ЧУВСТВО ПУТИ {«Вопросы литературы», 1982, А И. Беседу вела О. Новикова.}

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧУВСТВО ПУТИ{«Вопросы литературы», 1982, А И. Беседу вела О. Новикова.}

— Сказано было однажды о важности чувства пути для художника. Вы начали шестьдесят лет назад с рассказа «Одиннадцатая аксиома», который понравился Горькому своей «озорной, затейливой — фантазией». А вот в журнале «Новый мир» недавно опубликована повесть «Верлиока», тоже фантастическая, тоже озорная и затейливая. Еще раз стало ясно, что сюжетная острота, гротескность, экспериментальность для Вас не дань молодости или моде, а важная грань литературной позиции, писательского пути. Но не менее закономерны были для Вас и любовь к психологической мотивировке, и поэтика документальной достоверности. Взаимопротиворечащие творческие тенденции у Вас, как можно заключить, не поглощают, а дополняют друг друга.

Каждый поворот творческой биографии непредсказуем, по писательский путь в целом — это система. Что определило Ваш путь?

— Если бы меня спросили, почему я, написав одну вещь, скажем, реалистический роман, берусь за другую, далёкую в жанровом отношении, — фантастический рассказ для детей или взрослых, — я ответил бы, что не обладаю знанием будущего и для меня самого подчас загадочны эти переходы. Но дни, несомненно, продиктованы тем внутренним чувством, которое можно назвать «чувством пути».

Возможно, что это чувство было издавна связано с инстинктивным желанием добра. Впоследствии, когда я перенёс немало серьёзных испытаний в моей литературной жизни, оно стало сознательным и целеустремлённым. Я, кажется, не мстителен, никогда никому не завидовал и рано привык ставить себя на место другого. Рассказать обо всём этом скрещении чувств можно, только охватив одним взглядом всю многолетнюю работу в целом. В моей жизни были переходы обдуманные, преследующие определённую цель. Так, после первого десятилетия работы, которое было отдано попыткам сказать нечто новое в русской литературе, я взялся за традиционный реалистический роман «Исполнение желаний». Конечно, переход этот, так же как и любой другой переход, подчас бессознательный, был продиктован соотнесённостью как со временем (в общем плане), так и с тем, что происходило в литературе. Нельзя писать, поставив перед собой лишь внешнюю задачу, хотя, может быть, для начинающего писателя это полезно. Пишешь не потому, что время заказывает тебе то или иное произведение, а потому, что тобою руководит внутреннее убеждение, что новая вещь будет шагом вперёд по отношению к старой.

Но и это далеко не исчерпывает «чувства пути». Это очень сложное чувство. Оно порождено не только заботой, иногда бессознательной, двигаться дальше, — оно бывает подсказано случайной встречей, литературным спором, фактом собственной биографии, событием в жизни друга, общественным или семейным событием.

Не думая о литературной последовательности своих произведений, я оставался самим собой.

Что помогало этому? Во–первых, моя ранняя самостоятельность в жизни, во–вторых, профессиональный интерес к людям, позволяющий мне сравнивать судьбы, оценивать их по–своему, отличать крупное, значительное от ничтожного, мелкого.

Стремление к намеченной цели воспитывает волю, и мне кажется, что нет другой профессии, в которой воля участвовала бы как решающий фактор. Не что иное, как воля, заставляет всматриваться в себя, находить в себе черты своих героев, бессчётное количество раз рисовать их в воображении и с равным вниманием слушать как свой внутренний голос, так и голос извне: судьбы, читателя, эпохи.

Вы правы, утверждая, что писательский путь в целом — это система. Но мне, как, может быть, многим писателям, трудно определить концепцию, которая лежит в основе этой системы. Вот для того, чтобы решить эту задачу, и нужна критика. Но не та критика, в которой писатель различает свой собственный пройденный этап, свои собственные представления об отношениях героев, о характерах, а та, в которой писатель находит нечто новое для себя, хотя бы рукопись была переписана восемь раз, как советовал Гоголь. Критика должна как бы раздвинуть, отбросить леса, ещё стоящие перед построенным домом, и войти в этот дом с собственным ключом, открывающим то, о чём автор подчас не имеет ни малейшего представления.

— Может быть, таким ключом к пониманию Вашего пути станет ответ на вопрос о соотношении мира литературы и мира реальной жизни в Вашей работе. Вы не скрываете, что шли от литературы, от научной поэтики, от экскурсов в многовековый опыт повествовательной прозы. В своей недавней статье об Антокольском Вы говорите о нелёгкой плодотворности подобного пути. Нелегкой, наверное, потому, что писателя, идущего «от литературы», постоянно сопровождает ярлык книжности. А плодотворности потому, наверное, что энергия напряжённого эстетического поиска может вывести на совершенно новые жизненные пространства.

Вы начали с новеллистики: «Хроника города Лейпцига за 18… год», «Пятый странник», «Пурпурный палимпсест», «Столяры», «Бочка», «Ревизор», «Сегодня утром», «Голубое солнце», «Друг микадо»… Недавно Вам пришлось перечитать всё это, составляя первый том Собрания сочинений.

