Дела семейные и литературные

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дела семейные и литературные

Насколько помню, из-за того, что у Владимира Владимировича была комната и в Лубянском проезде, его стали выселять из коммунальной квартиры на Водопьяном переулке, где у нас было две комнаты. Он судился, но отстоять комнату ему не удалось, пришлось нам переехать в Сокольники, где мы с ним жили до 1926 года, когда получил квартиру в Гендриковом переулке.

В Сокольниках у нас было три комнаты. Одна — большая, в ней стоял молчаливый рояль и бильярд, на котором много играли.

Когда переезжали в Гендриков, Владимир Владимирович подарил этот бильярд своему знакомому, харьковчанину Фуреру, для харьковского рабочего клуба.

В Сокольниках умерла наша собака Скотик, скочтерьер. Я привезла его из Англии в Берлин, где в это время был Маяковский, и из Берлина мы вместе везли его в Москву. Из Сокольников Владимир Владимирович уезжал в Америку. Мы собирались поехать вместе, но я только что встала после перитонита и даже не могла проводить его на вокзал.

Мы никогда не снимали подаренные друг другу еще в петербургские времена вместо обручальных кольца-печатки. На моем Володя дал выгравировать буквы Л. Ю. Б. Если читать их по кругу, получалось бесконечно — люблю-люблюлюблюлюблюлюблю… внутри кольца написано «Володя». Для Володиного я заказала латинские буквы , а внутри написала «Лиля».

Когда советские люди перестали носить золотые украшения, Маяковскому стали присылать во время выступлений записки: «Тов. Маяковский! Кольцо вам не к лицу». Он отвечал, что потому и носит его не в ноздре, а на пальце, но записки учащались, и чтоб не расставаться с кольцом, пришлось надеть его на связку с ключами.

Кольца, которыми обменялись Л. Ю. и Маяковский

В тот вечер, когда он из Сокольников уезжал в Америку, он оставил ключи дома и только на вокзале вспомнил, что с ключами оставил и кольцо. Рискуя опоздать на поезд и просрочить визы, он бросился домой, а тогда с передвижением было трудно — извозчики, трамваи… Но уехать без кольца — плохая примета. Он нырял за ним в Пушкино на дно речное. В Ленинграде уронил его ночью в снег на Троицком мосту, долго искал и нашел. Оно всегда возвращалось к нему.

Кроме моего кольца, был у него еще один амулет — старый серебряный отцовский портсигар. В нем рамка для фотографии, и Володя вставил в нее наше с ним фото 15-го года. Иногда он носил его в кармане, но в него влезало мало папирос, и поэтому он чаще лежал в ящике письменного стола.

После Володиной смерти, в день шестидесятилетия Всеволода Мейерхольда, я подарила ему этот портсигар вместе с фотографией. Он был рад подарку — он помнил этот портсигар у Володи.

Жить в Сокольниках было далеко и трудно — без ванны, ледяная уборная. Володя стал хлопотать о квартире в Москве.

После долгих хождений он получил ордер на квартиру в Гендриковом переулке, но она была так запущена, что въехать немыслимо. С потолка свисали клочья грязной бумаги, под рваными обоями жили клопы, а занять ее надо было немедленно, чтобы кто-нибудь не перехватил под покровом ночи. С жильем было тогда сложно. И вот Осип Максимович и приятель наш, художник Левин, взяли по пустому чемодану и «въехали», то есть провели две-три ночи без сна, сидя на этих чемоданах. В очередь с ними дежурили Владимир Владимирович и Асеев — до утра играли в «66», пока нашли рабочих и начали ремонт. Квартиру всю перестроили, даже выкроили крошечную ванную комнату, словом, привели ее в такой приблизительно вид, в каком находятся сейчас комната Маяковского, столовая и передняя, только отопления центрального не было, его сделали, когда жилую квартиру превратили в музей.[51]

Но эта часть вместо целого дает неверное представление о домашнем быте Маяковского. Тогда это были — столовая и три одинаковые комнаты-каюты.

Только в моей был поменьше письменный стол и побольше платяной шкаф, а в комнате Осипа Максимовича находились все, такие нужные и Маяковскому, книги. Ванна, которой мы так долго были лишены и которую теперь горячо любили. Удивительно, что Владимир Владимирович помещался в ней, так она была мала. «Своя кухня», крошечная, но полная жизни. Лестница — сейчас «музейная», а тогда на холодной площадке, на которую выходила дверь из соседней квартиры и стояли два грубо сколоченных, запертых висячими замками шкафа. В них были книги, не умещавшиеся в квартире. Не было теперешнего красивого сада и забора вокруг. Было несколько деревьев и дровяные сараи для всех жильцов. Снесены жалкие домишки, видневшиеся из наших окон.

