету — антиплатоновской кампании положила статья В. Ермилова «Клеветнический рассказ Андрея Платонова», появившаяся на страницах «Литературной газеты» 4 января 1947 года.

Конечно, и до появления этой ермиловской статьи Платонов как был, так и оставался изгоем, вечным «мальчиком для битья». И душевное его состояние было соответственное:

? ДОНЕСЕНИЕ

3 ОТДЕЛ 2 УПРАВЛЕНИЯ НКГБ СССР

5 апреля 1945 г.

Неделю назад Андрей ПЛАТОНОВ позвонил ко мне по телефону и высказал желание повидаться. Был уже поздний вечер. <...>

<...> Тяжелое впечатление производил надрыв, с которым ПЛАТОНОВ рассказывал о себе, о своей семейной жизни, о своих неудачах в литературе... Мысль его все время возвращалась к смерти сына, потери которого он не может забыть. О своей болезни — ПЛАТОНОВ недавно заболел туберкулезом в тяжелой форме — он говорит как о «благосклонности судьбы, которая хочет сократить сроки его жизни»...

(«Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. Выпуск 4. М., 2000. Стр. 869-870)

? ДОНЕСЕНИЕ

3 ОТДЕЛ 2 УПРАВЛЕНИЯ НКГБ СССР

18 мая 1945 г.

ПЛАТОНОВ мне сообщил:

«Всю войну я провел на фронте, в землянках. Я увидел теперь совсем по-другому свой народ. Русский народ, многострадальный, такой, который цензура у меня всегда вымарывает, вычеркивает и не дает говорить о русском народе. Сейчас мне трудно. У меня туберкулез второй степени, я харкаю кровью. Живу материально очень плохо, а нас 6 человек, работник я один, все малые и старые. Я устал за войну. Меня уже кроют и будут крыть все, что бы я ни написал... Конечно, так как я писатель, то писать я буду до последнего вздоха и при любых условиях, на кочке, на чердаке, — где хотите, но я очень устал, и дома условия невозможные... Мне всячески вставляют палки в колеса, дома есть нечего, я ведь не корифей, и лимит у меня только 300 р<ублей>...»

< Верно:> Старший оперативный уполномоченный отделения 3 отдела 2 управления НКГБ <подпись>

(Там же. Стр. 871)

И все-таки, после того как постепенно сошла на нет вторая антиплатоновская кампания, связанная с разгромом «Литературного критика», — в литературной судьбе Платонова появился некий просвет. Все-таки это была какая-никакая, но — передышка.

Конечно, это не могло случиться без санкции Сталина. Однако существует на этот счет и другая версия:

? РАССКАЗЫВАЕТ РЕДАКТОР

«КРАСНОЙ ЗВЕЗДЫ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОР

ДАВИД ОРТЕНБЕРГ

Дело было так. В сентябре сорок второго года мы получили записку Василия Гроссмана, работавшего нашим спецкором в Сталинграде, в которой он просил принять «под свое покровительство» Андрея Платонова, «этого хорошего писателя. Он беззащитен и неустроен».

Много известных писателей работали в нашей газете. Одних я «добывал» через Главное политуправление Красной Армии, других приглашал сам. Но, сколько я ни рылся в пуровских списках, имя Платонова ни разу не встречал. Не видел его публикаций в ту пору в газетах и журналах.

Словом, для меня эта фигура была неизвестной.

У меня сидел Петр Павленко. Я показал ему записку Гроссмана. Петр Андреевич чуть ли не вскрикнул:

— Платонов! — И после небольшой паузы сказал: — С ним произошла большая драма. Хочешь, я тебе сейчас принесу журналы «Красная новь» за тридцать первый год, все поймешь... — И тут же притащил из библиотеки журналы — третью и пятую книги.

В третьем номере я нашел небольшую повесть Платонова «Впрок». За ночь прочитал. Это был рассказ о деревенской жизни того времени. Уже тогда писатель увидел серьезную опасность, которую таило административно-бюрократическое командование крестьянством. Тема была для меня близкой. Многое в повести знакомо. В те годы я работал редактором окружной газеты на Украине, многое видел и знал. А в начале тридцать третьего года был послан начальником политотдела МТС — помочь исправить зло, причиненное крестьянству в годы коллективизации. Словом, Платонов тогда написал то, о чем сейчас говорят прямо и открыто. Вот за эту повесть Сталин и обругал писателя, назвав его кулаком, сволочью.

В следующем номере журнала увидел статью Александра Фадеева. Стал читать, и волосы чуть ли не встали дыбом. Само название статьи чего стоит: «Об одной кулацкой хронике»!

После этого Платонова перестали печатать, иногда появлялись рецензии за подписью «Человеков». Жизнь он вел почти нищенскую.

Да, нелегкую задачу поставил перед нами Гроссман...

И вот появился у меня в кабинете писатель. В простой солдатской шинели — ее носили в ту пору не только военнослужащие, — мешковато сидевшей на его плечах, видавших виды сапогах, небритый. Он произвел на меня впечатление человека неказистого, сумрачного. Но это было лишь первое впечатление. Сосредоточенный взгляд его голубых глаз, скупая улыбка и немногословные реплики выдавали личность незаурядную. Я не стал расспрашивать Андрея Платоновича о минулом, не хотел теребить его душевные раны, а просто спросил — хотел бы он работать у нас специальным корреспондентом? Андрей Платонович как-то пожал плечами, лицо его просветлело, и я почувствовал, что он будет этому рад. Тут же при нем я подписал приказ: «Зачислить Платонова Андрея Платоновича с сего числа специальным корреспондентом «Красной звезды» с окладом в 1200 рублей». Дал ему прочитать и даже попросил расписаться, а затем вызвал начальника АХО и сказал, чтобы писателя экипировали в командирское обмундирование, выдали пистолет и поставили на довольствие.