Какие же были впечатления? Что может сказать писатель старшего поколения о новеллах молодого, начинающего автора?

— Действительно, мой литературный путь был очень сложным во всех отношениях. Прежде всего скажу, что Вы правы: меня в молодости не просто упрекали в книжности, меня обвиняли и осуждали. И не могу сказать, что эти упрёки оказались напрасными и не повлияли на меня, когда в 30–е годы я отказался от уже сложившейся формы парадоксальной саркастической прозы и подошёл к прозе, в которой на первый план вышло реальное видение времени и мира.

Можно смело сказать, что это было в известной мере насилием над собой, и я много лет терзался вопросом: не напрасно ли я совершил это насилие? Более того, прошли десятилетия, пока я не понял, что есть пути, есть возможности соединения двух, на первый взгляд весьма далёких форм прозаического повествования. Вероятно, это происходило постепенно. Или, во всяком случае, не было озарением. Просто, научившись, как мне кажется, писать характеры и рассказывать о событиях обыденных, я стал понимать, что эта манера не противоречит ни парадоксальности, ни иронии, ни врождённой способности чувствовать себя свободно в фантастическом, придуманном мире. Пережитое и придуманное соединились, и на основе этого соединения, придавшего мне уверенность, я принялся за такие книги, как романы «Двойной портрет», «Перед зеркалом» и др. Однако я не могу сказать, что борьба с самим собой в этом отношении копчена. В настоящее время после сказочной повести «Верлиока» я пишу, сам не знаю, повесть или роман, опираясь на опыт военных лет{«Наука расставания», — «Октябрь», 1983, № 5.}.

Я часто возвращаюсь к своим произведениям, так, роман «Исполнение желаний» переделывался три раза, и расстояние между новыми редакциями равнялось иногда десятипятнадцати годам, все это потому, что мне не нравится многое из того, что я написал раньше. Но вот ранние рассказы и повести, написанные молодым человеком, я оставил без изменений. Первый том нового Собрания сочинений напечатан по текстам 20–х годов.

— Повесть «Конец хазы» можно, наверное, считать первым Вашим произведением, в котором «книжный» замысел нашёл жизненно достоверное воплощение. Задумав «комический уголовный роман», Вы написали в итоге трагическую повесть о человеке, одержимом одной рыцарской страствю — судьба Сергея Веселаго вышла на первый план. Как и почему это произошло?

— Горький в своих письмах ко мне советовал поставить мою фантастику не на глиняные ноги. Я стал искать в окружающей меня жизни реальные, но в чём–то подобные фантастическим — по остроте, парадоксальности — характеры и события. Горький угадал внутреннюю потребность моего развития как писателя, потребность в отталкивании от уже сложившегося способа писания. Я не знаю, был ли когда–нибудь оценен историками литературы феномен отталкивания художника от самого себя. Между тем он становится прозрачно ясным, папример, когда читаешь книгу «Болдинская осень», прокомментированную В. Порудоминским и И. Эйдельманом. О чём думал Пушкин, переходя от «Сказки о попе и о работнике его Балде» к «Станционному смотрителю»?

А почему судьба Сергея Веселаго вышла на первый план? Ответ на этот вопрос касается не только «Конца хазы». Книга пишет сама себя. Наступает мгновение, когда герои начинают жить самостоятельной жизнью. Идея рыцарства, всю жизнь близкая мне, была в самом воздухе этой повести. И немудрено, что она воплотилась в главно. м герое, характер которого я, как мне теперь кажется, не сумел написать.

— Ну, с последними словами нельзя согласиться. Сергей Веселаго, при всей пунктирности обрисовки его характера, вполне живой человек. Исследовательский, правдоискательский азарт Сани Григорьева из «Двух капитанов», как, впрочем, и его романтическая любовь к Кате Татариновой, думаю, восходят именно к герою «Конца хазы».

Но это уже перекличка на большом хронологическом расстоянии. А можно найти и более близкое соответствие — «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове». Искрылов тоже романтический герой. Его отношение к литературе и литературоведению всегда личное, пристрастное. Этим он резко противоположен кабинетным филологам и благополучным беллетристам. При этом невыдуманность Некрылова доказательств не требует: он написан, как известно, с натуры. Какова роль «Скандалиста» в Вашей судьбе?

— Почему был важен для меня «Скандалист»? Для меня главной трудностью была и осталась трудность написания характера. «Скандалист» был первым романом, в котором я попытался вместо выдуманных характеров, которые мне но удавались, поставить живых людей. Не скрою, что за некоторыми из них, например, за Шкловским, выведенным под именем Некрылова, я просто ходил с записной книжкой. Но не надо думать, что живое лицо легче написать, чем выдуманное. Вот почему нисатели испокон веков соединяют два–три живых лица, чтобы написать одно, подчас представляющееся читателю выдуманным. Мучительный и радостный труд писателя, который сопровождает меня, в сущности, всю жизнь, начался именно с романа «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове».

Я принялся за него, когда Шкловский сказал мне: «Если бы ты присутствовал при моей встрече с Хлебниковым, мы бы тебя просто не заметили». Я сказал: «Ах, вот как!