Словом, всё так, да не так… Следы запутаны…

В Сокольниках. 1925

Интересно было всё покупать для нашей квартиры.

В первую очередь Володя заказал медную дощечку на входную дверь такой формы и содержания:

Стол и стулья для столовой купили в «Мосдреве», а шкафы пришлось заказать — те, что продавались, были велики. Рояль, чудесный кабинетный «Стенвей», продали — не помещался. Музыкант (не помню фамилию), которому мы его продали почти даром, так обрадовался и удивился и так боялся, как бы мы не раздумали, что в тот же день достал подводу и молниеносно увез его. Принцип оформления квартиры был тот же, что когда-то при первом издании «Облака», — ничего лишнего. Никаких красот — красного дерева, картин, украшений. Голые стены. Только над тахтами Владимира Владимировича и Осипа Максимовича — сарапи, привезенные из Мексики, а над моей — старинный коврик, вышитый шерстью и бисером, на охотничьи сюжеты, подаренный мне «для смеха» футуристом Маяковским еще в 1916 году. На полах цветастые украинские ковры да в комнате Владимира Владимировича — две мои фотографии, которые я подарила ему на рождение в Петрограде в год нашего знакомства.

Столовая и вход в комнату В. Маяковского

План квартиры в Гендриковом переулке. 1926–1930. 1 — столовая; 2 — комната В. В. Маяковского; 3 — комната О. М. Брика; 4 — комната Я. Ю. Брик. Эскиз реконструкции С. Фехнер

Когда в 1928 году печатался первый том полного собрания сочинений Маяковского, Владимир Владимирович сказал мне: «Все, что я написал, — твое, я все посвящаю тебе. Можно?» И поставил на первом томе — Л.Ю.Б.

Начиная с «Облака», Маяковский в том или ином виде посвящал мне все свои стихи. Большие вещи — «Облако», «Флейту», «Человека», «Про это», «Мистерию». К «Войне и миру» написано специальное посвящение. Если нескладно было посвятить мне какое-нибудь стихотворение, он посвящал мне книгу, в которую оно потом входило. В сборнике «Простое, как мычание» стихотворение «Ко всему» он посвятил мне и все написанное до нашего с ним знакомства.

Когда он выпустил «150 000 000» без фамилии автора и нельзя было громогласно посвятить поэму мне, он попросил типографию напечатать три экземпляра — себе, Осипу Максимовичу и мне — со своей фамилией и посвящением.

Он огорчился, что первыми были отпечатаны не эти экземпляры, заставил заведующего типографией написать объяснение, заверенное печатью типографии, вклеил его в первый полученный экземпляр и подарил его мне. На форзаце он поставил № 1 и сделал надпись: «Дорогому Лиленку сия книга и весь я посвящаемся».

Вот текст объяснения:

«Т-щу. Ю. Брик

Авторский экземпляр „150 000 000“ с пометкой ЛЮБ должен быть напечатан первым, но ввиду типографских задержек, т. к. требовался специальный набор, будет напечатан по выходе в свет общих экземпляров.

Инструктор Гос. Изо Н. Корсунский».

Поэма «Война и мир» писалась у меня на глазах. Если, как думают, Горький и сыграл какую-то роль в создании этой поэмы, то только в той степени влияя на Маяковского, в какой он влиял тогда на большинство прогрессивных русских писателей.

Бывал у нас Горький редко, и тогда мы разговаривали мало, а больше играли с ним в карточную игру «тетка».

Восторженная реакция Горького на стихи Маяковского — особенно восторженная на «Флейту» — была, конечно, приятна Маяковскому. Но отношения Горького с Маяковским никогда не были так приторно-идилличны, как это пытаются изобразить сегодня. Неверно представлять их как евангельские отношения учителя и ученика. Никогда не были они тесно связаны друг с другом, никогда Маяковский не принадлежал к его окружению.

Литературная судьба и произведения Горького увлекали его в ранней молодости. То, что писал Горький, было тогда ново, революционно. Но шел Маяковский не от футуризма к Горькому, как утверждают некоторые, а от Горького к футуризму.

Когда была написана «Война и мир», мы втроем — Владимир Владимирович, Осип Максимович и я — пошли к Матюшину. Он просил Владимира Владимировича прочесть ему новую поэму. Но Матюшин не дал ему дочитать ее до конца. Нам пришлось присутствовать при форменной истерике — Матюшин почти выгнал нас из дому, кричал, что какое же это, к черту, искусство и что поэма эта — «леонидандреевщина».

Осип Максимович с пеной у рта спорил с ним, но не переспорил.