— Вот вы и вступили в наш краснозвездовский строй. Писательская «компания» у вас будет неплохая: Толстой, Шолохов, Эренбург, Тихонов, Сурков, Гроссман, Павленко, Габрилович... Освоитесь неделю-две и поедете на фронт...

(Д. Ортенберг. Андрей Платонов — фронтовой корреспондент. Андрей Платонов. Воспоминания современников. Материалы к биографии. М., 1994. Стр. 105-106)

Уже самое начало этого рассказа вызывает большие сомнения. Трудно представить, чтобы политический генерал, старый работник «идеологического фронта» (уже в конце 20-х бывший редактором окружной газеты), и слыхом не слыхал о «большой драме», случившейся с Андреем Платоновым. Даже имя этого писателя, оказывается, в тот день он услышал впервые, и если бы не оказавшийся в тот момент рядом с ним всезнающий Павленко, так бы, может быть, ничего бы про все это и не узнал. А тут еще — «рояль в кустах» — сразу же оказавшиеся в его руках два журнала — один с крамольной платоновской повестью, другой со статьей Фадеева..

Видимо, почувствовав, что все это выглядит не слишком правдоподобно, в другом своем мемуарном отрывке генерал рассказал об этом немного иначе:

? К сорок второму году я получил короткую записку Василия Гроссмана, в которой он просил меня взять под свое покровительство Андрея Платонова, «этого хорошего писателя — он беззащитен и неустроен».

Записка поставила меня в тупик: хороший писатель — и неустроен, беззащитен...

В записке Гроссмана только две строки, больше, видимо, по цензурным условиям не мог написать. Пришлось мне самому добираться до истины. В это время зашел ко мне Петр Павленко...

(Д.И. Ортенберг. Сталин, Щербаков, Мехлис и другие. М., 1995. Стр. 24)

Особенно умиляет тут фраза: «Хороший писатель — и неустроен, беззащитен...» Может ли, мол, такое быть в нашей юной, прекрасной стране? Экая невинность при таком-то опыте. Но реплика о «цензурных условиях», из-за которых Гроссман был так вынужденно сдержан в своей записке, а также следующая реплика: «Пришлось мне самому добираться до истины», — все это как-никак уже ближе к реальности, чем первый вариант генеральского рассказа.

А есть и еще один вариант, третий:

? Андрея Платоновича я знал немного до войны...

(Д. И. Ортенберг. Год 1942: Рассказ-хроника. М., 1988. Стр. 333)

Вот оно как! Не только имя Платонова, оказывается, было ему известно, но и его самого еще до войны он «знал немного».

Но все эти мелкие разночтения и уточнения дела не меняют. И чем дальше следуем мы за воспоминаниями генерала, тем больше у нас возникает недоумений и сомнений.

Поздравив Платонова с тем, что тот на равных вошел в «краснозвездный строй» фронтовых корреспондентов главной военной газеты страны и перечислив их громкие имена, Ортенберг упустил из виду одно немаловажное обстоятельство. Все писатели, которых он назвал, объясняя Платонову, в какую хорошую компанию тот попал, имели воинские звания. Когда Эренбург в первый день войны пришел к Ортенбергу и сказал, что хочет работать в его газете, тот сразу же задал ему вопрос: «Есть ли у вас воинское звание?» Эренбург ответил, что звания нет, но есть призвание.

Ну, для Эренбурга, — как и для А.Н. Толстого, — можно было сделать исключение. А Симонов, Сурков, Гроссман, даже Шолохов, — все они были — кто майором, кто подполковником, а кто и полковником. А у Платонова, хоть он и служил когда-то в Красной Армии, воевал в Гражданскую войну, звание было самое рядовое — красноармеец.

? Пустить на фронт специального корреспондента центральной военной газеты с этим хотя и почетным, но скромным званием, — объясняет Ортенберг, — было нескладно, не всюду бы его сразу пустили, да пришлось бы к тому же беспрерывно козырять всем — от сержанта до генерала. Политическое звание присвоить Платонову нельзя — он беспартийный. Командирское — тоже, нет у него командирской подготовки, в Наркомате не подпишут.

(Д. Ортенберг. Андрей Платонов — фронтовой корреспондент... Стр. 106)

Положение было довольно-таки щекотливое. Можно даже сказать — тупиковое. Но генерал и тут не дрогнул: поступил решительно, уверенно, по-генеральски:

? И вот, нарушив все воинские законы и правила, я сказал начальнику АХО, чтобы писателю нацепили на петлицы одну «шпалу», а в удостоверении написали «капитан».

Так Платонов прошагал в этом звании почти два года, а под конец войны ему уже официально присвоили звание «майор».

(Там же)

Ну, это ладно. Это, хоть и было против правил, быть может, еще как-то вписывалось в его — генеральские — прерогативы. Да другого выхода у него, наверно, тогда уже и не было: сказавши «а», надо было сказать и «б».

Но самовольным присвоением Платонову воинского звания дело не кончилось:

? Попрощались мы, но Андрей Платонович все не уходит, мнется, что-то хочет сказать.

— Что у вас еще? — спрашиваю его.

И как-то стесненно он достает из сумки рукопись и дает ее мне:

— Встретил на Урале раненых моряков. Поговорил с ними и написал. Прочитайте. Может, подойдет.

Тут же при нем я прочитал очерк, над которым стоял заголовок «Броня». Это был рассказ не о броне, в которую одевают корабли и танки, а об Отечестве, о народе, о мужестве советских воинов, о жизни и смерти. Очерк покорил меня философской мудростью и волшебным языком. Я спросил Платонова:

— Давно написали? Печатали его? С каким-то смущением он ответил:

— С полгода тому назад. Меня никто и нигде не печатает...

Словом, я написал на рукописи «В набор», и на второй день очерк появился в «Красной звезде», заняв три полных колонки.

Сталин не отругал нас, ничего не сказал. Фадеев промолчал. Так произошло литературное воскрешение Андрея Платонова.