Значит, вы не заметили бы меня! Так я напишу о тебе роман». И дерзко сказал ему впервые «ты». Я был его учеником и называл его, конечно, на «вы». II я принялся за «Скандалиста», причём, надо Вам сказать, роман сперва но имел никакого отношения к Виктору Борисовичу и был очень далёк от литературной стороны дела. Роман был, я об этом рассказывал в статье «Как мы пишем», историей студента. Но после разговора и ссоры с Виктором Борисовичем, когда я стал писать о нём, в роман как бы ворвался живой человек, и книга сразу стала светиться, стала ясна для меня. А живой человек не может действовать в безвоздушной среде, поэтому вслед за ним я стал писать и о других. Почему я решился на эту дерзость? Потому что я был многим недоволен в литературе и мне казалось, что надо двигаться вперёд, а не повторять прошлое.

— Вы говорите о прозе тех лет?

— Я имел в виду, между прочим, Константина Александровича Федина, с которым мы были очень близки в то время. Но мне не нравилось, что он, так сказать, идёт по следам нашей классической литературы, не пытаясь, как мне казалось, внести что–то новое, по самому существу отличное от того, что было. Он, правда, занимает в моём романе очень незначительное место (его черты есть в одном из героев), но все–таки я попытался упрекнуть его, чего он со свойственным ему хладнокровием как бы не заметил. Наши отношения не изменились. Он только сделал замечание по поводу первой, совершенно неудачной фразы, и я действительно изменил эту фразу по его совету.

— Помог ли Вам «Скандалист» обрести уверенность в себе как в прозаике?

— Да, но в некоторых отношениях результаты меня разочаровали. Я чувствую, что некоторые фигуры удались и живут, может быть, до сих пор, а некоторые не удались, причём не удался как раз главный герой, студент Ногин, в котором я попытался изобразить самого себя: я занимался как раз в Институте восточных языков.

— Самое известное Ваше произведение — «Два капитана».

Роман был построен на остросовременном материале, но его сюжетная поэтика сориентирована и на авантюрный роман, и на роман воспитания, и на детективный роман, и на идиллически–сентиментальный роман (если иметь в виду отношения Сани Григорьева и Кати Татариновой). Гротескны характеры Николая Антоновича и Ромашова. Критерии бытового психологизма для прочтения романа явно недостаточны. Этой многоязычной «исторической поэтикой» определяется и содержательный потенциал романа…

— Вероятно, это так, но я определяю смысл романа более конкретно, связываю его с очень важной для меня идеей. Первая книга романа «Два капитана» писалась в очень трудное время, когда я часто сталкивался с несправедливостью. И меня увлекла идея романа о справедливости. Таков главный смысл истории капитана Татаринова, сослужившего огромную службу родине, и истории поисков его экспедиции.

Я не думал, что это будет роман для взрослых, меня как раз интересовали дети. Роман и печатался одновременно и во взрослом, и в детском журналах. Мне хотелось внушить детям, что интересно быть добрым, честным, смелым. Что гораздо интереснее быть смелым, чем трусом. Саня Григорьев придерживался очень простых правил в жизни, а именно: быть честным, не притворяться, стараться говорить правду, оставаться самим собой в самых сложных обстоятельствах. Вот и я старался выразить эти принципы в моих героях. Они просты, но попытки представить их так, чтобы они были современными и трогали современного читателя, — это непростая задача.

— В структуре «Двух капитанов» просматривается принцип, который Б. Томашевский называл «связыванием новелл». Обрамляющая новелла — поиски Саней Григорьевым пропавшей экспедиции капитана Татаринова. Этот сюжет завязай уже в первом абзаце романа, а исчерпывается только к самому концу. Те же сюжетные линии, которые открываются по ходу главного конфликта, не уводят в сторону, а усиливают напряжение и читательский интерес. Сразу так было задумано или получилось в процессе работы?

— Роман «Два капитана» заключался сперва только в одной части, в одном томе с эпилогом. Но один читатель{Известный географ профессор Хромов.} убедил меня в своём письме, что я должен его продолжать. Правда, война помешала непосредственному продолжению работы. Материал был уже • подготовлен, но меня мобилизовали, и война заслонила этот роман. Но в конце войны я тяжело заболел, и вот в одной, потом в другой больнице я свой роман закончил.

— Отсюда можно сделать вывод, что сюжетная «пружина» к концу первой части «распрямилась» ещё не полностью: не только читатель — само произведение требовало продолжения. А потом не возникало ли у Вас желания что–либо изменить в романе?

— Вернулся ли я к нему? Меня в этом случае остановил успех этой книги. Она много читается и много раз переиздавалась, и мне не хочется спорить с читателями, которым она нравится.

Во второй части я впервые обратился к мысли, что, в сущности говоря, полярный лётчик такого типа, как мой Саня Григорьев, — это человек науки, потому что он изучает историю авиации, изучает историю завоевания Севера. И вот тут я хотел заглянуть в ту область души человека науки, которая кажется мне бесценной. Он не может солгать. То, что он говорит, то, о чём он пишет, будет проверено в тысячах лабораторий, будет выяснено, достиг он чего–нибудь или нет. Короче говоря — неизбежность правды. Мне кажется, что это основное требование и нашего времени. Эта мысль определяет смысл и композицию романов «Открытая книга», «Двойной портрет», «Двухчасовая прогулка».