Я многое пропускаю в этих записках. Главным образом то, о чем уже вспоминали другие — в стихах, в прозе. Часто, правда, меряя Маяковского на свой аршин. Но здесь, мне кажется, не место опровергать их.

В одном из писем ко мне Владимир Владимирович упоминает «Стеклянный глаз». Эту пародию на коммерческий игровой фильм, которыми тогда были наводнены экраны, и агитацию за кинохронику я сняла вместе с режиссером В. Л. Жемчужным на студии «Межрабпомфильм» по нашему с ним сценарию. Тема очень нравилась Маяковскому — она была в его плане. Вслед за ней я написала сценарий под пародийным названием «Любовь и долг, или Кармен» Первая часть фильма, который я собиралась снять по этому сценарию, вмещала в себя весь сюжет. Остальные части (каждая) посредством монтажа (кино тогда было еще немое) по смыслу противоречили друг другу, несмотря на то что ни одна из этих частей-картин не нуждалась для этого ни в одном доснятом метре.

Л. Ю. монтирует фильм «Стеклянный глаз». 1928

Часть I — основная: на одной заграничной кинофабрике был закончен боевик под названием «Любовь и долг».

Часть II — прокатная контора решила «слегка» перемонтировать картину для юношества.

Часть III — картину перемонтировали для Советского Союза.

Часть IV — для Америки из нее сделали комедию.

Часть V — кинопленка не выдержала, возмутилась, и коробки покатились для смывки обратно на пленочную фабрику.

Что-то в этом роде. То есть снова пародия на пошлую, беспринципную, равнодушную, антихудожественную кинематографию.

Я так подробно пишу об этом, потому что Маяковский был доволен такой затеей. Он всячески хвалил меня за сценарий, и ему захотелось сыграть в нем главную роль. В первой части это прокурор, переодевающийся апашем, чтобы поймать контрабандистов на месте преступления. Во второй — человек, живущий двойной жизнью. В советской — старый революционер, гримирующийся апашем для конспирации. В американской комедии — прокурор меняется одеждой с апашем для любовных похождений.

Вероника Полонская в фильме «Стеклянный глаз»

Когда Маяковский так горячо отнесся и к сценарию, и к своей роли в нем, мы решили снимать всей нашей компанией — Осип Максимович, Кирсановы, Асеев, Крученых, я… Оформлять тоже должен был кто-то из друзей-художников, не помню кто. Поставить помогут Игорь Терентьев и Кулешов. Денег за работу брать не будем. Попросим у Совкино на месяц павильон, и если фильм получится интересный и выйдет на экраны, тогда нам и деньги заплатят. И Володя, и я толкались во все двери. Предложение было непривычное — неизвестно, в какую графу его занести. Павильона нам не дали. Как я жалею об этом! Как было бы сейчас интересно увидеть Маяковского и его товарищей — молодых, всех вместе!

20 июля 1927 года, перед моим отъездом с Кавказа в Москву, я получила от Маяковского телеграмму: «Понедельник 25-го читаю лекцию Харькове твой поезд будет Харькове понедельник 12.30 ночи встречу вокзале». Мы не виделись почти месяц, и, когда ночью в Харькове я увидела его на платформе и он сказал: «Ну чего ты едешь в Москву? Оставайся на денек в Харькове, я тебе новые стихи прочту», — мы еле успели вытащить чемодан в окно вагона и я осталась. Как Маяковский обрадовался! Он больше всего на свете любил внезапные проявления чувства.

Помню в гостинице традиционный графин воды и стакан на столике, за который мы сели, и он тут же, ночью прочел мне только что законченные 13-ю и 14-ю главы поэмы «Хорошо!».

Маяковский знал себе как поэту цену, но все-таки всегда в нем оставалась неуверенность. Он как никто нуждался в поощрении, похвале, признании и напряженно и подозрительно всматривался в слушателя, когда читал новые стихи.

Он был счастлив, когда я говорила, что ничего в искусстве не может быть лучше, что это гениально, бессмертно и что такого поэта мир не знал. После строк

Если

        я

                чего написал,

если

        чего

                сказал —

тому виной

                глаза-небеса,

любимой

        моей

                глаза.

я мгновенно и банально представила себе небесно-голубые очи, и в голове моей промелькнуло — кто?

Круглые

        да карие…

успокоили. Смешно было пугаться. Глаза-небеса Маяковского могли быть какие угодно, только не голубые.

Я несколько раз слышала, как, читая поэму «Про это»:

В этой теме,

        и личной

                и мелкой,

перепетой не раз

                и не пять,

я кружил поэтической белкой

и хочу кружиться опять,

— вместо «не раз и не пять» говорили «не раз и не два» — сила словесной инерции. Так и мне по инерции показалось, что если глаза-небеса, то, конечно, голубые.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.