(Там же)

Вот в это уже совсем невозможно поверить.

К высшей — для писателя — мере наказания, к литературной смерти, Платонова приговорил Сталин. И только Сталин мог этот приговор отменить.

Все, кому выпало быть в прямом подчинении у Сталина, хорошо знали, как ревниво относится Хозяин к принятию подчиненными не согласованных с ним, самостоятельных решений.

Вот, например, какой спектакль разыграл он однажды как раз по такому поводу.

В конце 40-х — начале 50-х в Советском Союзе делалось очень мало фильмов: пять-шесть в год. И каждый новый фильм непременно показывали Сталину. Ни одна картина не могла выйти к зрителю без его личного разрешения.

Но для одного фильма было сделано исключение.

Это был биографический фильм о Жуковском — не о Василии Андреевиче — поэте, а о Николае Егоровиче — отце русской авиации.

Фильм делался в спешном порядке: надо было поспеть к юбилею Николая Егоровича. Но с выпуском его на экран произошла заминка: Сталина в то время в Москве не было, он отдыхал на своей даче возле Сочи — на озере Рица.

Члены Политбюро, посмотрев фильм, никаких идейных промахов в нем вроде не нашли, но выпустить его на экран без личного указания товарища Сталина все-таки не решались. Делать, однако, было нечего, поскольку дорого яичко к Христову дню: юбилей ведь не отложишь. И в конце концов Молотов отважился дать добро. Фильм вышел на экраны.

А когда вернулся Сталин, фильм показали членам Политбюро снова, уже в присутствии вождя.

Когда просмотр кончился и в зале зажегся свет, Сталин спросил:

— Фильм, кажется, уже вышел на экран?

— Да, товарищ Сталин. Ведь мы торопились, к юбилею. А вы... А вас... — начал объяснять министр кинематографии.

— Кто принял решение? — прервал его Сталин.

Большаков посмотрел на Молотова и понял, что, если он сейчас его назовет, второй человек в государстве навсегда станет его злейшим врагом.

— Мы тут подумали... посоветовались... — начал он.

— С кем посоветовались? — спросил Сталин.

Побледнев, Большаков сказал:

— Сами... Между собой...

Сталин кивнул. Медленно прошелся по залу.

— Значит, так, — после долгого гнетущего молчания подвел он итог. — Сами подумали, сами посоветовались... И сами решили?

Все испуганно молчали.

Медленно пройдясь еще раз по залу, Сталин задумчиво повторил:

— Сами подумали, сами посоветовались и сами решили... В голосе вождя слышалась горечь: «Без меня, стало быть, решили. Можете, значит, уже обходиться и без меня. Ну-ну...»

Покачал головой, вздохнул. Пошел к выходу. Остановился. Поглядел на соратников. И вновь горько повторил:

—Сами подумали... Сами посоветовались... И сами решили...

Подойдя к двери, он постоял еще некоторое время ссутулившись: одинокий, никому не нужный, всеми забытый старик.

Все сидели ни живы ни мертвы.

— Ну что ж, правильно решили, товарищи, — неожиданно заключил он. И вышел.

«Литературное воскрешение» Андрея Платонова было делом куда более ответственным и серьезным, чем выпуск на экран какого-то затрапезного фильма. Тут трудно — почти невозможно — было рассчитывать на то, что Сталин, поиграв немного на нервах генерала, принявшего это отчаянно смелое решение, вдруг скажет: «Ну что ж, правильно решили, товарищ Ортенберг».

Тем не менее Ортенберг, — так, во всяком случае, он это объясняет, — рассчитывал именно на это:

? В ту пору меня спрашивали, иногда и сейчас спрашивают: как это редакция набралась смелости принять на работу, печатать материалы писателей, которых Сталин заклеймил «кулаками», «вражеским охвостьем» и которые были отстранены от всякой литературной деятельности? Ответ у меня был один: нет, мы не ошиблись!

Идет война, как бы человек ни был грешен, на войне своим мужеством, самоотверженностью, как мы говорили, своей кровью искупает свои грехи.

Кто имеет право лишить его этого?

Так мы рассуждали, и основания у нас были.

Уже с первых месяцев войны Сталин, как я был уверен, именно этой линии придерживался.

(Д.И. Ортенберг. Сталин, Щербаков, Мехлис и другие. М., 1995. Стр. 52-53)

В это трудно поверить не только потому, что никто и никогда не мог знать, какой «линии» будет придерживаться Сталин, принимая то или иное свое решение, но еще и потому, что сам Ортенберг обнажил всю шаткость этого своего объяснения, сравнив свое поведение в случае с Платоновым с другим таким же случаем, где он повел себя совершенно иначе.

Речь идет о принятом им — тоже будто бы самостоятельно — решении печатать в «Красной звезде» Александра Авдеенко.

Авдеенко, как и Платонов, был объявлен врагом и выброшен — с волчьим билетом — из дружного коллектива советских писателей по личному указанию Сталина.

Вряд ли стоит тут рассказывать всю историю его прегрешений, остановлюсь только на последнем этапе его скандальной политической биографии.

9 сентября 1940 года в ЦК ВКП(б) состоялось совещание, посвященное обсуждению кинофильма «Закон жизни». Автором сценария этого фильма был А.О. Авдеенко, и именно он стал главной мишенью этого партийного погрома.

С большой речью выступил на том совещании Сталин. Сохранилась неправленая стенограмма этого его выступления.

Стенограмма эта являет собой такой яркий и выразительный психологический документ, некоторые особенности психики главного героя этой книги выразились в этом его выступлении так ярко, что на нем стоит несколько задержаться.

Высказав сперва несколько малоинтересных общих соображений, он перешел к непосредственной критике обсуждаемого фильма. (Точнее — его сценария.)