— В финале очень многих Ваших произведений Вы ставите точки над "i". У Вас зло чаще всего побеждается добром. Вы даже нередко разрабатываете тактику победы добра. Не кажется ли Вам это немного старомодным, ведь в современной литературе гораздо чаще встречается открытый финал?

— Вы знаете, я вообще человек старомодный, так что ничего удивительного нет в том, что я пользуюсь старомодными приёмами в литературе.

— Ну, «старомодным» я сказала в кавычках, конечно, в смысле традиционности.

— А если в кавычках, тогда я должен Вам сказать, что в моём внутреннем состоянии, в моём душевном настроении всегда присутствует ожидание, что все как–то разрешится к лучшему. Самые тяжкие несчастья для меня только путь к тому, что жизнь изменится к лучшему и будет все хорошо.

— Ваши отрицательные герои часто фигуры гротескные, что и является причиной совершенно определённого читательского отношения к ним. Каково Ваше отношение к противоречивости человеческой натуры, противоречивости, запечатлённой литературной классикой?

— Вот я сейчас пишу роман, у которого ещё нет названия. Одним из его героев будет морской офицер, человек с очень дурным характером, но мне хочется, чтобы читатель пожалел его. Он любит, и любит без памяти, одну девушку. Вот этот просвет, этот оазис в его жизни… которым он очень дорожит, мне кажется, сможет заставить читателя отнестись к нему сочувственно.

Но я бы сказал, что я ничего не имею против того, чтобы читатель отнёсся отрицательно к моему Неворожипу из «Исполнения желаний», к моему Крамову из «Открытой книги», к другим подобным героям. Я не представляю собой исключение в этом смысле. В любом романе Достоевского вы ясно видите, кто заслуживает уважения, внимания и любви, а кто — презрения.

— В паше время возрос интерес к произведениям, в центре которых — образ писателя, образ художника. Какими побуждениями Вы руководствовались, приступая к работе над романом «Художник неизвестен», законченном в 1931 году?

— Вы знаете, этот роман не то чтобы был обойдён критикой. Я бы сказал, что критика тогда просто объявила его чуть ли пе манифестом буржуазии. Я не ожидал, что этот роман через столько лет привлечёт внимание историков литературы. Но оказалось, что вопрос об участии искусства в нашей жизни вообще — конкретный вопрос о том, может ли искусство принести практическую и необходимую пользу решительно всему, что происходит в развивающейся стране. Этот вопрос заставил вспомнить и мой роман «Художник неизвестен».

Я бы сказал, что два человека соединились в лице главного героя Архимедова: Николай Алексеевич Заболоцкий — от него я взял наружность, некоторую задумчивость и медлительность перед ответом на любой вопрос, который ему задавали, — и Хлебников, которого я очень любил. Я не был с ним знаком, но знал о нём очень многое, потому что мой ближайший друг Николай Леонидович Степанов был издателем первого и единственного пятитомного собрания сочинений Хлебникова. Так что я очень хорошо знал о его жизни, о его друзьях. Одним словом, я считал, что если говорить о новизне в литературе, то самой смелой новизной были, конечно, опыты Хлебникова.

— В романе судьба Архимедова трагична. Трагична и судьба художницы Лизы Тураевой в другом Вашем произведении— романе в письмах «Перед зеркалом». Случайно ли это совпадение?

— Нет, не случайно. Оттенок трагедии мелькает в произведениях Ахматовой, Пастернака, в лучших произведениях нашей поэзии и прозы. Я считаю, что, несмотря на какую–то необыкновенную внутреннюю весёлость, какую–то божественную энергию, с которой работал Булгаков, он все–таки тоже писал о трагедии. Поэтому я и думаю, что эта черта присуща всякой подлинно художественной литературе.

Мне кажется, что «Перед зеркалом» — мой лучший роман. Все, кто читал мои книги, знают, что я очень интересуюсь искусством. И в этом романе я попытался написать жизнь художника, который с трудом догадывается, что он художник, по, догадавшись, становится действительно мастером.

— «Двойной портрет», «Семь пар нечистых», «Косой дождь». Очевидно нравственно–публицистическое единство этих произведений, ставших откликом на весьма сложные жизненные явления. Они прочно входят в контекст литературы 60–х годов. Какова их роль в Вашем развитии как писателя?

— В это время я задумался над решением новой для себя стилевой задачи. Я задумался над значением лаконичности, которая ни в коей мере не только не должна была помешать глубине раскрытия общественной проблемы, а наоборот, помочь мне в этом. Единство содержания и формы на этом этапе предстало для меня как единство нравственно–социальной правды и повествовательной лаконичности.