Поначалу эта его критика звучала вроде как безобидно. Я бы даже сказал, миролюбиво:

? Теперь насчет товарища Авдеенко. Видите ли, я уже говорил, что дело не в том, что у него ошибки, не в том, что он передает типы врагов или друзей наших врагов в наиболее приличном виде, не как чудовища, а как людей, у которых есть некоторые хорошие черты, а без них не бывает ни одного человека. Самый последний подлец, если к нему присмотреться, имеет хорошие черты. Он голову свою может положить за хорошего друга, значит, не в том, что хорошо врагов наших изображает, а дело в том, что люди, которые разоблачили этих врагов, показаны не советскими людьми... У Авдеенко люди, которые должны бороться, они показаны какими-то замухрышками, простыми, серенькими, — как могли эти люди разбить врагов? Весь грех Авдеенко состоит в том, что нашего брата — большевика — он оставляет в тени и для него у Авдеенко не хватает красок.

(Власть и художественная интеллигенция... Стр. 453-454)

Пока его обвинения как будто направлены не на идейные пороки сценария, а на чисто художественную его несостоятельность. Отрицательные герои получились ярче, убедительнее, чем положительные? Ну что ж, с кем не бывает. Для изображения положительных не хватило художественных красок? Так не казнить же его за это. И с маститыми такое случалось. А тут — сравнительно еще молодой писатель... Поработает над собой, научится...

Но тут включается маниакальная сталинская подозрительность:

? Он так хорошо присмотрелся к врагам, познакомился с ними до того хорошо, что может изобразить даже с точки зрения отрицательной и с положительной. К нашей действительности не присмотрелся. Трудно поверить, — не понял и не заметил?!

Не хватает красок изобразить наших людей... Чувствуется, что он таким-то сочувствует, таким-то не сочувствует. Я хотел бы знать, кому из своих героев он сочувствует? Во всяком случае не большевикам. Почему же у него в противном случае не хватило красок показать настоящих людей? Откуда взялись Чкаловы, Громовы? Откуда же они взялись, ведь они с неба не падают? Ведь есть среда, которая дает героев. Почему не хватает красок на то, чтобы показать хороших людей? Почему нет красок на то, чтобы показать плохие черты, не хватает красок на то, чтобы устроить новую жизнь? Почему нет красок на изображение жизни? Потому что он этому не сочувствует.

Вы скажете, что я преувеличиваю. Я бы хотел ошибиться, но, по-моему, едва ли он сочувствует большевикам.

Возьмите 1934 год. Ведь его поправляли. Все одно и то же. Потом в 1938 году поправляли, указывали. Все равно он свое делает.

(Там же. Стр. 454)

Он еще как бы размышляет вслух. Делится своими подозрениями, но не особенно на них настаивает. Готов даже предположить, что его подозрительность преувеличена. Хотел бы ошибиться. Но чем дальше, тем больше растет его раздражение. Он вспоминает все прошлые грехи обсуждаемого автора, на которые тому указывали еще в 1934 году, а потом — и в 1938-м. И закравшееся в его душу подозрение, которому он и сам бы не хотел верить, перерастает в уверенность:

? Этот лагерь у него живет, наш лагерь где-то в тени... Откуда это? Ошибка это? Нет, не ошибка. Человек самоуверенный, пишет законы жизни для людей, — чуть ли не монопольное воспитание молодежи. Законы!.. Если бы его не предупреждали, не поправляли, — это было бы другое дело, но тут были предупреждения и со стороны ЦК, и рецензия в «Правде», а он свое дело продолжает.

Влезать в душу — не мое дело, но и наивным не хочу быть. Я думаю, что он человек вражеского охвостья — Саркисова, Кабакова, — и он с врагами перекликается: «Живу среди дураков, все равно мои произведения пропустят, не заметят, деньги получу, а кому нужно, поймет, а дураки — черт с ними, пускай в дураках остаются».

(Там же. Стр. 454—455)

Вот все наконец и определилось. Сомнений нет, Авдеенко — враг, «человек вражеского охвостья». Он даже теперь знает, какого именно: враги, «охвостьем» которого он является, названы пофамильно.

Как и все высказывания Сталина, эта его реплика тут же стала законом, руководством к действию. Год спустя (14 мая 1941 года) ее — дословно — повторил Жданов на новом совещании кинематографистов в ЦК ВКП(б).

Ортенбергу все эти обстоятельства были хорошо известны. Излагая их в своих мемуарах, он даже добавляет некоторые, откуда-то ставшие ему известными подробности:

? Было и другое обвинение, притянутое за уши. «Мы видели, — сказал Жданов, — лицо романиста и драматурга Авдеенко. Давайте теперь посмотрим на Авдеенко-журналиста. Вот как он живописует буржуазный город, освобожденный Красной Армией».

В дни освобождения Бессарабии «Правда» командировала Авдеенко в этот край. Оттуда он прислал очерк «В Черновцах». В этом очерке говорилось о красивом, чистом, аккуратном городе... А тут еще Сталин поддал «жару».

— Тянет его туда... За границу... Ишь, как расхвалил Черновцы...

Я там был в те дни. Действительно красивый город. И Авдеенко написал о нем честно и правдиво. Вот это и не понравилось «отцу народов»...

Особенно негодовали Сталин и Жданов, что Авдеенко не пришел с повинной. Вот, мол, и «Известия», и «Кино», хвалившие этот фильм, Комитет кинематографии уже покаялись, а Авдеенко молчит, не бьет себя в грудь, не становится на колени. И хотя он был оглушен всей обстановкой на совещании в ЦК, но, думаю, не потерял своего достоинства, не пошел против своей совести...

Фадеев, выступивший на этом совещании в ЦК с заявлением, что «нужно освободить Союз от таких людей, как Авдеенко», быстро провернул это дело. В «Литературной газете» появилась передовая статья, написанная Фадеевым, в которой было сказано: «Решением президиума Союза советских писателей исключен из Союза, как человек, проводящий в своих произведениях антисоветские взгляды, писатель Авдеенко...»