Историю книги «Двойной портрет» я рассказывал в печати неоднократно — не буду её повторять. Скажу только, что впервые в жизни мне удалось столкнуть прототипов — живых людей, о которых я написал в статье и к которым вернулся в романе. Столкнуть в жизни в одной комнате лицом к лицу. Кстати, должен отметить, что в этом смысле на меня большое влияние оказал Казакевич, его принципы освоения жизненного материала.

В эти годы после заграничных поездок я написал повесть «Косой дождь», обнаружив, кстати, что я просто не в силах писать об иностранцах. Это заставило меня отдать все внимание русским, впервые отправившимся за рубеж. Действие «Косого дождя» происходит в Италии, но герои — русские, люди, которых я оценил и полюбил. О другом своём путешествии— в Люксембург, Бельгию и Голландию — я написал, придерживаясь того же непреодолимого стремления писать о своих, а не о чужих. С этим чувством я принялся тогда за большой очерк «Малиновый звон».

Читатель, может быть, не поймёт, почему я не в силах писать об англичанах, французах, итальянцах. Дело в том, что каждый раз, когда я принимаюсь за это дело, я сталкиваюсь с другим строем души, незнакомым мне. Чтобы чувствовать его, надо постигнуть его суть ещё в юные годы.

Что касается повести «Семь пар нечистых», я вернулся в ней к теме войны. Эту повесть я очень ценю, во–первых, за лаконичность, во–вторых, за острое оружие сюжета, который, мне кажется, удалось построить как бы вопреки его невероятности, однако основываясь на фактических данных. В этой повести заключённые с мужеством, которого от них трудно было ожидать, встают на защиту Родины. Действие происходит в первые дни войны. О чувстве, сплотившем их, я нишу в новой книге: «До войны никогда прежде я не чувствовал такой нежности к случайному другу, такого единства чувства, такой общности интересов». В «Семи парах нечистых» это состояние затмевает не только мелочи быта, но и трудности существования.

— Вы писали о своей юности в романе «Освещенные окна», который был закончен в 1975 году. Чем Вы объясняете желание вернуться в произведении к своей молодости, понять и описать свой внутренний мир?

— Вы знаете, в старости как–то задумываешься над всей жизнью в целом. Есть такая поговорка: «Смолоду бито, много граблено, под старость надо душу спасать». Так вот, чтобы «душу спасать», надо оценить, что было в молодости хорошо, а что не удалось. Воспоминания о молодости необходимы для работы, молодость идёт за мной по пятам, и я не собираюсь просто от неё отказываться.

— В юности Вы пробовали писать стихи, сейчас бросили это занятие. Почему?

— Сказать, что я пробовал писать стихи, это значит ничего пе сказать. Я пе только пробовал, я задавал себе задачу каждый день написать одно стихотворение. И это было годами, годами я пытался стать поэтом. Я пробовал себя в разных жанрах, вплоть до японских, которые совершенно неупотребительны в русской поэзии. Я написал множество стихов, и, как выяснилось примерно в 20–м году, плохих стихов. Это объяснил мне Осип Эмильевич Мандельштам, который, выслушав мои стихотворения, сказал мне задумчиво, я бы сказал, с любовью, снисходительно: «Вы знаете, от таких людей, как вы, надо защищать русскую поэзию». После такой оценки я, конечно, перестал писать стихи, а стал их отдавать своим героям. Можно ведь сделать так, чтобы герои писали стихи, тогда я за них не отвечаю. Так, я отдал некоторые, как мне кажется, лучшие, стихотворения моему Ногину в «Скандалисте». Потом ещё другим героям.

— «Освещенные окна» Вам, наверное, трудно комментировать, поскольку исповедь в авторских • комментариях не нуждается. Но Вы как филолог все же можете посмотреть на эту вещь со стороны. Книга претерпела несколько жанровых превращений. А в итоге сложилась трилогия романического характера — история молодого человека. Ее героя можно, пожалуй, даже должно воспринимать и как лицо не тождественное автору — не в смысле фактического несоответствия, а в плане чисто художественного качества. Это при всём том, что роман, как правило, рождается на основе вымысла, сюжетной гиперболы. Что бы Вы сказали об «Освещенных окнах», взглянув на роман «филологически»?

— Мне нетрудно прокомментировать «Освещенные окна», и я не только как филолог могу посмотреть на эту вещь со стороны. Задача привлекла меня своей новизной. Пи слова неправды. Для любителя фантастических превращений эго была довольно сложная задача. Может быть, поэтому я долго примеривался к ней и даже в некотором отношении решил её дважды. Первая часть — «Неизвестный друг» — была написана сначала как сборник рассказов о детстве и юности. Корней Чуковский, которому многие из этих рассказов понравились, отметил одну черту — самоиронию, которая, с его точки зрения, могла зачеркнуть всю книгу. И действительно, получая письма от читателей по поводу каждой новой книги, в связи с появлением «Неизвестного Друга» я не получил ни одного. Это для меня значило, что читатели подтвердили брошенное мимоходом, однако верное замечание Корнея Ивановича о том, что читатель не простит мне самоиронии, которой в книге было слишком много.

Прошли годы, прежде чем, прислушавшись к мнению писателя, обладавшего абсолютным вкусом, я взялся за трилогию «Освещенные окна». В сущности, в основе её лежит только одно чувство: удивление перед тем, каким я был в юности и детстве. Меня всю жизнь интересовало, почему я в детстве поступал так, а не иначе. И в «Освещенных окнах» мне страстно захотелось решить эту задачу. Я прожил интересную жизнь. Но самым интересным в этой жизни было все–таки детство и юность. Более того, если бы у меня не было такого детства и такой юности, я не написал бы всех своих книг.

Я очень рад, что героя «Освещенных окон» можно воспринимать как лицо, не тождественное автору. Хотя должен сознаться, что это для меня неожиданный результат. Мне всегда казалось, что сюжеты просто валяются под ногами. Так думал, между прочим, и Чехов. И когда я писал «Освещенные окна», я понял, что вся моя жизнь, в сущности, состоит из сюжетов, которые мне, к сожалению, полностью не удастся исчерпать. Например, сейчас, в эти месяцы, я вернулся к своим военным годам и понял, что написать то, что происходило и происходит в мирной жизни, можно сильнее и острее, когда обостряющим фоном этой жизни становится война. Мне трудно, потому что о войне написано много. Но я стараюсь, и кажется, в последнее время начинает что–то получаться.

— Не могли бы Вы рассказать подробнее о своей новой работе?

— Действие книги происходит в годы войны. Я был военным корреспондентом газеты «Известия» на Северном флоте. Теперь я собираю материал, встречаясь с участниками боев на Крайнем Севере. Я записываю их рассказы, они многое добавляют к моим воспоминаниям. Пожалуй, эту работу можно назвать трактатом о литературном труде. Мой военкор, главный герой, пытается написать роман, и, так как многим эта задача кажется очень лёгкой, я пытаюсь показать, насколько она сложна и трудна. В основе лежит подлинная история девушки, которая приезжает для того, чтобы выйти замуж за морского офицера, — это единственный характер, который мне пока удаётся. Трагическая история произошла на моих глазах. Офицер пропадает без вести, девушка уезжает.

Это один из мотивов, но, может быть, я напрасно рассказал о нём, потому что мотивов много, сюжет сложный. Я надеюсь, что читатель заинтересуется той стороной военных лет, которая до сих пор мало привлекала внимание писателей, бывших на войне и писавших о ней. Я пишу о бытовой стороне военных лет, об отношениях матери и сына, об отношениях отца и дочери. Одним словом, психологическая проза лежит в основе этого замысла.

— Давайте теперь обратимся к иной стороне Вашего творчества. В этом году читатели познакомились сразу с двумя Вашими сказочными произведениями: вышла книга «Ночной сторож, или Семь занимательных историй, рассказанных в городе Немухнне в тысяча девятьсот неизвестном году», в которой объединены семь сказок, написанных Вами за сорок лет работы, и сказочная повесть «Верлиока», которая совсем недавно напечатана в «Новом мнре». Почему Вам захотелось говорить с читателем языком сказки?

— Мне кажется, что сам жанр сказки лишён признаков времени, сказки существуют вне необходимости смотреть на часы, считать дни недели. Я любил сказки с детства. Потом, когда я познакомился с фольклором, эта любовь ещё усилилась и дала мне возможность попробовать свои силы в этом жанре. И кроме того, я всегда интересовался западноевропейскими сказками, в частности скандинавскими. В издательстве «Художественная литература» вышла книга скандинавских сказок. Я написал к ней предисловие.

— Вас за сказки иногда упрекают в литературности, не учитывая, очевидно, что сказки фольклорные и сказки литературные — это разные вещи. Но все же, видимо, этот упрёк нуждается в аргументированном опровержении.

— Дело в том, что так называемые литературные сказки, если они удачны, становятся народными сказками. Сказки Апдерсена, литературные сказки, стали народными. А многие фольклорные сказки заняли место в литературе, они меняются местами. Одно без другого существовать не может. Литературная сказка привлекает меня потому, что я строю её на фольклорной основе. И если всмотреться в глубину «Верлиоки», то вы увидите, что в ней мотив погони за добром. чтобы отомстить злу, — это мотив фольклорный. В ней действуют помощные животные из русского. фольклора. Я писал её, думая о русском фольклоре, который, кстати сказать, представляет собой совершенно неисчерпаемый кладезь, мало ещё использованный нашей литературой.

— Что радует и что тревожит Вас в современной литературе?

— Положительным является то, что в нашей литературе неизменной остаётся традиция русской классической литературы. Обращение к таким проблемам, которые волнуют все человечество, а не только нашу страну. А тревожит многословие, большое количество необработанных произведений, которые нужно ещё переписать, и, может быть, переписать не один раз. Это — во–первых. Во–вторых, узкий тематический подход к художественному творчеству. Берется узкая тема и поневоле разрабатывается узкими средствами. И ещё. Мне кажется, что книжность — это то качество, которого как раз сейчас остро не хватает многим нашим писателям. Иные из них, даже талантливые, просто не знают Одоевского, Ахщарумова, Эртеля. Да что там говорить! Плохо знают Герцена, редко читают Щедрина. И, как правило, не рискуют сравнивать свою работу с их произведениями. А ведь стоило бы. Не в смысле оценки, а в смысле раскрытия новых возможностей. Ведь это тоже один из необходимых факторов нашей тяжёлой и весёлой работы.