На последней странице «Правды» появилось сообщение: «От редакции (о писателе Авдеенко). Ввиду того, что, как выяснилось в последнее время, ряд произведений писателя Авдеенко носят не вполне советский характер, редакция «Правды» постановила исключить писателя Авдеенко из списков корреспондентов «Правды» и отобрать у него корреспондентскую карточку».

(Д.И. Ортенберг. Сталин, Щербаков, Мехлис и другие. М., 1995. Стр. 32-33)

В общем, печатать Авдеенко было запрещено, и снять этот запрет мог только Сталин. Но Ортенберг твердо решил понравившийся ему фронтовой очерк Авдеенко напечатать и, как в случае с Платоновым, уже готов был отправить его в набор. Но все-таки решил заручиться поддержкой других «ответственных товарищей»:

? В этот же день проходило всеармейское совещание фронтовых газет, я встретился там с Александром Фадеевым и редактором ленинградской фронтовой газеты Максимом Гордоном. Спросил Гордона, знает ли он, что в 131-й дивизии служит автор романа «Я люблю» Авдеенко? Гордон ответил утвердительно. Он сказал, что они пытались привлечь Авдеенко к работе в газете: редакция вызвала его из дивизии, поселила у себя и даже напечатала его корреспонденцию. Но Гордону сразу же приказали возвратить Авдеенко на прежнее место службы и не давать в печати его материалы. Обращался редактор к Жданову, но ничего из этого не вышло. И не могло выйти потому, что не кто иной, как Жданов немало сделал в довоенные годы, чтобы «распять» писателя, а теперь, в войну, именно он приказал вернуть Авдеенко в дивизию и запретил его печатать. Словом, нашел кого просить! Я обратился к стоявшему рядом с нами Фадееву:

— Александр Александрович, что будем делать с Авдеенко? Это же ведь по вашей линии. Это же ваши кадры?

И услышал ответ, поразивший меня:

— А что можно сделать?.. — развел Фадеев руками. Я понял, что струсил он... Ведь Фадеев в тон Сталину на том совещании в ЦК тоже обрушился на Авдеенко, требуя очистить Союз от «таких писателей». За пять лет после этого Фадеев ни разу не вспомнил об Авдеенко. И даже теперь, когда узнал от меня, что Авдеенко фронтовик, доказал свою преданность Родине под огнем, палец о палец не ударил, чтобы вернуть Авдеенко в писательскую семью.

Мне стало ясно, что без Сталина судьбу Авдеенко не решить. Сдали очерк в набор, и когда я получил трехколонную верстку, написал письмо Сталину:

«Писатель А. Авдеенко, находящийся на Ленинградском фронте, прислал в «Красную звезду» свои очерки. Некоторые из них, по-моему, хорошие.

Авдеенко является младшим лейтенантом, служит в 131-й дивизии, участвовал в прорыве блокады Ленинграда. По сообщению корреспондента «Красной звезды», которому я поручил ознакомиться с деятельностью Авдеенко, этот писатель ведет себя на фронте мужественно и пользуется уважением бойцов и командиров.

Считаю, что тов. Авдеенко в дни Отечественной войны искупил свою прошлую вину, прошу разрешения напечатать его очерки в «Красной звезде».

Письмо было сразу же доставлено Сталину, и уже через час мне позвонил Поскребышев и соединил со Сталиным. Сталин сказал: «Можете печатать. Авдеенко искупил свою вину»...

После звонка Сталина очерк сразу же поставили в номер. Вспоминаю, что ночью прибежал полковник из цензуры с перепуганным лицом и показал мне список запрещенных авторов. Первым стоял Авдеенко. Цензор и говорит:

—Авдеенко запрещено печатать. Пропустить не могу!

Я ему отвечаю:

— Под мою ответственность.

(Там же. Стр. 36—37)

Телефонный звонок Сталина позволил Ортенбергу так же уверенно держаться не только с «полковником из цензуры», но и со своим непосредственным начальством, курирующим всю тогдашнюю советскую печать, секретарем ЦК ВКП(б) А.С. Щербаковым:

? Номер вышел. В полдень звонит мне секретарь ЦК партии А. С. Щербаков и тоном резким и непримиримым спрашивает:

— Вы почему напечатали Авдеенко?

Имея разрешение Сталина, я вместо объяснения вначале спросил:

— Александр Сергеевич, вы читали очерк? Понравился он вам?

Ничего об очерке он не сказал, а все требовал, чтобы я объяснил, почему напечатали запретного писателя. Наконец я ему объяснил, что получил разрешение Сталина, и рассказал, как было. Щербаков тут же дал указание, чтобы очерк Авдеенко передали по всесоюзному радио.

(Там же. Стр. 37—38)

Вот как делались у них эти дела.

Поэтому-то я и не могу поверить, что в отношении Платонова он принял решение самостоятельно, ни с кем его не согласовывая, с неслыханной в его положении смелостью, я бы даже сказал, бесшабашностью взяв всю ответственность на себя.

Может быть, он так поступил потому, что клеймо, которым Сталин припечатал Авдеенко, было свежее, чем то, давнее, которым когда-то он заклеймил Платонова? Но ведь имя Платонова как автора небезызвестной «кулацкой повести» и «агента наших врагов» — тоже совсем недавно, в том же 1940-м — опять оказалось в центре громкой идеологической кампании, мелькало в десятках газетных и журнальных статей...

Нет, не могло «литературное воскрешение Андрея Платонова» произойти так, как об этом рассказывает в своих мемуарах Давид Ортенберг.

Да и в этих его мемуарах, если внимательно к ним приглядеться, тоже просвечивает некий второй план, из которого можно заключить, что все было не совсем так, как это пытается изобразить бывший редактор «Красной звезды».