Книжность — это один из важных ресурсов литературного творчества. В частности, она является важным источником «Повестей Белкина», «Маленьких трагедий», многих стихов Блока, «Мастера и Маргариты»… Книжность — свободное творческое обращение с культурой. Эта свобода, раскованность пронизывает всю русскую литературу.

— Вероятно, в Вашей судьбе сыграла важную роль неповторимая научная и культурная атмосфера 20–х годов, интересные люди, у которых Вы учились.

— Да, Вы знаете, мне необыкновенно повезло, я, можно сказать, в этом отношении совершенно счастливый человек: учился у пяти академиков. Я слушал лекции первокласснейщих русских учёных: Бартольда, Крачковского, Эйхенбаума, был непосредственным учеником Тынянова, Шкловского, я занимался в семинаре русского языка у академика Карского. Горький с беспримерной добротой пошёл навстречу девятнадцатилетнему студенту, который послал ему первый рассказ. Мы стали переписываться. Переписка эта сохранилась и опубликована. Когда я, ещё колеблясь между историей литературы и собственно литературой, защитил диссертацию о русском журналисте и арабисте XIX века Осипе Сенковском, Горький написал мне: «Надеюсь, что вы не оставите вашу прозу ради истории литературы».

Что касается Юрия Николаевича Тынянова, то это мой друг и учитель, которого я не только вспоминаю каждый раз, садясь за письменный стол, но я припоминаю до сих пор его суждейия и думаю: что бы мне сказал об этом повороте сюжета Юрий Николаевич, как бы он отнёсся к моим попыткам внести что–то новое в стиль русской литературы, беспримерной по своей широте и многогранности. Тынянов не говорил мне, аргументируя свои оценки. Если ему вещь не нравилась, он по первой странице угадывал, что она никуда не годится, и говорил мне об этом. Однажды, прочитав рассказ «Черновик человека», который и Вы, и многие мои Друзья оценивают как недурный, он сказал мне задумчиво: «Ведь, помнится, ты хотел быть моряком»…

— Одной из ключевых тем в романе «Исполнение желаний» является тема литературного успеха. Какова роль успеха в построении писательской биографии?

— Слово «успех» многозначно. Горький не боялся щедро обнадёживать начинающего писателя, когда замечал, что в нём чуть заметны черты дарования. Часто он ошибался, но это была его принципиальная позиция, которая в конечном счёте приносила свои плоды. Похвала обязывала работать. Но для многих писателей слава не становится рабочим инструментом. Она притупляет чувство самопознания, она ведёт к мнимой самооценке и не только не помогает делу, но привносит в характер писателя черты, которые легко могут погубить дарование.

Для талантливого человека, для того, кто не может не писать, неудача подчас важнее, чем слава. Успех воодушевляет. Успех, без сомнения, помогает делу, он внушает уверенность, но, к сожалению, это происходит и в тех случаях, когда писатель нуждается не в уверенности, а в колебаниях, в незнании того, куда идти дальше, в невозможности догадаться о том, куда ведёт «чувство пути». На моих глазах широко известные люди, обладающие несомненным талантом, достигают вершины успеха и остаются авторами единственной книги. Как писатели они кончаются, едва взяв перо в руки. Каким образом это происходит? Очень просто. Слава пришла, жизнь устроена, из числа множества побуждений к работе исчезает самое главное — стремление понять себя и надежда, что это открытие будет понято и оценено другими.

Что касается меня, то с течением времени мечты о славе перестали меня занимать, в молодости я был гораздо честолюбивое. Я мечтал о славе так же, как мой герой Трубачевский. Я должен сознаться, что в моей литературной биографии было множество неудач. Один из моих близких друзей плюнул от отвращения, прочитав раннюю редакцию повести «Школьный спектакль». Другой сказал мне, что если бы я хорошо знал русскую литературу, я не подумал бы взяться за роман «Двухчасовая прогулка». Оба были правы, но их уничтожающие мнения не только не оттолкнули меня от дальнейшей работы, они вооружили меня.

В основе подлинной славы, мне кажется, должна лежать неустанная работа. Алексей Толстой каждое утро садился за стол, как бы ни была проведена ночь. Подчас, прежде чем приступить к работе, он завязывал голову мокрым полотенцем. Слава у него была, но он понимал, что поддерживать её нужно постоянной работой. Работа и слава — родные сестры. Но надо все–таки уметь строго оценивать свои произведения и знать, когда ты пишешь все лучше, а когда все хуже и хуже.

Еще два слова о славе. Значение её для работы меняется в разные периоды профессиональной жизни. Одни, добившись успеха, начинают лелеять его, занимаясь главным образом только им, как капризным ребёнком. Другие начинают работать как бы вопреки славе. Они не то что равнодушны к ней, они настолько приговорены к своему делу, что слава ничего изменить не может.