Зеев Бар-Селла, автор книги «Литературный котлован. Проект «Писатель Шолохов», на которую (в главе «Сталин и Шолохов») я неоднократно ссылался, исследуя взаимоотношения Платонова с Шолоховым, внимательно изучив и сопоставив мемуарные сочинения генерала, писавшиеся и публиковавшиеся в разное время, обнаружил там некоторую путаницу в датах:

? Ортенберг-94 получил записку Гроссмана в сентябре 1942 года, а Платонова на службу принимал за два дня до публикации очерка «Броня». В «Красной звезде» очерк появился 5 сентября 1942 года. Следовательно, специальным корреспондентом Платонов стал 3 сентября. Впрочем в 1988 году Ортенберг вспомнил, что записку Гроссмана он читал за месяц до встречи с Платоновым, то есть в начале августа. На что же ушел месяц?

(Зеев Бар-Селла. Литературный котлован. Проект «Писатель Шолохов». М., 2005. Стр. 337)

Месяц этот мог уйти на размышления: как лучше подступиться к этому трудному делу. А мог — и на согласование.

Обратиться с этим вопросом прямо к Сталину, как он сделал это в случае с Авдеенко, Ортенберг, видимо, не посмел. Но действовать на свой страх и риск тоже вряд ли решился. Какую-то осторожную разведку, надо полагать, произвел. Наиболее вероятным мне тут кажется предположение, что он попытался действовать через Павленко. (Недаром он именно его упомянул в своем рассказе о «литературном воскрешении» Платонова.) Павленко, как известно, был вхож к Сталину, и ему выяснить, насколько рискованным был бы такой шаг, было, наверно, даже сподручнее, чем Фадееву.

Сталин, быть может, и не сказал, что РАЗРЕШАЕТ вернуть Платонова в строй (единый строй с Шолоховым, А.Н. Толстым, Эренбургом, Тихоновым, Симоновым, Сурковым и Павленко). Но, видимо, дал понять, что НЕ ЗАПРЕЩАЕТ это сделать.

Тут, однако, нельзя не припомнить некоторые обстоятельства и факты, которые это мое предположение как будто бы опровергают.

8 июля 1943 года в «Правде» появилась статья Ю. Лукина. Называлась она — «Неясная мысль». В статье этой очередному разгрому была подвергнута повесть Платонова «Оборона Семидворья», отрывки из которой печатались в «Красной звезде». Речь в этой статье, правда, шла не о содержании повести, а только лишь о ее плохом языке. Но статья «Правды» — это статья «Правды». Тут любая — даже чисто эстетическая — претензия читалась как претензия политическая. Тем более, если была она предъявлена автору печально знаменитой «кулацкой повести», давно разоблаченному «агенту наших классовых врагов».

Ортенбергу тут было отчего прийти в смятение.

Он этого и не скрывает. И хоть об этом своем смятении говорит довольно скупо, но даже из этого его скупого рассказа видно, какого страха он тогда натерпелся:

? Признаюсь, я встревожился. Подумал: начинается. Каждую минуту ждал звонка Сталина: кто, мол, разрешил вам взять на работу в «Красную звезду» этого «агента классового врага»? Да к тому же могли докопаться: почему, на каком основании я самовольно присвоил красноармейцу капитанское звание?

Как раз в тот день, когда появилась статья в «Правде», вернулся с фронта Платонов. Зашел ко мне. Вид у него был, пожалуй, не веселее, чем у меня. Усадил я его в кресло. Сидит и молчит. Оказалось, что принес рукопись нового очерка, но побоялся мне его дать, думал, что теперь не будем печатать его. Я взял очерк, прочитал и сделал надпись: «В завтрашний номер». Молча он сидел, молча сидел и я, но эта надпись была самым лучшим разговором.

Звонка все не было. Пронесло.

(Д. Ортенберг. Платонов — фронтовой корреспондент. Андрей Платонов. Воспоминания современников. Материалы к биографии. М., 1994. Стр. 110)

Казалось бы, если верно мое предположение, что, принимая Платонова на работу в «Красную звезду», Ортенберг заручился — хотя бы даже и не выраженным прямо, а молчаливым, но все-таки согласием Сталина, — чего ему в этом случае было бояться, ожидая звонка, и облегченно перевести дух, когда «пронесло»?

Но Ортенберг хорошо знал Сталина.

Знал, что не только молчаливое согласие Сталина, но даже прямое его разрешение взять Платонова в штат не могло его защитить от готовых в любой момент обрушиться на его голову обвинений в самоуправстве.

Сталин вполне мог тут поступить так, как он повел себя в случае с «Партизанскими рассказами» Зощенко, когда он сказал Симонову:

— Ну что ж, печатайте. А мы потом почитаем.

Или как в случае с Ахматовой, про которую он вдруг спросил, почему ее не печатают, а потом санкционировал ждановское решение изъять из продажи и уничтожить напечатанную как бы по его собственному указанию ее книгу. Нет, никаких таких распоряжений он, оказывается, не давал. Он только спросил, почему ее не печатают, из чего вовсе не следовало, что надо немедленно выпустить отдельной книгой все ее старые стихи, да еще представить их на соискание премии его имени.

Что же касается статьи Ю. Лукина, то ее появление на страницах «Правды» отнюдь не противоречит моему предположению, что пресловутое «литературное воскрешение» Платонова было — в той или иной форме — санкционировано Сталиным. Если угодно, факт появления этой статьи эту мою гипотезу скорее даже подтверждает. Так же, как и некоторые другие факты, в подоплеке которых нам еще предстоит разобраться.

* * *

Статьей Ю. Лукина дело не ограничилось.

Полтора года спустя — 27 декабря 1944 года — на страницах той же «Правды» появилась новая критическая заметка, целящая в Платонова. Нападению подвергся небольшой платоновский сборник «Рассказы о Родине», вышедший в свет более года тому назад. Автором заметки был В. Лебедев, а называлась она — «Литературные выкрутасы». Само это название говорит о том, что и на этот раз мишенью критического разгрома стало не содержание платоновских рассказов, а их стилистика.

А в промежутке между этими двумя публичными атаками на Платонова была еще одна, непубличная. Я имею в виду Докладную записку Г.Ф. Александрова, А.А. Пузина и А.М. Еголина Г.М. Маленкову от 2 декабря 1943 года, которую я уже цитировал на этих страницах. Речь в ней шла о той же платоновской повести (в «Записке» она названа рассказом), что и в статейке Ю. Лукина: «Оборона Семидворья». И мишенью этой критической атаки, как чуть раньше у Лукина, а позже у Лебедева, тоже стало не содержание «рассказа», а его язык: «Рассказ написан плохим, вычурным языком...», «Рассказ пестрит нелепыми изречениями...» и т.д.

У Сталина, как мы только что это видели на примере его выступления о сценарии А. Авдеенко, от эстетических претензий до политических обвинений был только шаг. Даже — полшага. Но ни Ю. Лукин, ни В. Лебедев, ни Г.Ф. Александров с А.А. Пузиным и А.М. Еголиным в своих нападках на Платонова эти полшага не сделали.

В приводившейся мною раньше, а сейчас снова припомнившейся «Докладной записке» Г.Ф. Александрова, А.А. Пузина и А.М. Еголина речь шла не об одном Платонове.

Главной ее мишенью были литературно-художественные журналы («Октябрь», «Знамя»), в которых были «допущены грубые политические ошибки, выразившиеся в опубликовании антихудожественных и политически вредных произведений».

Первыми в перечне этих «антихудожественных и политически вредных произведений» были названы напечатанные в «Знамени» и «Октябре» стихи И. Сельвинского и печатавшаяся в «Октябре» повесть М. Зощенко «Перед восходом солнца». За ними — с разной степенью резкости — были осуждены «вредная повесть «Победа» (автор Довженко)», повесть Г. Фиша «Контрудар», «антихудожественный и фальшивый рассказ Лавренева «Старуха», очерки Панферова «Люди Урала», рассказ Слезкина «Старики», повесть Письменного «Край земли», роман Финка «Бедная Франция»...

А заключал этот перечень проштрафившихся писателей А.А. Фадеев, о многочисленных ошибках которого в «Записке» тоже говорилось в выражениях весьма нелицеприятных:

? Литературно-критические выступления тов. Фадеева на совещаниях писателей малосодержательны, абстрактны и нередко ошибочны. Так, например, на состоявшемся в октябре текущего года совещании писателей тов. Фадеев резко выступил против повести Горбатова «Непокоренные» и романа Голубова «Багратион». Повесть Горбатова т. Фадеев назвал «беллетризованной публицистикой», «чертежом», выбросив, таким образом, эту повесть за пределы художественной литературы...

Совершенно очевидно, что тов. Фадеев выступил здесь против той положительной оценки, которую получили произведения Горбатова и Голубова в ЦК ВКП(б).

(«Литературный фронт». История политической цензуры. 1932—1946 гг. Сборник документов. М., 1994. Стр. 103)

Вот в какую компанию попал вчерашний отщепенец и «агент наших врагов» Андрей Платонов.

Его в этой «Записке» критиковали тоже достаточно резко, в выражениях не стеснялись, но — КАК ОДНОГО ИЗ СВОИХ. Не только Панферову или Лавреневу, самому Фадееву в той «Записке» крепко досталось. А с некоторыми из тех, кто в то время тоже еще считались СВОИМИ, поступили куда суровее, чем с Платоновым. По поводу стихов Сельвинского, о которых в ней шла речь, было принято даже специальное постановление:

? ПОСТАНОВЛЕНИЕ СЕКРЕТАРИАТА ЦК ВКП(б)

«О СТИХОТВОРЕНИИ И. СЕЛЬВИНСКОГО

«КОГО БАЮКАЛА РОССИЯ»

10 февраля 1944 г. № 144. п. 104 г

О стихотворении И.Сельвинского «Кого баюкала Россия».

Отметить, что стихотворение И. Сельвинского «Кого баюкала Россия», опубликованное в журнале «Знамя» (№ 7—8 за 1943 г.), содержит грубые политические ошибки. Сельвинский клевещет в этом стихотворении на русский народ. Появление этого стихотворения, а также политически вредных произведений — «Россия» и «Эпизод», свидетельствует о серьезных идеологических ошибках в поэтическом творчестве Сельвинского, недопустимых для советского писателя, тем более для писателя — члена ВКП(б).

Освободить т. Сельвинского от работы военного корреспондента до тех пор, пока т. Сельвинский не докажет своим творчеством способность правильно понимать жизнь и борьбу советского народа.

(Власть и художественная интеллигенция... Стр. 510)

За упоминанием в этой «Записке» повести Зощенко «Перед восходом солнца» тоже последовали санкции. Печатание повести в «Октябре» было приостановлено. А насчет автора ее было дано специальное указание:

? ...усилить нападение на Зощенко, которого нужно расклевать, чтобы от него мокрого места не осталось.

(Резолюция А. Жданова)

За «нападением» на Платонова в «Записке» Г.Ф. Александрова, А.А. Пузина и А.М. Еголина, как и в появившихся в «Правде» статьях Ю. Лукина и В. Лебедева, никаких санкций не последовало. Значит, не было на этот счет соответствующих указаний. Вернее, даже так: значит, было на этот счет соответствующее указание, суть которого состояла в том, что автору не следует предъявлять никаких политических обвинений, вспоминать ему его прошлые грехи и раздувать критику его художественных промахов и ошибок до масштаба очередной идеологической кампании. А покритиковать — что ж, почему не покритиковать. На то и щука в море, чтобы карась не дремал...

Все это подтверждает мою уверенность в том, что дарованная Платонову в годы войны передышка была санкционирована Сталиным. А это уже дает основание с достаточной долей уверенности предположить, что и акция, положившая этой передышке конец, тоже была санкционирована с самого верха.