— О том, какими качествами должен обладать настоящий писатель, говорят много, и требований сформулировано столько, что едва ли нормальный живой человек может им всем отвечать. Универсального решения здесь, конечно, быть не может. Но Вы, близко знавший многих больших художников, посвятивший многие произведения людям искусства, — по каким нравственно–психологическим качествам узнаете Вы большую творческую личность?

— Я в своей жизни действительно встречал многих выдающихся художников — в живописи, музыке и литературе. Мало того, что они были непохожи друг на друга, независимо от того дела, которым они занимались. Отношение их к этому делу тоже было бесконечно разнообразно. Трудно найти общие для них черты, с помощью которых можно было бы определить свойства подлинного художника. И в особенности это касается литературы. Дело в том, что очень многим кажется, что писать легко. В самом деле, ведь в основе литературы лежит живая речь, которой мы пользуемся в обыденной жизни. Но это кажущаяся лёгкость. Случалось, что я встречал писателей, которые были авторами толстых книг, написанных без малейшего труда. Это было результатом полного непонимания того, что в литературе главное не записать, а писать.

Подлинный писатель должен понимать, что литература — это искусство, требующее прежде всего самоотдачи. Надо отметить, что она не падает с неба. Она представляет собой результат упорной, подчас многолетней работы. Хорошую прозу, по моему глубокому убеждению, можно научиться писать, работая пятнадцать — двадцать лет каждый день. Итак, первое нравственно–психологическое качество — самоотдача. Кстати, об этом много писали и Пастернак, и Цветаева, и Блок. Вообще на этот вопрос легче найти ответ в поэзии, а не в прозе.

Второй характерный для подлинного художника признак — бескорыстие. Он надеется на успех, но в его работе этот двигатель на последнем месте. Когда он претендует на первое место, писатель, как правило, скатывается с профессионального пути и начинает искать возможность прославиться, которая мешает работе. Но бескорыстие касается не только успеха. Оно должно быть залогом надежды, которая сознательно или бессознательно двигает творчество вперёд.

В молодости успех имел для меня бесконечно большое значение. Один из моих романов — «Девять десятых судьбы» — я написал не для того, чтобы сказать нечто новое в литературе, я просто рванулся к мнимому, в сущности, внелитературному успеху, и книга не удалась. Помню, как Тынянов, прочитав первые страницы, оттолкнул роман от себя так сильно, что он скользнул ко мне через длинный обеденный стол. Он прочёл вслух только одну фразу, которая вертелась вокруг слова «напряжённо», и, отказавшись прочесть роман, сказал, что в нём все напряжённо, все подчинено мнимозначительной, внелитературной цели. Он был прав. Сколько я впоследствии ни работал над этим романом, он остался результатом не свободного изъявления души, а макетом, заказанным внешними обстоятельствами, то есть литературой не подлинной, а мнимой. Этот урок я запомнил надолго. Он показал мне, что искусство не выносит даже искусного притворства, хотя роман, при всех его недостатках, читался с интересом.

Что касается третьего признака, существенного, потому что он энергично вторгается в жизнь литературы, независимо от критики, — об этом не раз писал мне Горький. Я почтя никогда не читаю критических статей о себе: существенно помогавших мне в работе так мало! Но некоторые статьи дороги мне, потому что угадывают в моей работе те черты, которые оставались для меня загадкой и которые, раскрываясь, двигают дело вперёд. Так, я вспоминаю, как критик Сергей Хмельницкий (он погиб во время войны) сказал, что сюжет в создании характеров имеет для меня решающее значение.

— Раз уж речь зашла о критике, хотелось бы узнать, что Вы ждёте от современной критики?

— Один упрёк я мог бы бросить критикам. II думаю, с полным основанием. Они не умеют или не хотят ценить значение формы, сосредоточивая своё внимание главным образом на тематическом или информационном значении художественного произведения. О форме так, как я её понимаю, пишет, кажется, только Виктор Шкловский, который, несмотря на свои годы, сохранил ту остроту ума, с помощью которой он доказывает, что форма — это кровь и пот.

— Автор «Бориса Годунова», закончив работу, воскликнул: «Ай да Пушкин!..» Блок, закончив поэму «Двенадцать», записал: «Сегодня я — гений». Испытывали ли Вы когда–нибудь такое чувство?

— Нет, я, к сожалению, никогда не испытывал этого чувства. Наоборот, мною всегда владеет неуверенность, и, когда я работаю над книгой, я бесконечно советуюсь с друзьями, оцениваю их мнение, сравниваю и так далее. Я работаю, так сказать, соборно.

— А какое самое радостное событие было в Вашей жизни?

— В моей жизни было так много радостных событий, что я просто затрудняюсь ответить на Ваш вопрос. Но я постараюсь вспомнить. В романе «Освещенные окна» я написал, как однажды десятилетним мальчиком я вошёл в комнату, ярко освещённую весенним солнцем, и мне навсегда запомнилась эта картина: синее небо за окном, зеркальные блики по стенам, я держу в руке яблоко и с хрустом закусываю его. И ощущение здоровья, счастья жизни, наслаждения самим фактом существования — вот это, может быть, можно назвать запомнившимся ощущением радости жизни.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.