* * *

В том, что это была именно акция, не может быть ни малейших сомнений. Об этом говорит уже само заглавие статьи В. Ермилова, появившейся 4 января 1947 года на страницах «Литературной газеты»: «Клеветнический рассказ А. Платонова».

Заметьте: не «слабый», не «плохой», не «ошибочный», не «фальшивый»... Какие там еще на этот случай были дежурные эпитеты у них в запасе?.. Не «ущербный», даже не «порочный»: клеветнический.

В том же духе был выдержан весь тон и стиль этой ермиловской статьи, да и самое ее содержание:

? ...в словах, которые он вкладывает в уста жены Иванова, заключена такая чудовищная пошлость, которая приобретает характер злобной издевки...

...Каким, однако, пакостным воображением нужно обладать...

...Советским людям противен и враждебен уродливый, нечистый мирок героев А. Платонова...

...А. Платонов давно известен читателю... — как литератор, уже выступавший с клеветническими произведениями о нашей действительности. Мы не забыли его кулацкий памфлет против колхозного строя под названием «Впрок», не забыли и других мрачных, придавленных картин нашей жизни, нарисованных этим писателем уже после той суровой критики, какую вызвал «Впрок». Мы не вспомнили бы об этом, если бы А. Платонов не повторялся...

...Надоела читателю любовь А. Платонова ко всяческой душевной неопрятности, подозрительная страсть к болезненным — в духе самой дурной «достоевщины» — положениям и переживаниям... Надоела вся манера «юродствующего во Христе», характеризующая писания А. Платонова. Надоел тот психологический гиньоль в духе некоторых школ декаданса, та нездоровая тяга ко всему страшненькому и грязненькому, которая всегда отличала автора «Семьи Иванова». И разве не является своеобразным гиньолем эта химера, выдуманная А. Платоновым...

...Советский народ дышит чистым воздухом героического ударного труда и созидания во имя великой цели — коммунизма. Советским людям противен и враждебен уродливый, нечистый мирок героев А. Платонова...

(Андрей Платонов. Воспоминания современников. Материалы к биографии. М., 1994. Стр. 467—474)

Все это — такая чудовищная ложь, до такой степени не имеющая ничего общего с чистым, благородным, целомудренным тоном платоновского рассказа, а главное, за этим разбойничьим посвистом ощущается такое уверенное сознание вседозволенности, полной своей безнаказанности, что уже никаких не остается сомнений: да, было, наверняка было указание, предписывающее, как и в случае с Зощенко, расклевать Платонова, чтобы мокрого места от него не осталось.

Хотя... Нет... Кое-какой повод для сомнений все-таки остается. Все-таки я бы не стал с полной уверенностью утверждать, что Ермилов так-таки уж и не мог бы сочинить и напечатать свою статью и по собственной инициативе.

Это — крошечное, совсем крошечное — мое сомнение основано не на том, что никакого письменного указания на сей счет — не только от Сталина, но и от Жданова или Маленкова — отыскать не удалось. (Оно еще может отыскаться; да и вполне оно могло быть не письменным, а устным, — это указание.)

Гораздо более серьезным основанием для признания такой возможности может служить хорошо известная склонность Владимира Владимировича Ермилова именно вот к таким инициативам. Эту свою склонность на протяжении всей своей — довольно долгой — жизни в литературе он обнаруживал и проявлял неоднократно.

? ...В 1948 году я проводил лето со своей семьей в деревне Вертушино, рядом с литфондовским санаторием имени Серафимовича, известным под названием Малеевки. В Малеевке в то лето отдыхала Ольга Владимировна Маяковская, которой я до той поры никогда не видел. Узнав, что я живу неподалеку, она пожелала со мной познакомиться и пришла к нам с визитом. Это была крупная женщина лет пятидесяти, очень похожая на брата не только лицом, но и манерой говорить. Уже тогда на ней заметны были следы тяжелого заболевания сердца, которое через несколько лет привело ее к смерти, — она страдала одышкой, на лице ее была отечность. И мне и жене она была очень мила, и после первого визита она, гуляя, стала заходить к нам каждый день.

И вдруг ее посещения прекратились. Она не появлялась у нас больше недели. Мы с женой забеспокоились, полагая, что она заболела. Мы навели справки через знакомых отдыхающих и выяснили, что она безвыходно сидит в своей комнате и не появляется даже в столовой.

Однако скоро мы узнали, что она здорова. Как передала она нам через общих знакомых, дело объяснялось тем, что в Малеевку приехал В.В. Ермилов. Не желая с ним встречаться, она десять дней не выходила из своей комнаты. Потом, не надеясь его переждать, уехала.

Она не скрывала, что считала В.В. Ермилова виновным в смерти своего брата.

(Николай Чуковский. Литературные воспоминания.)

Это, конечно, полная ерунда. Смешно думать, что Маяковский мог покончить с собой из-за такого ничтожества, как Ермилов. Но, что правда — то правда: в своем предсмертном письме он Ермилова упомянул. Одной строчкой:

? Ермилову скажите, что жаль — снял лозунг, надо бы доругаться.

Лозунг, о котором там шла речь (один из сочиненных им к спектаклю «Баня» и развешанных на сцене и в зрительном зале), был такой:

Сразу

      не выпарить

            бюрократов рой.

Не хватит

      ни бань

            и ни мыла вам.

А еще бюрократам

            помогает перо

критиков —

            вроде Ермилова...

Поводом для появления этого лозунга была статья Ермилова в «Правде» (потом она была перепечатана еще и в «Вечерке»), в которой тот в свойственной ему манере громил эту самую «Баню».

Ермилов в то время был одним из руководителей РАППа, и по его требованию этот лозунг был снят.

Не могу тут не вспомнить еще одну ермиловскую «инициативу».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.